Страница:
— Меня? Нет… Хотя и пьяный был, а знал, что ногами по себе ходить не дам, застрелю.
— А потом?
— Что потом? Лучше в землю лечь, чем по ней битым ходить. Покалечил Богословского, сволочь!
— Вон даже как! — удивился Синцов.
— Не в том смысле, — сказал Ильин. — До этого не допустили. А что тебя мерзавцем и предателем крестят, думаете, легко пережить? Позволяем, чтоб людей калечили, а потом сами удивляемся: трус! На Барабанове поставили точку, а Богословский психанул и напился в доску. Левашов как ни хорош, а тут не разобрался, он пьяных вообще не терпит, тем более что с Барабановым нахлебался горя. Откровенно говоря, товарищ старший лейтенант, неохота больше на эту тему… Скоро дойдем.
Из темноты выросла фигура шедшего навстречу человека.
— Кто? Ильин? — баском спросил человек.
— Я, товарищ комиссар, — отозвался Ильин, — идем с новым комбатом.
— Добро! — Человек скинул рукавицу, протянул руку Синцову. — Замполит Триста тридцать второго Левашов. — И сразу же сунул руку обратно в рукавицу. — Сегодня, однако, мороз!
— А мы рассчитывали вас увидеть в батальоне, товарищ комиссар, — сказал Ильин.
— Сам рассчитывал, — сказал Левашов, — да вот в штаб полка вызвали. Не то приятность, не то неприятность, у Туманяна по голосу разве разберешь. Кто-то заявился на нашу голову. Только бы не звуковещательная, а то начнет предлагать фрицам сдаваться — и прощай солдатский сон! — Он рассмеялся. — Пошел! Да, Ильин, комбат еще не в курсе дел, поэтому говорю тебе. Беседовал с вашим Богословским, взял с него слово не принимать вплоть до победы ни утром, ни днем, ни вечером ни гвардейской, ни армейской… Вы меня обманули насчет второго случая, а он сам признался. Что обманули — не прощу, а что сам признался — дает надежду. А Завалишину я сказал: еще раз случится — пиши мне официально. Писанины не терплю, но на сей раз требую. А не напишешь — шкуру сдеру! А то опять пожалеет, интеллигент паршивый!
— Почему паршивый? — спросил Синцов.
— А какие же еще интеллигенты бывают, кроме как паршивые? Если и ты из них, то извиняюсь.
— Я из них, товарищ комиссар.
— Шучу, — сказал Левашов. — Просто присказка такая глупая. От бывшего командира полка Барабанова заразился…
И, еще раз повторив: «Пошел!», скрылся в темноте.
— Вот вам и Левашов, — сказал Ильин, когда они прошли несколько шагов. В голосе его послышалась любовь к тому ушедшему в темноту человеку.
— А Барабанов ваш, вижу, был кругом дуб, в выражениях не стеснялся! — сказал Синцов.
— Выражения — полбеды, — сказал Ильин. — Мы и сами бываем неласковые. Хотя, между прочим, ввели у себя в батальоне — не материться. Как вы насчет этого?
— Раз так, буду придерживаться, — сказал Синцов. — Давно ввели?
— Месяц. Еще при Тараховском завели такую странность.
— А чья инициатива? — спросил Синцов, подумав о «паршивом интеллигенте» — замполите.
— Моя, — сказал Ильин.
Землянка штаба батальона, против ожидания Синцова, оказалась просторной, с солидным накатом над головой.
— Старая, немецкая, КП их батальона был, — входя, пояснил Ильин. — Только ход теперь с другой стороны пробили.
В землянке сидели восемь офицеров, все они поднялись при появлении Синцова.
Синцов, как только вошел, подумал, что вяло привставший немолодой низенький старший лейтенант с равнодушным широким лицом и есть Богословский, но оказалось, что это контрразведчик, уполномоченный Особого отдела, или, как его теперь называли, «Смерша»; говорили, что это новое название — сокращенное от слов «смерть шпионам» — придумал сам Сталин. А Богословский, наоборот, был на вид самый бравый из всех присутствующих, высокий и стройный. Здороваясь, он, как олень, вздернул красивую горбоносую голову. Вздернул как бы даже с вызовом: «Что бы там тебе про меня ни говорили, а я вон какой!»
Замполит Завалишин действительно был самый настоящий «паршивый интеллигент»: щуплый, плохо побритый, в толстых сильных очках.
«Наверно, ограниченно годный», — подумал Синцов.
Адъютант батальона был высокий вихлявый парень с торчащими усиками, из тех, что, как назло, не растут, хоть поливай их утром и вечером.
На крупном пучеглазом багровом лице командира пулеметной роты была написана такая старательность, что Синцов невольно вспомнил слова Туманяна — «способен на ложь».
Старший лейтенант — минометчик, о котором Ильин по дороге сказал «старик, из запаса», был совсем не старик, а дюжий спокойный сорокапятилетний дядя. А впрочем, по арифметике лет он и верно годился в отцы и Ильину, и адъютанту батальона, и обоим командирам стрелковых рот. Эти двое были похожи друг на друга, как братья: одинакового среднего росточка, одинаково сегодня, перед наступлением, одним и тем же парикмахером безжалостно обкорнанные под бокс, и оба с чубчиками, как футболисты, только один с льняным, а другой с черным.
«Левый край, правый край…» — про себя повторял Синцов черт его знает откуда влезшие в голову слова довоенной песенки. И еще подумал, глядя на выстриженные затылки и на чубчики: сколько на его собственных глазах уже сложено этих лейтенантских голов на многострадальной русской земле!
— А где Чугунов? — спросил Ильин.
— У Чугунова замечено движение перед боевым охранением. Просил разрешения остаться в роте, — сообщил Богословский.
— Комроты-три находится у себя, — доложил Ильин Синцову, как бы ставя этим докладом точку на своем прежнем положении человека, исполнявшего обязанности командира батальона.
«Вот с ними и воевать», — подумал Синцов и пригласил офицеров сесть.
Долго говорить о себе не считал необходимым; не входя в подробности, сказал, что воюет с начала войны, в разное время был и на взводе и на роте; с октября по декабрь командовал в Сталинграде батальоном.
— Слышал, что Герой Советского Союза капитан Поливанов был сильным командиром батальона. Буду стремиться в меру сил заменить его на этой должности, а в остальном надеюсь на вас и личный состав батальона.
Сознавая трудность своего положения перед людьми, только что понесшими потерю, чувствовал, что надо бы сказать по-другому, но не смог преодолеть свою сдержанность. Раньше, до войны, легче сходился с людьми, но ни того, что война вычеркнула из тебя, ни того, что вписала, видно, не перепишешь.
