— Кто подослал тебя? Рцы!
   — Нина Яковлевна меня просила, супруга Прохора Петровича, — с душевной робостью сказал старик.
   — Не поминай Прошку! Не поминай! Убью! Я — буйный.
   Вдруг брови Петра Данилыча задвигались, как у филина на огонь, сморщенные щеки одрябли, он припал бритым черепом к столу, уткнулся лицом в пригоршни и заперхал сухим, лающим плачем. Острые плечи его тряслись, голова моталась. Иннокентий Филатыч расслабленно кашлянул, выхватил красный платок и засморкался. Какой-то удушливый мрак плыл пред его глазами, сердцу становилось невтерпеж. «Эх, Прохор, Прохор, посмотрел бы на своего батьку!» — горестно подумал он.
   Петр Данилыч, не спеша, поднял голову, поморгал глазами, шумно передохнул:
   — Уйди, уважь меня. Сергей Митрич, друг… Выйди на минутку.
   Доктор вышел, шепнув Груздеву: . — Не бойтесь.
   Петр Данилыч подъехал со стулом к гостю, взял за руку, погладил ее:
   — А увидишь Прошку, скажи ему: батька хоть и ненавидит, мол, тебя, а любит. Нет, нет, нет, не говори! — закричал он, замахал руками и, дергаясь лицом, отъехал К самому окну.
   — Я так полагаю, Прохор Петрович возьмет вас к себе.
   — Был разговор?
   — Был, — соврал гость.
   Петр Данилыч вскочил, запахнулся в короткий, не по росту халат и стал быстро, как под крутую гору, кружить по комнате.
   — Сам, сам, сам приеду, — бормотал он. — Я велю приклеить себе усы, бороду, лохмы. А то опять выгонит, а то опять засадит. Сам, сам приеду грозным судией. Дай покурить!
   — Нету-с.
   — Дай понюхать!
   — Нету-с. Вот апельсинчиков питерских вам в подарочек, — и старик положил на стол кулек.
   — Уважаю. Здесь не дают. Да я и вкус потерял к ним. А съем. — Он вынул апельсин, торопливо стал скусывать с него кожу и сплевывать на пол. , — Позвольте, очищу.
   — Очисти, брат Кеша, очисти… — Он подсел к Груздеву и скороговоркой загудел, как шмель. — Я не сумасшедший, я здоровый. Я только дурака валяю, чтоб не выгнали, да дурацкие прошения пишу для отвода глаз. Я бы написал, я бы сумел написать, да боюсь — и впрямь освободят. Куда я тогда? В петлю? В петлю? Али к Прошке? Он не примет, опять куда-нито засадит, а нет — убьет. А ты пожалей меня, друг Кешка, пожалей. Упроси, укланяй Нину; она добрая. Пусть возьмет. А то спячу и впрямь. Пусть возьмет. В каморке буду жить, внуков пестовать. Ведь у меня деньги, много денег. Где они? У Прошки, у грабителя. А что ж, а что ж?.. Мне еще шестьдесят два года, мне еще жить хочется. Здесь уж который год живу. Пожалей, брат, пожалей меня, Кешка!
   За то бог тебя пожалеет. Слезно прошу, слезно прошу. Кешка, родной мой, милый мой, возьми меня сейчас!.. Я как-нибудь с краешку. Якова Назарыча попроси…
   Всех попроси… Слушай, слушай! Поезжай в Медведеве, по Анфисе панихиду. По жене моей панихиду. А когда вернусь, всех ублаготворю. И слушай — тебе, как другу — приеду, притаюсь, ласковым прикинусь. А потом, когда час придет выпущу когти и сожру Прошку, как мыша, с костями проглочу. Без этого не умру. Без этого меня земля не примет. Ярость гложет меня денно-нощно. Вишь — какой я? Чем был — чем стал! Злодей он, злодей, как не стыдно его харе! Отца родного… О-т-ца-а-а!..
   Тут у него полились слезы, он бросил на пол недоеденный апельсин и повалился на кровать, лицом в подушку.
   Вошел доктор с часами в руках и склянкой.
   — Должен просить вас удалиться. Больше нельзя. Больной, не хотите ли ложечку микстурки?
   Тот отлягнулся ногой и застонал. Сердце Иннокентия Филатыча обливалось кровью. Впору самому бы брякнуться на пол и рыдать.
   — Прощай, Петр Данилыч, батюшка! Оздоравливайте.
   — Здравствуй, Кешка Груздев, здравствуй! Твердо помни все. Не сделаешь, — сдохну, а и мертвый ходить к тебе буду, замучаю. Я — буйный.
   Сморкаясь в красный платочек, старик возвращался со свидания, как с погоста, где только что зарыли в могилу друга. Он мрачно думал о далеких и близких, о тягостной людской судьбе, о собственной, склонившейся к закату жизни, о любимой дочери своей.

 
   Его телеграмму Анна Иннокентьевна получила ночью, с трепетом прочла, ударилась в радостные слезы: «Папенька жив-здоров, папеньку не засудили». Утром пошла к Нине Яковлевне поделиться своей новостью, еще раз погрустить с хозяйкой о ее беде. Но дом Громовых в это утро не был опечален: вчерашние четыре телеграммы поставили в его жизни все на свои места.
   Нина Яковлевна внешне выражала большую радость. Но что у нее в душе — никто, никто не знал. Даже Протасов, даже священник, которому заказан был благодарственный молебен о здравии «в путь шествующего» раба божия Прохора.
   И всякий отнесся к странной игре судьбы по-своему. Мистер Кук, совершенно протрезвев к утру, быстро вскочил с кушетки, потянулся и закурил трубку. Вместе с солнцем в лицо ему глянул предстоящий кошмар сегодняшнего дня. Нет, довольно быть тряпкой! Сейчас же пойдет к своей мадонне и… «Либо буду паном, либо очень пропаду», — попробовал думать он по-русски.
   Иван, усерднейше подавая барину халат, сказал:
   — Прохор Петрович живы-здоровы. Скоро изволят прибыть.
   Изо рта остолбеневшего мистера Кука упала трубка и раскололась надвое.
   Пятилетняя Верочка втолковывала волку:
   — Волченька, серенький… Папочка скоро приедет. Ей-богу! Вот увидишь, Тилиграм пришел.
   Волк крутил хвостом, лизал ей лицо и руки. Он внимательно прислушивался к человеческим речам, проникался общим приподнятым в доме настроением, часто вскакивал на подоконник и подолгу смотрел вдаль, где вот-вот должны забрякать бубенцы зверь-тройки.
   Да! Всяк отнесся к судьбе хозяина, как подсказывало сердце. Пропившийся Филька
   Шкворень дал крепкий зарок не пьянствовать, ел толченый лук, запивал водой. «Ах, беда, беда… Влетит мне!» Напротив, дьякон Ферапонт с утра ушел к шинкарке, сказав жене, что идет в кузню, на работу. Весь день в радости пил и, чтоб не услыхала Манечка, в четверть голоса славословил бога, спасшего Прохора Петровича от смерти.
   Андрей Андреевич Протасов, получив известие, присвистнул как-то на два смысла и нахмурил брови.
   Рабочие стали молчаливы. Нагоняя пропущенное, работали с усердием. Вздыхали.
   Угрюм-река по-прежнему катила свои воды. С виду равнодушная ко всему на свете, широко и плавно стремясь в солнечную даль, она омывала земные берега, где назначена могила каждому.
   Наденька и пристав злобно фыркают друг на друга, как кошка и собака, пан Парчевский с утра мается резкими приступами частого расстройства желудка, Иннокентий Филатыч едет, Угргом-река течет.
   Но мы обязаны знать, что было в Питере до отъезда Иннокентия Филатыча. На другой день после происшествия Яков Назарыч с разрешения врача показал Прохору заметку о его смерти. Прохор прочел, улыбнулся, а потом рассмеялся громко, во все легкие, но тут же схватился за грудь и болезненно сморщился.
   Тем же утром автор этой заметки, хроникер желтой газетки Какин, в люстриновом разлетайчике, в длинном, цвета маринованной куропатки галстуке, написал за десятку опровержение, смысл которого был подсказан пострадавшим.

 
   СИБИРСКИЙ КОММЕРСАНТ П. П. ГРОМОВ НЕВРЕДИМ


 
   Во вчерашней заметке о смерти г. Громова вкралась досадная неточность. Заметка была составлена на основании рассказа психически ненормального громовского служащего И. Ф. Груздева, возвратившегося из бани и там, видимо, запарившегося.