По отношению к собравшимся было два чувства: хотелось понять каждого, но и задерживать людей надолго было нельзя, особенно командиров рот. Да и вполне поймешь людей все равно только в бою.
Чтобы не затягивать разговора, спросил у командиров рот лишь о том, что хотел услышать лично от них: о настроении людей и понимании завтрашней боевой задачи.
Потом взял у Ильина карту и с карандашом в руках прошелся с каждым по его боевому участку, уточнил, как оценивают противника и местность. Вместе с Ильиным и минометчиком посмотрел схемы огня — и своего и поддерживающего.
Карту все читали грамотно, неприятных неожиданностей не было, за исключением одной: командир пулеметной роты Оськин в ответ на вопрос, где будет находиться завтра во время боя, бойко отчеканил: «Где прикажете!» За этой бойкостью чувствовалось: или заранее не думал, или уклонился от прямого ответа. Станковые пулеметы, согласно приказу, отданному еще Поливановым, были приданы стрелковым ротам повзводно, и командир пулеметной роты мог при желании болтаться во время боя и где-то сзади.
Услышав «где прикажете». Синцов ответил, что до утра прикажет, оглядел всех и сказал:
— У меня все. Какие будут вопросы?
В землянке было неправдоподобно тепло, один бок печки раскалился докрасна. Синцов снял ватник и, расстегнув меховую безрукавку, чтобы перепоясаться под ней ремнем, поймал взгляд адъютанта. Адъютант смотрел на ордена.
«Ладно, — подумал Синцов. — Пусть видит. Заработано не чужим горбом».
— Будут вопросы или нет?
— У меня есть, товарищ старший лейтенант, — сказал командир стрелковой роты с льняным чубчиком.
— Слушаю.
Синцов заглянул в полевую книжку и, чтобы среди всего, что надо помнить, не забыть и этого, мысленно повторил: «Лунин, Лунин, Лунин».
— В каком районе Сталинграда вы воевали? Я сам сталинградский.
Вопрос не относился к предстоящему, а впрочем, относился. Воевать предстояло вместе, и не только он разглядывал их, но и они его.
— Мамаев курган знаете?
— Еще бы!
— Сначала там, а потом северней. В районе баков, знаете?
— Так это ж до Волги всего ничего!
— Да, всего ничего, — сказал Синцов. Сколько ни пришлось вытерпеть за эти месяцы, когда за спиной оставалось «всего ничего», но сейчас если он чем и гордился в жизни, так именно этим. — Занимали своим батальоном три дома на левом фланге дивизии.
— Весь батальон — три дома, — не то восторженно, не то недоверчиво сказал второй, черненький, лейтенант.
Фамилию этого Синцов уже запомнил, фамилия была нерусская — Караев.
— На батальон — три дома, а на дивизию — двадцать, — сказал Синцов. — Был у нас случай, уже в ноябре, командир дивизии рассказывал: ему позвонил с того берега сам командующий фронтом и спрашивает: «Наступаешь?» — «Наступаю». — «Доложи, каким флангом и в каком направлении наносишь удар?» А командир дивизии ему отвечает: «На правом фланге, товарищ генерал-полковник, наношу удар в направлении сверху вниз, потому что дом уже занял, а в подвале еще немцы. А на левом фланге — в направлении снизу вверх, потому что первый этаж наш, а второй — их…»
Все засмеялись. Синцов тоже улыбнулся. Он хотел дать понять этим рассказом, какая обстановка была там у них, в Сталинграде.
— Значит, в газетах похоже на правду писали, товарищ старший лейтенант,
— сказал молчавший до этого командир минометной роты с тем хорошо понятным каждому фронтовику чувством, когда от души хочется верить, что все прекрасное, написанное в газетах про других, есть полная правда, но до конца поверить в это мешает сознание, что полной правды о том, что видел и пережил лично ты сам, наверное, никому, кроме тебя самого, не дано прочувствовать до конца.
— Большей частью похоже, — ответил Синцов. — От нас самих зависит. Когда хорошо воюем, почему и всей правды про нас не написать?
Сказал и посмотрел в сторону особиста.
«Если хороший мужик, как был у меня Зотов, не придашь значения, а если, как Федяшкин, каждое слово на крючок, — бери для начала».
— Еще какие вопросы?
Вопросов больше не было.
Командиры стали вылезать из-за стола.
— Жаль, вы, товарищ старший лейтенант, тут у нас утром не были, — надевая шинель, сказал Караев так, словно от Синцова зависело, быть или не быть тут утром. — Через нас парламентеры ходили, на шинелях — погоны новые. Красота!
Он говорил с еле заметным акцентом, мягко и стремительно — не говорил, а танцевал.
«Или дагестанец, или осетин, а может, кабардинец, — подумал Синцов. — Надо будет потом спросить».
— У нас погоны новые, а у немцев песня старая — не сдаются, и все! — сказал замполит Завалишин.
— А вы что, всерьез думали, что они тут же возьмут и сдадутся? — повернулся к нему Синцов.
Завалишин протер очки и задумчиво посмотрел на Синцова.
— Думал. А вы нет?
— Я не думал, — сказал Синцов.
— А я думал. Ведь не просто для очистки совести к нам парламентеров посылали. Значит, допускали такую возможность?
— Это, положим, верно, — согласился Синцов, хотя сам не допускал такой возможности.
— Ничего, товарищ политрук, — сказал Караев. — Так и так за неделю от них мокрое место оставим!
Синцов сегодня уже в третий раз слышал это слово — «неделя». Одно из двух: или так действительно запланировано и просочилось сверху, или это была шедшая снизу солдатская молва, рожденная сознанием собственной силы.
Когда командиры рот, уходившие вместе, теснясь, задержались у выхода из землянки, Синцов краем уха услышал, как Лунин сказал Караеву:
— А сколько у нас жил командир взвода?.. Почти и не жил…
Так и застряла в памяти эта последняя неизвестно по какому случаю сказанная молодым веселым голосом фраза.
Командир минометной роты Харченко задержался последним у выхода и спросил:
— Разрешите обратиться?
— Слушаю вас.
— Колебался, говорить ли с первого раза, товарищ старший лейтенант. У меня девушка в минометном расчете, сержант Соловьева. Санинструктор батальона была, перевели ко мне по ее личной просьбе. Тараховский приказал, и Поливанов подтвердил. А я возражал и сейчас возражаю. Прошу отчислить ее от меня куда хотите.
— Почему? — спросил Синцов.
— Завтра бой.
— А что, она себя плохо показала?
— Нет, не плохо. Но девушка она. Жалею.
— Она сама упорно просилась на это место, — сказал Завалишин.
— Много она, дура, понимает, где ее место, — упрямо сказал Харченко. — Жалею, потому что бой. Прошу отменить приказ.