   Мы сегодня лично навестили П. П. Громова. Он в шутливой форме рассказал нам, как накануне подвыпил с фабрикантом Ф, в одном из столичных ресторанов и, видимо, там отравился несвежей стерлядью Возвращаясь домой, почувствовал себя скверно и лишился чувств. Не исключена возможность, что на него наехала карета, а может быть и автомобиль, так как пострадавший впал в длительный трехчасовой обморок, который и был истолкован, как естественная смерть Таким образом, ни о каких мнимых жандармах, ни о какой уголовщине, к счастью, не может быть и речи.

   Редакция выражает г. Громову свое искреннее и глубокое сожаление в опубликовании неосмотрительной роковой заметки, перелагая свою невольную вину на совесть вышеуказанного психически больного Груздева.


 
   Прохор выслушал, одобрил, прибавил репортеру еще десятку, и заметка получила блестящее завершение:

 
   Редакция, с своей стороны, считает своим долгом выразить неподдельную радость, что столь крупный коммерсант, как Прохор Петрович Громов, слава о больших делах которого все шире и шире распространяется по нашему отечеству, — здоров и невредим Такие деятели европейского масштаба весьма нужны России. Просим другие газеты перепечатать.


 
   — Отлично, — сказал Прохор. — Ежели заметка будет напечатана целиком, получишь еще двадцать пять рублей. И следи за газетами. За каждую перепечатку тоже по четвертной.
   Счастливый репортер, елико возможно изогнувшись, три раза поклонился Прохору, три раза с пафосом ударил шелковой кепочкой в ладонь, оттопырил свой лядащий зад и, в знак высокого почтения к хозяину, стал, расшаркиваясь, выпячиваться спиною в дверь.
   Полиция точно так же ничего не могла добиться от Прохора, кроме тех данных, что он поведал репортеру и сверх сего ста рублей за беспокойство. Прохор отлично понимал, что трепать, позорить свое имя без всякой надежды на успех — невыгодно и глупо. Ну, что ж.., всяко бывает. Он съел пощечину от стервы, претерпел побои от мерзавцев, — вперед наука. Он все отчетливо помнил, что в тот вечер происходило с ним, но — ни слова ни тестю, ни Иннокентию Филатычу. Все шито-крыто.
   А меж тем впоследствии, и очень скоро, вся подноготная докатилась до Парчевского и, чрез Наденьку, была доведена до всеобщего сведения.
   Прохора пользовал первоклассный доктор. Побои сильные, втерпеж разве коню, — но богатырская натура Прохора все превозмогла: чрез неделю он был таким же бодрым, энергичным.
   У Прохора Петровича деловые дни и вечера в заботах. Заседания, совещания, хлопоты — то в железнодорожном департаменте, то в учреждениях горного ведомства.
   Он присматривался к инженерам, к техникам. У него должны начаться большие работы по постройке крупных мастерских и оборудованию нового прииска. Помимо того — исполнение взятого подряда: прокладка двух шоссейных дорог в тайге и железнодорожного пути к магистрали. Эта последняя миллионная работа — пополам с казной. С тремя инженерами и шестью техниками он заключил договоры. Чрез месяц они должны быть у него на месте. Путиловский завод заканчивал нужные Прохору механизмы, завод Сан-Галли — чугунные отливки.
   Прохор приказал Иннокентию Филатычу собираться в путь-дорогу.
   — А ты?
   — Я чрез неделю следом. В Москву заехать надо. Механический завод в купеческом банке заложу.
   — Зачем?
   — Не знаешь? А еще коммерсантом себя мнишь… Балда!
   Все втроем они два дня ходили по магазинам, выбирали подарки домашним. Прохор заказал у фабриканта Мельцера на десять комнат дорогую обстановку ампир, рококо, жакоб — карельской березы, птичьего глаза и красного дерева с бронзой. Иннокентий же Филатыч приобрел в дар Анне Иннокентьевне небольшое колечко с бирюзой и для украшения зальца — оригинальную никчемушку: на каменном пьедестале бронзовая собачонка; в ее бок вделаны часы, вместо маятника — виляющий хвост, а в такт хвосту собачка выбрасывает из пасти красный язычок. Старик мог бы накупить себе всякого добра, но он не при деньгах, а Прохор наотрез отказал ему выдать даже сотню, справедливо опасаясь, что Иннокентий Филатыч может на прощанье закрутить. Поэтому старик — большой любитель зрелищ — последний раз пошел в Александрийский театр не в партер, а на балкон. Здесь с ним едва не приключилась большая неприятность. В антракте, перегнувшись чрез барьер, он наблюдал публику внизу. Вдруг:
   — Миша! — закричал он. — Миша! Слышь, Миша… Вот глушня…
   Миша — в сером клетчатом пиджаке — сидел с краешку, в местах за креслами и читал газету. Иннокентий Филатыч попросил у соседа бинокль, и когда оптические стекла поднесли Мишу почти вплотную, старик заулыбался и тихо поприветствовал:
   — Здравствуй, Миша! А я наверху.
   Но тот — как истукан. Тогда Иннокентий Филатыч достал из кармана надкушенное крымское яблоко и пустил Мише в спину. Но рука пронесла, яблоко ударилось в шиньон рядом сидевшей с Мишей дамы. Старик быстро наставил бинокль, и его улыбчивое лицо вдруг вытянулось: вскочившие дама и Миша с негодованием глядели вверх. Отцы родные! Да ведь это совсем не Миша, не друг-приятель из Апраксина, у которого старик был вчера в гостях; ведь это какой-то бритый дед в очках.
   — Ваша фамилия! Пойдемте.
   И на плечо Иннокентия Филатыча легла рука квартального.
   И там, на лестнице, после строгого замечания, старик за трешку был с честью отпущен на свободу.
   — Вот история! Кого же это я огрел? — бранил себя огорченный Иннокентий Филатыч, не успевший досмотреть двух актов «Не в свои сани не садись».


11


   Встреча была торжественная, неожиданная даже для самого Прохора. Встречали с колокольным трезвоном, как архиерея, с пушечной пальбой, как царя. День был праздничный. Несколько сот рабочих спозаранок стояли на площади, возле дома Громовых: пригнали их сюда окрики стражников, поощрительное уверенье пристава, что будет выкачена бочка водки, а главное — укрепившаяся в народе басия, что у Прохора выбит правый глаз в по самое плечо вырвана левая рука.
   С башни «Гляди в оба» видны все концы. И лишь одноногий бомбардир ахнул в пушку, из церкви, с толпой старух и баб, повалил к месту встречи крестный ход. Отец
   Александр придумал этот ловкий номер для укрепления в рабочих религиозно-нравственных чувств к своему хозяину.
   После первого выстрела и колокольного трезвона сбежался почти весь народ. К общему разочарованию рабочих Прохор вылез из кибитки цел и невредим. Приложился наскоро к иконе, ко кресту, поздоровался с женой, встретившей мужа по-холодному, поздоровался с дочуркой, со служащими.
   — Папочка, а что мне привез? Папочка, волченька запертый сидит…
   Ахнула вторая, за него третья пушка, начался краткий молебен тут же, на лугу. Меж тем волк, поняв, в чем дело, с налету вышиб раму, выскочил на улицу и — прямо в толпу. Внезапным прыжком на грудь он сразу опрокинул молящегося Прохора и с радостным визгом, взлаиваньем, ревом бросился дружески лизать своему любимому владыке лицо, руки, волосы. Он мгновенно обсосал его всего, как пьяный плачущий мужик обсасывает своего друга. Минута замешательства прервала молебен. Толпа смешливо фыркала; многие, приседая, хватались за живот. Дьякон Ферапонт, бросив на полуслове ектенью, тихонько хохотал в рукав.
   Волк пойман, уведен. Прохор отряхнулся, встал на свое место на ковер, рядом с пасмурной своей женой и укорчиво, углами глаз, взглянул в ее лицо. Нина покраснела. Проклятый этот волк!..
   Потом пошло все своим чередом: дела, дела, дела. По Угрюм-реке зашумела шуга, и вскоре запорхали по всему простору белые снежинки.
   Прохор и слушать не хотел Иннокентия Филатыча и Нину насчет возвращения Петра Данилыча на свободу. Настанет время, он сам поедет в психиатрическую лечебницу и посмотрит, чем дышит батька. А там видно будет.
   Но вот до Прохора докатились слухи, что Парчевский многим лицам, даже десятникам и мастерам, показывал какое-то петербургское письмо, где описывалось, как Прохор попал в ловушку и был бит. Он понимал, что теперь по всем предприятиям идет тысячеустная молва о скандальном позорище его. Молчат пред ним, как мертвые, а знают, мерзавцы, знают все, даже больше, наверное, чем было.
   Будь проклят Питер, этот анафема Парчевский, будь проклята вся жизнь!
   Такая уйма дела — голова идет кругом, в волосах Прохора стали появляться ранние сединки. Нина заявляет какие-то там свои права, тихомолком фордыбачат рабочие, а тут еще эта дьявольская неприятность.
   Что ж делать? Мигнуть Фильке Шкворню, чтоб раздробил в тайге Парчевскому череп? Рискованно, и значит — глупо. Пережитые Прохором позор, побои клещами ущемили душу, принизили его в своих собственных глазах. Но там, в Петербурге, выше головы заваленный делами, с нервами, взвинченными до предела, он так устал и замотался, что бессильно махнул на все рукой. Неотвязные вопросы: кто был генерал, кто жандармы? — день и ночь мучили его. Дуньку, тварь, Авдотью Фоминишну, ударившую Прохора в лицо, он будет помнить век. А вот кто те? Кто самый главный прощелыга — поджигатель?