— Ничего. Она сама заявила, что у минометчиков ей не страшно, — усмехнулся Ильин, и Синцову показалось, что усмешка эта относится к чему-то, о чем он еще не знает.
Но Харченко не обратил внимания на слова Ильина, даже глазом не повел. Стоял и ждал, что скажет комбат.
«Может, и в самом деле не место», — подумал Синцов, но начинать в первый же день с отмены приказа двух комбатов не захотел. Тем более девушка сама добивалась — такие чаще всего упрямы.
— Позже разберемся, а пока берегите по силе возможности.
Харченко откозырял и вышел.
— Исключительно добросовестный, но немного боязливый, — сказал Ильин о Харченко после его ухода.
— Не сказал бы, — раздалось из угла землянки.
Это были первые за все время слова, сказанные уполномоченным.
— Что имеете в виду? — повернулся к нему Синцов.
— Имею в виду, что вполне на месте и пользуется в роте авторитетом. А что не бахвал — так это не обязательно.
В его словах был оттенок вызова. Видимо, уполномоченный больше сочувствовал спокойному поведению такого же, как он, средних лет человека, чем молодому задору Ильина.
— Я не говорю, что Харченко плох, но ему всегда кажется, что страшней его минометных позиций на земле места нет. Дело делает, но внутри себя все время переживает, — сказал Ильин.
— А переживать никому не запрещено, — сказал уполномоченный.
«Нет, ты, кажется, ничего, дядя, — подумал Синцов, — хорошо бы не ошибиться!»
— Ничего с ней, с этой Соловьевой, завтра не сделается, — сказал Ильин.
Уполномоченный поднялся.
— Если у вас нет ко мне вопросов, пойду. У меня свои дела в ротах.
— Значит, не к себе людей вызываете? Сами к ним ходите? — спросил Синцов.
Сказать так дернуло за язык одно воспоминание, но, не договорив, уже пожалел: «Зачем задираешься? Даст отпор — и будет прав».
Но лицо особиста осталось равнодушным.
— Как когда, — сказал он. — А что?
Теперь, раз начал, надо было договаривать до конца.
— Сидел у меня одно время в батальоне уполномоченный. Засел, как гвоздь, в землянке, и вызывал к себе днем под обстрелом то одного, то другого.
— Ну и что? — тем же ровным голосом спросил уполномоченный.
— Ничего. Пожаловался его начальству, попросил отозвать.
— Отозвали?
— Отозвали.
— Ну и правильно, — сказал уполномоченный. — Так если ничего ко мне нет, я пошел.
«А что у меня к тебе может быть? — молча кивнув, подумал Синцов. — У меня свои дела, у тебя свои».
Уполномоченный медленно надел полушубок и ушанку — наверно, не хотелось, как и всякому другому человеку, идти из тепла на холод — и вышел.
«Спокойный мужик», — сочувственно подумал Синцов. Он любил спокойных людей.
— Хорошо натопили, — сказал Ильин. — Верно, товарищ старший лейтенант?
— Даже слишком, — сказал Синцов. — Дров не жалеете.
— Напоследок ободрали все, — сказал Ильин. — До последнего. Все равно нам здесь больше не жить, завтра вперед пойдем.
Синцов посмотрел на часы. Времени уже много. А надо еще и к артиллеристам, и в роты, хотя бы в одну, из которой не пришел ее командир
— Чугунов.
«Да, Чугунов». Он заглянул в полевую книжку, чтобы проверить, не ошибся ли.
— Сходите к Чугунову, — обратился он к адъютанту, — узнайте, что там у него, и передайте, что я позже сам приду, пусть не отрывается от своих дел.
Можно было и просто позвонить по телефону, но подумал об адъютанте: «Пусть сбегает, долговязый, нечего ему тут все время толочься».
Адъютант радостно сказал: «Есть!» Этому выскочить на мороз, видимо, ничего не стоило. Он кинулся к висевшему на стене полушубку, и Синцов только тут заметил, что адъютанта еще и мужчиной-то не назовешь. До чего же он голенастый, длиннорукий, даже плечи еще не развились по-настоящему!
— Неплохой парнишка наш Рыбочкин, — сказал Ильин, когда адъютант вышел.
— Только умываться его пришлось заставить. Когда пришел, вижу: два дня не умывается, три дня не умывается. Спрашиваю: «Ты чего не умываешься?» А он говорит: «А я думал, на войне не умываются»…
— Шутка, что ли?
— Нет. Вполне серьезно, — рассмеялся Ильин. — Пришлось учить, как маленького. Дело знакомое. Я только за год до войны педтехникум окончил. «А ну, покажите ваши руки?» Так и с нашим Рыбочкиным.
Он говорил об адъютанте, как о маленьком, и имел на это право. Чувствовал себя старше его на полтысячи дней войны.
Синцов, обратившись к Богословскому, задал ему несколько вопросов по занимаемой должности. С ответами Богословский не мялся; что было положено знать — знал, только отвечал слишком звонко, напряженно, как бы стремясь подчеркнуть, что он не тот, каким командир батальона мог заранее счесть его с чужих слов.
— Как видите завтра свое место в бою?
Богословский ответил, что Поливанов еще утром приказал ему с начала наступления находиться с первой, левофланговой ротой — толкать Лунина.
— Толкут воду в ступе, — не удержался Синцов. Знал на своей шкуре, как редко в бою обходятся без этого слова, но все равно не любил его.
— Если приказание не отменяется, то разрешите, пойду туда с ночи. — Богословский выждал, не добавит ли комбат еще чего после слов о воде и ступе.
— Что ж отменять, — сказал Синцов. — На первые часы боя приказание верное, а там но обстановке. Идите. Толкайте, а верней — помогайте бой организовать. Мне лично так больше нравится.
— Мне тоже, товарищ старший лейтенант, — дернул головой Богословский.
Когда он ушел и остались втроем, Ильин вспомнил:
— А вы ужинали?
— Уже перехотел, — сказал Синцов и удержал вскочившего Ильина. — Потом, когда из роты вернемся.
— А когда пойдем?
— Да вот сейчас и пойдем.
— Тогда разрешите отлучиться.
Ильин надел ушанку и выскочил из землянки в одной гимнастерке.
— Насчет того, что про нас пишут и чего не пишут, зря высказались, — вдруг сказал Завалишин.
— При особисте зря или вообще зря?
— Вообще зря.
— А вы что, журналист, что ли, — обиделись?
— Нет, я не журналист.
— А я как раз журналист, в далеком прошлом, — сказал Синцов.
— Вот не думал, — сказал Завалишин. — Думал, вы кадровый.
«Кто его знает, может, хочет польстить? Если так — зря».
— Возможно, я бываю резок, — сказал Синцов, посмотрев на замполита. — Жизнь так научила, хотя и не сразу. Если привыкнете — спасибо, а не привыкнете — что поделать. С прошлым замполитом жил по-братски.
— Что ж, — сказал Завалишин, — по-братски так по-братски. Авось найдем общий язык, я, говорят, человек мягкий.
— Мягкий — это плохо.
— Ну, не до такой степени, чтоб плохо, — чуть заметно усмехнулся Завалишин.
И Синцов вспомнил то, что говорил про него Бережной.
— Мне в полку сказали, что за время боев в батальоне тридцать человек в партию принято.
— Да, приняли много, но и потеряли… — Завалишин не договорил.
— А на сегодня?
— На сегодня, с вами считая, двадцать девять.
— Да, арифметика тяжелая.
Завалишин вздохнул.
— Бои. А когда бои, сами знаете: коммунисты, вперед! — со всеми вытекающими… А кто к этому не готов, зачем его в партию тянуть? Для цифры?
— Ваша фамилия мне знакома, — сказал Синцов. — Только не могу вспомнить.
Завалишин пожал плечами.
— Декабрист был такой, Завалишин. У нас тут в батальоне два декабриста
— я да Лунин!
— Уж не потомки ли, часом? — рассмеялся Синцов.
— Лунин навряд ли, а я, видимо, да.
— Замполит — из дворян. Этого со мной еще не бывало.
— Чего на свете не бывает. Правда, дворянином я только до пяти лет был, больше не успел.
— Значит, как и я, с двенадцатого? А мне показалось, старше. — Синцова почему-то обрадовало, что они с замполитом однолетки.
— Ужин подготовят на три ровно, — сказал Ильин, входя.
— А не рано?
— Успеем. И сходим и вернемся.
Синцов стал надевать ватник.
— Вы здесь, на телефоне, — сказал он Завалишину. — Мы в третью роту, потом на НП к артиллеристам и домой.
— Можно найти полушубок, — предложил Ильин.
— Пока не требуется, — сказал Синцов. — Где санчасть?
— Как водится, под боком, — сказал Ильин.
— Когда вернемся, вызовите фельдшера, хочу знать, как подготовился к завтрашнему. Санчасть по штату?
— По штату. Фельдшер, два санинструктора, четыре санитара, сани, лошадь.
— Штат ясен. А пол?
— Пол последнее время кругом мужской, — улыбнулся Завалишин. — За исключением, кажется, лошади. Была Соловьева санинструктор, теперь — минометчица.
— Кстати, — Синцов вспомнил выражение лица Ильина, когда они говорили об этой девушке с командиром минометной роты, — там у нее ничего не происходит с Харченко, не из-за этого он волновался?
— Ничего подобного, — ответил Ильин и покраснел.
— Вопрос исчерпан, — сказал Синцов, не пожелав обратить на это внимания. — Пошли.
18
— А потом?
— Что потом? Лучше в землю лечь, чем по ней битым ходить. Покалечил Богословского, сволочь!
— Вон даже как! — удивился Синцов.
— Не в том смысле, — сказал Ильин. — До этого не допустили. А что тебя мерзавцем и предателем крестят, думаете, легко пережить? Позволяем, чтоб людей калечили, а потом сами удивляемся: трус! На Барабанове поставили точку, а Богословский психанул и напился в доску. Левашов как ни хорош, а тут не разобрался, он пьяных вообще не терпит, тем более что с Барабановым нахлебался горя. Откровенно говоря, товарищ старший лейтенант, неохота больше на эту тему… Скоро дойдем.
Из темноты выросла фигура шедшего навстречу человека.
— Кто? Ильин? — баском спросил человек.
— Я, товарищ комиссар, — отозвался Ильин, — идем с новым комбатом.
— Добро! — Человек скинул рукавицу, протянул руку Синцову. — Замполит Триста тридцать второго Левашов. — И сразу же сунул руку обратно в рукавицу. — Сегодня, однако, мороз!
— А мы рассчитывали вас увидеть в батальоне, товарищ комиссар, — сказал Ильин.
— Сам рассчитывал, — сказал Левашов, — да вот в штаб полка вызвали. Не то приятность, не то неприятность, у Туманяна по голосу разве разберешь. Кто-то заявился на нашу голову. Только бы не звуковещательная, а то начнет предлагать фрицам сдаваться — и прощай солдатский сон! — Он рассмеялся. — Пошел! Да, Ильин, комбат еще не в курсе дел, поэтому говорю тебе. Беседовал с вашим Богословским, взял с него слово не принимать вплоть до победы ни утром, ни днем, ни вечером ни гвардейской, ни армейской… Вы меня обманули насчет второго случая, а он сам признался. Что обманули — не прощу, а что сам признался — дает надежду. А Завалишину я сказал: еще раз случится — пиши мне официально. Писанины не терплю, но на сей раз требую. А не напишешь — шкуру сдеру! А то опять пожалеет, интеллигент паршивый!
— Почему паршивый? — спросил Синцов.
— А какие же еще интеллигенты бывают, кроме как паршивые? Если и ты из них, то извиняюсь.
— Я из них, товарищ комиссар.
— Шучу, — сказал Левашов. — Просто присказка такая глупая. От бывшего командира полка Барабанова заразился…
И, еще раз повторив: «Пошел!», скрылся в темноте.
— Вот вам и Левашов, — сказал Ильин, когда они прошли несколько шагов. В голосе его послышалась любовь к тому ушедшему в темноту человеку.
— А Барабанов ваш, вижу, был кругом дуб, в выражениях не стеснялся! — сказал Синцов.
— Выражения — полбеды, — сказал Ильин. — Мы и сами бываем неласковые. Хотя, между прочим, ввели у себя в батальоне — не материться. Как вы насчет этого?
— Раз так, буду придерживаться, — сказал Синцов. — Давно ввели?
— Месяц. Еще при Тараховском завели такую странность.
— А чья инициатива? — спросил Синцов, подумав о «паршивом интеллигенте» — замполите.
— Моя, — сказал Ильин.
Землянка штаба батальона, против ожидания Синцова, оказалась просторной, с солидным накатом над головой.
— Старая, немецкая, КП их батальона был, — входя, пояснил Ильин. — Только ход теперь с другой стороны пробили.
В землянке сидели восемь офицеров, все они поднялись при появлении Синцова.
Синцов, как только вошел, подумал, что вяло привставший немолодой низенький старший лейтенант с равнодушным широким лицом и есть Богословский, но оказалось, что это контрразведчик, уполномоченный Особого отдела, или, как его теперь называли, «Смерша»; говорили, что это новое название — сокращенное от слов «смерть шпионам» — придумал сам Сталин. А Богословский, наоборот, был на вид самый бравый из всех присутствующих, высокий и стройный. Здороваясь, он, как олень, вздернул красивую горбоносую голову. Вздернул как бы даже с вызовом: «Что бы там тебе про меня ни говорили, а я вон какой!»