   Как-то пригласил Наденьку на башню «Гляди в оба». Лицемерные ласки, перстенек, туманные обещанья вновь приблизить ее к себе, — и через три дня нужное петербургское письмо в руках Прохора Петровича. Со смертельной злобой, кусая губы, несколько раз прочел, сказал: «Эге, молодчики!.. Так, так…» — и спрятал в несгораемый шкаф, в тайный ящик. На званом обеде были все. Был пристав, Парчевский, Наденька и Груздев.
   Прохор, как всегда, гостеприимен, старался казаться беспечным, даже веселым. Но это ему плохо удавалось: какие-то тени скользили по лицу. Наконец из неустойчивого равновесия вывел его Протасов, заявивший, что здесь глушь, здесь царство медведей и духовной тьмы.
   — Я завидую вам, Прохор Петрович, что вы окунулись, хоть ненадолго, в культуру, побывали в таком блестящем городе, как Петербург.
   — Я ненавижу город вообще, а Питер в особенности, — нахмурился Прохор.
   — Почему?
   — Нахальства в нем много, хамства, какой-то паршивой самоуверенности. Город всю жизнь оседлать хочет. Я про столицу говорю. Город, по-вашему, это все: разум, культура, закон?
   — Ну да, культура, цивилизация…
   — А остальная земля — болото! Да?
   — Ну, не совсем так. — Протасов сбросил пенсне и вытер губы салфеткой, готовясь к спору.
   — А я вот нарочно! — запальчиво крикнул Прохор. — На тебе, на тебе, сукин ты сын! Не ты — главное на земле, а сила, воля, природный крепкий ум…
   На вспышку хозяина Протасов подчеркнуто тихо ответил:
   — Все, что вы создали здесь, дал город.
   — Плюю я на город! — еще запальчивей возразил Прохор; кожа на его висках пожелтела. — Я не хочу быть его рабом. В городе что осталось? Песок и камень.
   Мысли его — песок, жизнь его — песок. Город — это каменный нужник, от которого…
   Нина постучала в тарелку вилкой.
   — Виноват, — принудил себя извиниться Прохор, провел по лохматым волосам рукой и — к Протасову:
   — А где там, в вашем городе, спрошу вас, натуральная поэзия? — как бы стараясь угодить нахмурившейся Нине, воскликнул он. — Где религия, воздух, горы, леса, искренние люди? Да ведь они, черти, изолгались там все. Взятка, мошенничество, подвох, обжорство! Сплошной вертеп… Зависть, драка, состязание в подлости, кто кого скорей обманет… Да они готовы друг другу в морды плевать!
   Глаза Прохора стали красны. Он залпом выпил стакан холодного вина и как-то растерянно осмотрелся.
   — О да, о да! — воскликнул мистер Кук. — Я вполне разделяю ваши мысли. Даже более того… Я…
   — Нет, вы не спорьте, Прохор Петрович, — перебил его Протасов. — Вы знаете, что такое большой европейский город?
   — Город — это я. Где хочу, там и построю город. Протасов опустил взор в тарелку и надел пенсне.
   — Выпьем за город! — перебила неловкое молчание Нина. — Прохор, налей всем. За город, за Пушкина и.., за тайгу!
   Все улыбнулись, улыбнулся и Прохор.
   — Люблю женскую логику, — сказал он. — Ну, что ж, я готов и за город и за Пушкина. Ваше здоровье, господа!
   Он вновь повеселел, или, вернее, заставил себя сделать это, желтизна на висках стала сдавать, складка меж бровями распрямилась. Подали глинтвейн. Нина разлила по бокалам. Пристав нетерпеливо отхлебнул, ожегся и с обидой посмотрел на всех.