Замполит Завалишин действительно был самый настоящий «паршивый интеллигент»: щуплый, плохо побритый, в толстых сильных очках.
«Наверно, ограниченно годный», — подумал Синцов.
Адъютант батальона был высокий вихлявый парень с торчащими усиками, из тех, что, как назло, не растут, хоть поливай их утром и вечером.
На крупном пучеглазом багровом лице командира пулеметной роты была написана такая старательность, что Синцов невольно вспомнил слова Туманяна — «способен на ложь».
Старший лейтенант — минометчик, о котором Ильин по дороге сказал «старик, из запаса», был совсем не старик, а дюжий спокойный сорокапятилетний дядя. А впрочем, по арифметике лет он и верно годился в отцы и Ильину, и адъютанту батальона, и обоим командирам стрелковых рот. Эти двое были похожи друг на друга, как братья: одинакового среднего росточка, одинаково сегодня, перед наступлением, одним и тем же парикмахером безжалостно обкорнанные под бокс, и оба с чубчиками, как футболисты, только один с льняным, а другой с черным.
«Левый край, правый край…» — про себя повторял Синцов черт его знает откуда влезшие в голову слова довоенной песенки. И еще подумал, глядя на выстриженные затылки и на чубчики: сколько на его собственных глазах уже сложено этих лейтенантских голов на многострадальной русской земле!
— А где Чугунов? — спросил Ильин.
— У Чугунова замечено движение перед боевым охранением. Просил разрешения остаться в роте, — сообщил Богословский.
— Комроты-три находится у себя, — доложил Ильин Синцову, как бы ставя этим докладом точку на своем прежнем положении человека, исполнявшего обязанности командира батальона.
«Вот с ними и воевать», — подумал Синцов и пригласил офицеров сесть.
Долго говорить о себе не считал необходимым; не входя в подробности, сказал, что воюет с начала войны, в разное время был и на взводе и на роте; с октября по декабрь командовал в Сталинграде батальоном.
— Слышал, что Герой Советского Союза капитан Поливанов был сильным командиром батальона. Буду стремиться в меру сил заменить его на этой должности, а в остальном надеюсь на вас и личный состав батальона.
Сознавая трудность своего положения перед людьми, только что понесшими потерю, чувствовал, что надо бы сказать по-другому, но не смог преодолеть свою сдержанность. Раньше, до войны, легче сходился с людьми, но ни того, что война вычеркнула из тебя, ни того, что вписала, видно, не перепишешь.
По отношению к собравшимся было два чувства: хотелось понять каждого, но и задерживать людей надолго было нельзя, особенно командиров рот. Да и вполне поймешь людей все равно только в бою.
Чтобы не затягивать разговора, спросил у командиров рот лишь о том, что хотел услышать лично от них: о настроении людей и понимании завтрашней боевой задачи.
Потом взял у Ильина карту и с карандашом в руках прошелся с каждым по его боевому участку, уточнил, как оценивают противника и местность. Вместе с Ильиным и минометчиком посмотрел схемы огня — и своего и поддерживающего.
Карту все читали грамотно, неприятных неожиданностей не было, за исключением одной: командир пулеметной роты Оськин в ответ на вопрос, где будет находиться завтра во время боя, бойко отчеканил: «Где прикажете!» За этой бойкостью чувствовалось: или заранее не думал, или уклонился от прямого ответа. Станковые пулеметы, согласно приказу, отданному еще Поливановым, были приданы стрелковым ротам повзводно, и командир пулеметной роты мог при желании болтаться во время боя и где-то сзади.
Услышав «где прикажете». Синцов ответил, что до утра прикажет, оглядел всех и сказал:
— У меня все. Какие будут вопросы?
В землянке было неправдоподобно тепло, один бок печки раскалился докрасна. Синцов снял ватник и, расстегнув меховую безрукавку, чтобы перепоясаться под ней ремнем, поймал взгляд адъютанта. Адъютант смотрел на ордена.
«Ладно, — подумал Синцов. — Пусть видит. Заработано не чужим горбом».
— Будут вопросы или нет?
— У меня есть, товарищ старший лейтенант, — сказал командир стрелковой роты с льняным чубчиком.
— Слушаю.
Синцов заглянул в полевую книжку и, чтобы среди всего, что надо помнить, не забыть и этого, мысленно повторил: «Лунин, Лунин, Лунин».
— В каком районе Сталинграда вы воевали? Я сам сталинградский.
Вопрос не относился к предстоящему, а впрочем, относился. Воевать предстояло вместе, и не только он разглядывал их, но и они его.
— Мамаев курган знаете?
— Еще бы!
— Сначала там, а потом северней. В районе баков, знаете?
— Так это ж до Волги всего ничего!
— Да, всего ничего, — сказал Синцов. Сколько ни пришлось вытерпеть за эти месяцы, когда за спиной оставалось «всего ничего», но сейчас если он чем и гордился в жизни, так именно этим. — Занимали своим батальоном три дома на левом фланге дивизии.
— Весь батальон — три дома, — не то восторженно, не то недоверчиво сказал второй, черненький, лейтенант.
Фамилию этого Синцов уже запомнил, фамилия была нерусская — Караев.
— На батальон — три дома, а на дивизию — двадцать, — сказал Синцов. — Был у нас случай, уже в ноябре, командир дивизии рассказывал: ему позвонил с того берега сам командующий фронтом и спрашивает: «Наступаешь?» — «Наступаю». — «Доложи, каким флангом и в каком направлении наносишь удар?» А командир дивизии ему отвечает: «На правом фланге, товарищ генерал-полковник, наношу удар в направлении сверху вниз, потому что дом уже занял, а в подвале еще немцы. А на левом фланге — в направлении снизу вверх, потому что первый этаж наш, а второй — их…»
Все засмеялись. Синцов тоже улыбнулся. Он хотел дать понять этим рассказом, какая обстановка была там у них, в Сталинграде.
— Значит, в газетах похоже на правду писали, товарищ старший лейтенант,
— сказал молчавший до этого командир минометной роты с тем хорошо понятным каждому фронтовику чувством, когда от души хочется верить, что все прекрасное, написанное в газетах про других, есть полная правда, но до конца поверить в это мешает сознание, что полной правды о том, что видел и пережил лично ты сам, наверное, никому, кроме тебя самого, не дано прочувствовать до конца.
— Большей частью похоже, — ответил Синцов. — От нас самих зависит. Когда хорошо воюем, почему и всей правды про нас не написать?