   Парчевский подчеркнуто кашлянул и подмигнул приставу: мол, так тебе, пся крев, и надо.
   Прохор шуточным тоном стал рассказывать кое-что из своей жизни в Питере; в самых невинных, конечно, красках, рассказал и о том, как с ним однажды случился обморок и что из этого вышло впоследствии, какой неприятный для него казус. Иннокентий Филатыч, ведя тонкую политику, во всем ему поддакивал. Прохор принес из кабинета пачку газет:
   — Вот, видите: здесь о моей смерти. А здесь — о воскресений. Ха-ха!.. Вот вам город…
   Гости, краснея, смущенно засмеялись.
   — Я думаю, что вся эта история в самом искаженном виде докатилась и до наших мест. Есть кое-какие слушки, есть… Вот. Поэтому… Я просил бы вас всех взять эти газеты и раздать их по баракам. Пусть рабочие похохочут, как ловко газеты врут. Берите, берите… У меня газет много: Иннокентий Филатыч, спасибо, постарался, пуда два купил.
   Прохор со всеми очень любезно попрощался. Но наутро пан Парчевский получил расчет. Огорошенный, однако догадываясь, за что уволен, он не пожелал объясниться с Громовым, а в тот же день, захватив свою полученную от пристава тысячу, поехал в уездный город, за триста верст.
   Там живут-поживают толстосумы, есть золотопромышленник. Да и картежная азартная игра теперь проникла и в эту глушь. Значит, все в порядке. Парчевский отведет душу и, чего доброго, станет богачом. Он поместился в тех же самых «Сибирских номерах», где когда-то жил Петр Данилыч Громов, купил двадцать колод карт и восстановил в ловких пальцах утраченную память игрока. Однако, прежде всего, Парчевский покорился сердцу.
   Сердце дано человеку, чтоб всю жизнь, о г начала дней до смерчи, в непрерывном спасающем себя труде, день и ночь и каждую секунду точными сильными ударами проталкивать живую кровь по всему беспредельному государству-телу. В сердце трепет жизни. В нем, как в неусыпном центре бытия, — все добродетели и все пороки. В нем мрак и свет. Оно все во взлетах и падениях. Но над всем в порочном сердце человека главенствует месть.
   Парчевский всю дорогу обдумывал план мести Прохору. То же самое распаляющее настроение гнездилось и в подсознании Прохора Петровича: бодрствующий разум весь в неотложной суете, а черный паучок непрестанно точит сердце, вьет черную паутину, — вьет, вьет, вьет, но сети рвутся: столичный враг далек, неуязвим.
   «…И вот тебе расшифровка этого спектакля с переодеванием: генерал — это управляющий богача Алтынова, П. С. Усачев, хват каких мало. Жандармы — два приказчика. А дама в черном — любовница Алтынова, известная тебе Дуся Прахова. Главный режиссер и автор пьесы — сам Лукьян Миронович Алтынов».
   Прохор весь трясется и горит. Волк поблескивает зелено-желтыми огнями глаз. За окнами башни крутит снег. Холодно.
   И, с жадностью напившись горячего чаю, Парчевский раскрывает свой кованый сундук. Вот оно, письмо, в тайном, скрытом на дне, ящичке. А где же копия, которую он хотел отправить дяде-губернатору? Она, кажется, в портфеле. Перетряс портфель, перетряс все вещи — нет. «О, матка бозка… Кто-нибудь украл…» Обескураженный Парчевский перечел петербургское письмо, с минуту подумал и решил послать Нине Яковлевне засвидетельствованную у нотариуса копию.