Сказал и посмотрел в сторону особиста.
«Если хороший мужик, как был у меня Зотов, не придашь значения, а если, как Федяшкин, каждое слово на крючок, — бери для начала».
— Еще какие вопросы?
Вопросов больше не было.
Командиры стали вылезать из-за стола.
— Жаль, вы, товарищ старший лейтенант, тут у нас утром не были, — надевая шинель, сказал Караев так, словно от Синцова зависело, быть или не быть тут утром. — Через нас парламентеры ходили, на шинелях — погоны новые. Красота!
Он говорил с еле заметным акцентом, мягко и стремительно — не говорил, а танцевал.
«Или дагестанец, или осетин, а может, кабардинец, — подумал Синцов. — Надо будет потом спросить».
— У нас погоны новые, а у немцев песня старая — не сдаются, и все! — сказал замполит Завалишин.
— А вы что, всерьез думали, что они тут же возьмут и сдадутся? — повернулся к нему Синцов.
Завалишин протер очки и задумчиво посмотрел на Синцова.
— Думал. А вы нет?
— Я не думал, — сказал Синцов.
— А я думал. Ведь не просто для очистки совести к нам парламентеров посылали. Значит, допускали такую возможность?
— Это, положим, верно, — согласился Синцов, хотя сам не допускал такой возможности.
— Ничего, товарищ политрук, — сказал Караев. — Так и так за неделю от них мокрое место оставим!
Синцов сегодня уже в третий раз слышал это слово — «неделя». Одно из двух: или так действительно запланировано и просочилось сверху, или это была шедшая снизу солдатская молва, рожденная сознанием собственной силы.
Когда командиры рот, уходившие вместе, теснясь, задержались у выхода из землянки, Синцов краем уха услышал, как Лунин сказал Караеву:
— А сколько у нас жил командир взвода?.. Почти и не жил…
Так и застряла в памяти эта последняя неизвестно по какому случаю сказанная молодым веселым голосом фраза.
Командир минометной роты Харченко задержался последним у выхода и спросил:
— Разрешите обратиться?
— Слушаю вас.
— Колебался, говорить ли с первого раза, товарищ старший лейтенант. У меня девушка в минометном расчете, сержант Соловьева. Санинструктор батальона была, перевели ко мне по ее личной просьбе. Тараховский приказал, и Поливанов подтвердил. А я возражал и сейчас возражаю. Прошу отчислить ее от меня куда хотите.
— Почему? — спросил Синцов.
— Завтра бой.
— А что, она себя плохо показала?
— Нет, не плохо. Но девушка она. Жалею.
— Она сама упорно просилась на это место, — сказал Завалишин.
— Много она, дура, понимает, где ее место, — упрямо сказал Харченко. — Жалею, потому что бой. Прошу отменить приказ.
— Ничего. Она сама заявила, что у минометчиков ей не страшно, — усмехнулся Ильин, и Синцову показалось, что усмешка эта относится к чему-то, о чем он еще не знает.
Но Харченко не обратил внимания на слова Ильина, даже глазом не повел. Стоял и ждал, что скажет комбат.
«Может, и в самом деле не место», — подумал Синцов, но начинать в первый же день с отмены приказа двух комбатов не захотел. Тем более девушка сама добивалась — такие чаще всего упрямы.
— Позже разберемся, а пока берегите по силе возможности.
Харченко откозырял и вышел.
— Исключительно добросовестный, но немного боязливый, — сказал Ильин о Харченко после его ухода.
— Не сказал бы, — раздалось из угла землянки.
Это были первые за все время слова, сказанные уполномоченным.
— Что имеете в виду? — повернулся к нему Синцов.
— Имею в виду, что вполне на месте и пользуется в роте авторитетом. А что не бахвал — так это не обязательно.
В его словах был оттенок вызова. Видимо, уполномоченный больше сочувствовал спокойному поведению такого же, как он, средних лет человека, чем молодому задору Ильина.
— Я не говорю, что Харченко плох, но ему всегда кажется, что страшней его минометных позиций на земле места нет. Дело делает, но внутри себя все время переживает, — сказал Ильин.
— А переживать никому не запрещено, — сказал уполномоченный.
«Нет, ты, кажется, ничего, дядя, — подумал Синцов, — хорошо бы не ошибиться!»
— Ничего с ней, с этой Соловьевой, завтра не сделается, — сказал Ильин.
Уполномоченный поднялся.
— Если у вас нет ко мне вопросов, пойду. У меня свои дела в ротах.
— Значит, не к себе людей вызываете? Сами к ним ходите? — спросил Синцов.
Сказать так дернуло за язык одно воспоминание, но, не договорив, уже пожалел: «Зачем задираешься? Даст отпор — и будет прав».
Но лицо особиста осталось равнодушным.
— Как когда, — сказал он. — А что?
Теперь, раз начал, надо было договаривать до конца.
— Сидел у меня одно время в батальоне уполномоченный. Засел, как гвоздь, в землянке, и вызывал к себе днем под обстрелом то одного, то другого.
— Ну и что? — тем же ровным голосом спросил уполномоченный.
— Ничего. Пожаловался его начальству, попросил отозвать.
— Отозвали?
— Отозвали.
— Ну и правильно, — сказал уполномоченный. — Так если ничего ко мне нет, я пошел.
«А что у меня к тебе может быть? — молча кивнув, подумал Синцов. — У меня свои дела, у тебя свои».
Уполномоченный медленно надел полушубок и ушанку — наверно, не хотелось, как и всякому другому человеку, идти из тепла на холод — и вышел.
«Спокойный мужик», — сочувственно подумал Синцов. Он любил спокойных людей.
— Хорошо натопили, — сказал Ильин. — Верно, товарищ старший лейтенант?
— Даже слишком, — сказал Синцов. — Дров не жалеете.
— Напоследок ободрали все, — сказал Ильин. — До последнего. Все равно нам здесь больше не жить, завтра вперед пойдем.
Синцов посмотрел на часы. Времени уже много. А надо еще и к артиллеристам, и в роты, хотя бы в одну, из которой не пришел ее командир
— Чугунов.
«Да, Чугунов». Он заглянул в полевую книжку, чтобы проверить, не ошибся ли.
— Сходите к Чугунову, — обратился он к адъютанту, — узнайте, что там у него, и передайте, что я позже сам приду, пусть не отрывается от своих дел.
Можно было и просто позвонить по телефону, но подумал об адъютанте: «Пусть сбегает, долговязый, нечего ему тут все время толочься».
Адъютант радостно сказал: «Есть!» Этому выскочить на мороз, видимо, ничего не стоило. Он кинулся к висевшему на стене полушубку, и Синцов только тут заметил, что адъютанта еще и мужчиной-то не назовешь. До чего же он голенастый, длиннорукий, даже плечи еще не развились по-настоящему!
— Неплохой парнишка наш Рыбочкин, — сказал Ильин, когда адъютант вышел.
— Только умываться его пришлось заставить. Когда пришел, вижу: два дня не умывается, три дня не умывается. Спрашиваю: «Ты чего не умываешься?» А он говорит: «А я думал, на войне не умываются»…
— Шутка, что ли?
— Нет. Вполне серьезно, — рассмеялся Ильин. — Пришлось учить, как маленького. Дело знакомое. Я только за год до войны педтехникум окончил. «А ну, покажите ваши руки?» Так и с нашим Рыбочкиным.
Он говорил об адъютанте, как о маленьком, и имел на это право. Чувствовал себя старше его на полтысячи дней войны.
Синцов, обратившись к Богословскому, задал ему несколько вопросов по занимаемой должности. С ответами Богословский не мялся; что было положено знать — знал, только отвечал слишком звонко, напряженно, как бы стремясь подчеркнуть, что он не тот, каким командир батальона мог заранее счесть его с чужих слов.
— Как видите завтра свое место в бою?
Богословский ответил, что Поливанов еще утром приказал ему с начала наступления находиться с первой, левофланговой ротой — толкать Лунина.
— Толкут воду в ступе, — не удержался Синцов. Знал на своей шкуре, как редко в бою обходятся без этого слова, но все равно не любил его.
— Если приказание не отменяется, то разрешите, пойду туда с ночи. — Богословский выждал, не добавит ли комбат еще чего после слов о воде и ступе.
— Что ж отменять, — сказал Синцов. — На первые часы боя приказание верное, а там но обстановке. Идите. Толкайте, а верней — помогайте бой организовать. Мне лично так больше нравится.
— Мне тоже, товарищ старший лейтенант, — дернул головой Богословский.
Когда он ушел и остались втроем, Ильин вспомнил:
— А вы ужинали?
— Уже перехотел, — сказал Синцов и удержал вскочившего Ильина. — Потом, когда из роты вернемся.
— А когда пойдем?
— Да вот сейчас и пойдем.
— Тогда разрешите отлучиться.
Ильин надел ушанку и выскочил из землянки в одной гимнастерке.
— Насчет того, что про нас пишут и чего не пишут, зря высказались, — вдруг сказал Завалишин.
— При особисте зря или вообще зря?
— Вообще зря.
— А вы что, журналист, что ли, — обиделись?
— Нет, я не журналист.
— А я как раз журналист, в далеком прошлом, — сказал Синцов.
— Вот не думал, — сказал Завалишин. — Думал, вы кадровый.
«Кто его знает, может, хочет польстить? Если так — зря».
— Возможно, я бываю резок, — сказал Синцов, посмотрев на замполита. — Жизнь так научила, хотя и не сразу. Если привыкнете — спасибо, а не привыкнете — что поделать. С прошлым замполитом жил по-братски.
— Что ж, — сказал Завалишин, — по-братски так по-братски. Авось найдем общий язык, я, говорят, человек мягкий.
— Мягкий — это плохо.
— Ну, не до такой степени, чтоб плохо, — чуть заметно усмехнулся Завалишин.
И Синцов вспомнил то, что говорил про него Бережной.
— Мне в полку сказали, что за время боев в батальоне тридцать человек в партию принято.
— Да, приняли много, но и потеряли… — Завалишин не договорил.
— А на сегодня?
— На сегодня, с вами считая, двадцать девять.
— Да, арифметика тяжелая.
Завалишин вздохнул.
— Бои. А когда бои, сами знаете: коммунисты, вперед! — со всеми вытекающими… А кто к этому не готов, зачем его в партию тянуть? Для цифры?
— Ваша фамилия мне знакома, — сказал Синцов. — Только не могу вспомнить.
Завалишин пожал плечами.
— Декабрист был такой, Завалишин. У нас тут в батальоне два декабриста
— я да Лунин!
— Уж не потомки ли, часом? — рассмеялся Синцов.
— Лунин навряд ли, а я, видимо, да.
— Замполит — из дворян. Этого со мной еще не бывало.
— Чего на свете не бывает. Правда, дворянином я только до пяти лет был, больше не успел.
— Значит, как и я, с двенадцатого? А мне показалось, старше. — Синцова почему-то обрадовало, что они с замполитом однолетки.
— Ужин подготовят на три ровно, — сказал Ильин, входя.
— А не рано?
— Успеем. И сходим и вернемся.
Синцов стал надевать ватник.
— Вы здесь, на телефоне, — сказал он Завалишину. — Мы в третью роту, потом на НП к артиллеристам и домой.
— Можно найти полушубок, — предложил Ильин.
— Пока не требуется, — сказал Синцов. — Где санчасть?
— Как водится, под боком, — сказал Ильин.
— Когда вернемся, вызовите фельдшера, хочу знать, как подготовился к завтрашнему. Санчасть по штату?
— По штату. Фельдшер, два санинструктора, четыре санитара, сани, лошадь.
— Штат ясен. А пол?
— Пол последнее время кругом мужской, — улыбнулся Завалишин. — За исключением, кажется, лошади. Была Соловьева санинструктор, теперь — минометчица.
— Кстати, — Синцов вспомнил выражение лица Ильина, когда они говорили об этой девушке с командиром минометной роты, — там у нее ничего не происходит с Харченко, не из-за этого он волновался?
— Ничего подобного, — ответил Ильин и покраснел.
— Вопрос исчерпан, — сказал Синцов, не пожелав обратить на это внимания. — Пошли.
18
Луны не было, но небо к ночи посветлело, и стояла такая тишина, что казалось, хруст шагов по ходу сообщения отдается и у нас и у немцев.
Впереди, там, куда шли, простучала длинная очередь и сразу вдогонку вторая, короткая, и еще раз длинная, последняя.
Бил немецкий ручной пулемет. Синцов узнал бы его и во сне и спросонья.
— У Чугунова? — спросил Синцов.
— Да.
— Сколько тут ходу?
— По прямой мало, но мы немного огибаем высотку.
— Что скажете о командире роты?
— Человек трудящийся. Только учудил недавно. Когда эту высоту взяли, три контратаки было. И на третью ночь все же выбили Чугунова. Он был злой на это, и, когда восстановил положение, оказывается, — мы уже потом узнали — собрал роту и принял клятву: что бы ни было — высоту держать! А кто в другой раз отойдет, тому живым не быть. На другую ночь опять контратака, и один боец, Васильков, сбежал в тыл. Ну, куда в тыл? Не дальше кухни. Свои же ротные его и вернули. Тогда Чугунов, никому ничего не доложив, собрал представителей взводов на суд: что с этим Васильковым делать? Приговорили: расстрелять. Когда приговорили, Чугунов спрашивает: «Может, на первый случай простим? Пусть докажет». А солдаты свое: расстрелять! Строго подошли. Чугунов им свое, а они свое. Конечно, он на своем настоял, но уже с трудом. Завалишин — на политрука роты: кто допустил самосуд? Левашов — на Завалишина…
— И чем кончилось?