 
   «Глубокочтимая Нина Яковлевна.

   Обращаюсь к вашему ласковому, обильному правдой и милостию, сердцу. Я совершенно отказываюсь нащупать причины, вызвавшие несправедливый гнев, ко мне вашего супруга. Я никогда не осмелился бы вторгаться в вашу личную жизнь, глубокочтимая Нина Яковлевна, но та симпатия, даже скажу больше, та неистребимая в моей одинокой душе родственная привязанность к вам заставила меня приподнять тайную завесу над кусочком нечистоплотной жизни того, кого вы, может быть, считаете гениальным человеком и, по незнанию штрихов его характера, любите. Совершенно доверительно и тайно посылаю вам копию письма столичного друга моего, поручика Приперентьева. Прочтите, перестрадайте молча, и пусть господь бог поможет вам выйти из тяжелого, ниспосланного вам испытания, выйти тропою, может быть и тернистою, но на широкую дорогу свободной жизни. Если б вам потребовалась дружеская крепкая рука помощи, то я, клянусь девой Марией, готов сложить голову у ваших прекрасных ног. Вечно глубоко и безраздельно преданный вам, несправедливо поруганный и горестно одинокий инженер

В. Парчевский».


 
   Тучи надвигаются над башней. Тучи понадвинулись на Прохора — скоро-скоро он перекочует в свой теплый кабинет, в остывший дом, ближе к ледяному сердцу Нины.
   Угрюм-реку по всему ее пространству в минувшую ночь сковало прочным льдом. Холодно кругом. Сердцу Прохора тоже неимоверно зябко: какое-то странное предчувствие гнетет его.


12


   Прошли недолгие сроки, а тайга на аршин покрылась снегом.
   За это время Парчевский вдребезги проигрался, дважды слегка был бит и с посыпанной пеплом головой явился к Прохору Петровичу. Чуть ли не на коленях, унижая сам себя, втоптав в грязь былое чванство, он, наконец, вымолил у Прохора прощение. Разумеется, Прохор вновь выгнал бы его, но тут в судьбу Парчевского, тайно от него, вмешалась Нина.
   — Ежели не примешь Владислава Викентьича, наживешь в губернаторе большого врага.
   Призвав Парчевского, Прохор с глазу на глаз сказал ему:
   — Хотите, я вас командирую в Петербург? На этот раз у Парчевского заулыбалось все лицо, и жесткие глаза обмякли. Над переносицей Прохора врезалась глубокая складка, а правая бровь приподнялась.
   — Мне письмо Приперентьева известно. Что, что? Пожалуйста, без возражений. Да.
   Итак, вы получите от инженера Протасова инструкцию по командировке, — он схватил телефон. — Алло! Протасов? Будьте добры ко мне! — и вновь к Парчевскому:
   — Вместо полутораста, вам назначается жалованье в двести рублей. (Парчевский изогнулся в нижайшем поклоне.) Ну, вот. Теперь ваш друг поручик Приперентьев, купец Алтыноз и управитель его Усачев… Еще Дунька, любовница Алтынова. — Прохор пожевал кривившиеся губы, и голос его стал криклив. — Ежели вы представите неопровержимые доказательства, что все они как-нибудь опозорены: тюрьма, битье по зубам в публичном месте, — вы получите от меня… Ну.., ну, сколько? Десять тысяч. А ежели Алтынов и Усачев — в особенности Усачев — будут спущены в Неву под лед, получите вдвое больше. Не стройте изумленных глаз и не тряситесь. Вы не девушка. Надо делать свою жизнь. Ну-с, дальше. В письме все наврано. Ни о каких жандармах не может быть и речи. Будьте уверены, что я поднял бы тогда на ноги весь Петербург. Мне министры знакомы. И вся эта сволочь торчала бы теперь на каторге. А просто заманили меня в свой притон, обыграли на большую сумму, а Дунька действительно дала мне, пьяному, невменяемому, по физиономии. Ну-с, жду ответа. Мне нужны преданные люди. Я вас оценю. Будьте смелы!..