— А ничем не кончилось. Рота высоту держит, солдат воюет, оправдывается. Я уж спрашивал Чугунова, что он имел в виду: солдата спасти, чтобы до трибунала не дошло, или в самом деле имел в виду его расстрелять, а в последний момент пожалел? Молчит, не объясняет. Характер тяжелый. Вот уж именно Чугунов!
— Значит, его не сняли, а вам всем досталось, — сказал Синцов.
— Мне-то боком, — сказал Ильин, — а Поливанову с Завалишиным холку намяли. Ясное дело! Раз заслонили своего командира роты, значит, весь удар по ним. Однако все же на своем настояли.
— И Завалишин тоже? — спросил Синцов о замполите.
— А он, между прочим, упрямый, — сказал Ильин. — Иногда такой человечный человек, что просто за него неудобно: приказывает, как просит, только что «пожалуйста» не говорит. А иногда упрется — не сдвинешь! За Чугунова — горой. Вчера ему рекомендацию в партию дал. Уже после всего.
В маленькую землянку к Чугунову едва влезли. В ней и так теснилось несколько человек. Чугунов подал команду «смирно», оттеснил заслонявшего его Рыбочкина, сделал полшага вперед и отрапортовал Синцову по всей форме.
— Что у вас за стрельба была? — спросил Синцов, сверху вниз глядя на маленького, невидного, утонувшего в полушубке и валенках командира роты, которого после слов Ильина «вот уж именно Чугунов!» ожидал увидеть совсем другим.
— Фрица взяли!
Синцов повернул голову и увидел стоявшего между двумя солдатами тощего немца в натянутой на уши дырявой пилотке. Немец стоял навытяжку, руки по швам, и глотал слюну, двигая небритым кадыком. В правой руке, в худых черных пальцах, была зажата горбушка хлеба.
— Уже кормите? — сказал Синцов.
— Дали, — виновато сказал Чугунов и, объясняя свою доброту, добавил: — Перебежчик.
— По нем стреляли?
— Не совсем, товарищ старший лейтенант. Разрешите доложить?
— Докладывайте.
— Заметили шевеление перед передним краем. А потом прекратилось и больше не наблюдалось. Даже подумали: почудилось. А вот он, — Чугунов показал пальцами на одного из солдат, — уверял, что наблюдает. Разрешил ему сползать за передний край. Сползал и обнаружил.
— Так какой же это перебежчик? — сказал Синцов. — Наоборот, разведчик.
Впереди, там, куда шли, простучала длинная очередь и сразу вдогонку вторая, короткая, и еще раз длинная, последняя.
Бил немецкий ручной пулемет. Синцов узнал бы его и во сне и спросонья.
— У Чугунова? — спросил Синцов.
— Да.
— Сколько тут ходу?
— По прямой мало, но мы немного огибаем высотку.
— Что скажете о командире роты?
— Человек трудящийся. Только учудил недавно. Когда эту высоту взяли, три контратаки было. И на третью ночь все же выбили Чугунова. Он был злой на это, и, когда восстановил положение, оказывается, — мы уже потом узнали — собрал роту и принял клятву: что бы ни было — высоту держать! А кто в другой раз отойдет, тому живым не быть. На другую ночь опять контратака, и один боец, Васильков, сбежал в тыл. Ну, куда в тыл? Не дальше кухни. Свои же ротные его и вернули. Тогда Чугунов, никому ничего не доложив, собрал представителей взводов на суд: что с этим Васильковым делать? Приговорили: расстрелять. Когда приговорили, Чугунов спрашивает: «Может, на первый случай простим? Пусть докажет». А солдаты свое: расстрелять! Строго подошли. Чугунов им свое, а они свое. Конечно, он на своем настоял, но уже с трудом. Завалишин — на политрука роты: кто допустил самосуд? Левашов — на Завалишина…
— И чем кончилось?
— А ничем не кончилось. Рота высоту держит, солдат воюет, оправдывается. Я уж спрашивал Чугунова, что он имел в виду: солдата спасти, чтобы до трибунала не дошло, или в самом деле имел в виду его расстрелять, а в последний момент пожалел? Молчит, не объясняет. Характер тяжелый. Вот уж именно Чугунов!
— Значит, его не сняли, а вам всем досталось, — сказал Синцов.
— Мне-то боком, — сказал Ильин, — а Поливанову с Завалишиным холку намяли. Ясное дело! Раз заслонили своего командира роты, значит, весь удар по ним. Однако все же на своем настояли.
— И Завалишин тоже? — спросил Синцов о замполите.
— А он, между прочим, упрямый, — сказал Ильин. — Иногда такой человечный человек, что просто за него неудобно: приказывает, как просит, только что «пожалуйста» не говорит. А иногда упрется — не сдвинешь! За Чугунова — горой. Вчера ему рекомендацию в партию дал. Уже после всего.
В маленькую землянку к Чугунову едва влезли. В ней и так теснилось несколько человек. Чугунов подал команду «смирно», оттеснил заслонявшего его Рыбочкина, сделал полшага вперед и отрапортовал Синцову по всей форме.
— Что у вас за стрельба была? — спросил Синцов, сверху вниз глядя на маленького, невидного, утонувшего в полушубке и валенках командира роты, которого после слов Ильина «вот уж именно Чугунов!» ожидал увидеть совсем другим.
— Фрица взяли!
Синцов повернул голову и увидел стоявшего между двумя солдатами тощего немца в натянутой на уши дырявой пилотке. Немец стоял навытяжку, руки по швам, и глотал слюну, двигая небритым кадыком. В правой руке, в худых черных пальцах, была зажата горбушка хлеба.
— Уже кормите? — сказал Синцов.
— Дали, — виновато сказал Чугунов и, объясняя свою доброту, добавил: — Перебежчик.
— По нем стреляли?
— Не совсем, товарищ старший лейтенант. Разрешите доложить?
— Докладывайте.
— Заметили шевеление перед передним краем. А потом прекратилось и больше не наблюдалось. Даже подумали: почудилось. А вот он, — Чугунов показал пальцами на одного из солдат, — уверял, что наблюдает. Разрешил ему сползать за передний край. Сползал и обнаружил.
— Так какой же это перебежчик? — сказал Синцов. — Наоборот, разведчик.