— Обед готов, — сказал Пикин, — думаю, что по такому случаю…
   — По такому случаю придется обед отставить, — сказал Серпилин. — Раз немцев надвое разрезали, будем теперь, согласно планам, на север поворачивать… Наметки, конечно, уже есть, но наметки наметками, а работы у меня сейчас будет…
   Он не договорил: Пикину все это и так должно быть понятно.
   — Так и не поговорили, — вздохнул Пикин.
   — Ошибаешься. Разговор все же к тебе есть, хотя и короткий. Когда был у Цветкова, нас с комдивом чуть «ванюшами» не накрыло. Но не в нас суть, а в том, что обратно ехал — опять залпы. Видимо, не все перед собой разведали, не все засекли.
   — Всего не засечешь, — сказал Пикин.
   — Но стремиться к этому надо. А я такого стремления пока у вас не вижу. Если б ваша артиллерийская разведка получше работала, возможно, уже доискались бы до этих «ванюш», вывели их из строя… А не способны вывести сами, дали бы наверх заявку на тяжелые калибры. Начальство, конечно, больше любит тех, кто у него меньше просит. Но это еще не вся доблесть, чтоб тебя начальство любило.
   — А я любви начальства не ищу, — обиженно сказал Пикин.
   — Не ищешь, а выходит так, словно ищешь! Конечно, сегодня, раз соединились, считается, что вы именинники! Но на будущее учти. И командующий артиллерией пусть учтет. И комдив. Передай обоим мое недовольство.
   — Слушаюсь.
   Серпилин посмотрел на вытянувшееся лицо Пикина.
   «Ничего, съест! А вот такую обиду — чтоб не от тебя узнал, как все решилось в дивизии, — наносить ему нельзя. Это другое дело!»
   — Про то, о чем говорил мне по телефону, принято решение пока оставить у вас все, как есть. И в замы по строевой дать от нас Артемьева. А теперь, когда уже принято, скажи, как считаешь лично ты?
   — Не знаю, как Кузьмич при своем здоровье довоюет, — сказал Пикин, — но лично я принять от него дивизию в такую минуту был бы не рад.
   Серпилин посмотрел ему в глаза и крепко стиснул руку — и за то, что сказал, и за то, как сказал, и за то, что остановился на этом, не стал больше ничего спрашивать.
   Всю обратную дорогу Серпилин перебирал в памяти то уже заранее обдуманное и частично обговоренное, что предстояло делать по армии в связи с новой обстановкой: после рассечения немцев на группы — северную и южную.
   Конечно, чего от себя прятаться, — рад, что все-таки не какая-нибудь другая, а именно бывшая твоя дивизия первой соединилась сегодня! И, снова вспомнив о ней как о своей, увидев огорченное лицо Бережного, повторявшего «все торопимся, все торопимся…», и лицо Пикина, по сути сказавшего то же самое, что и Бережной: «Так и не поговорили…»
   Оба, конечно, правы. А хотя — и правы и не правы. Когда жили вместе, в дивизии, тоже торопились и не все друг другу договаривали — сил не хватало. И так оно и будет всюду и со всеми, где бы и с кем ни служить, до самого конца войны. Будем и торопиться, и не договаривать, и жалеть потом, и снова торопиться, и снова не договаривать…

34

   Казалось бы, вчерашний день был из тех, что вовек не забудутся. Но вслед ему пришел сегодняшний, насквозь проведенный в бою, и с первых же его минут Синцову некогда было думать ни о чем вчерашнем — ни о Бутусове, ни о Тане, ни о смерти жены, ни о встрече с Артемьевым, ни об этом немце, из-за которого их с Чугуновым чуть не убило ночью там, возле танка.
   Шел бой, и некогда было думать о вчерашнем. Тем более что когда после артподготовки сразу рванули вперед, всем уже казалось: вот-вот соединимся с Шестьдесят второй, и не где-то, а именно здесь. В батальоне все утро толклось начальство. Артемьев, правда, вскоре исчез: вдруг вызвали в штаб армии; а остальные схлынули только к середине дня, когда дальнейший успех наметился левей, в полку у Цветкова. Туманян тоже с утра был в батальоне, а потом, вернувшись в полк, нажимал по телефону и ругался так, словно сам не знал, как это бывает: сперва рванули, а потом застопорилось. А по сути, ревновал к соседу, что Цветков раньше соединится, — и жал! Когда-то говорили про Туманяна, что жать не умеет! Ничего, научился! Эта наука такая: пока силенок много, выдерживают характер, а когда людей остается кот наплакал, а название прежнее — полк, понемногу каждый привыкает: тебя жмут — и ты жмешь и требуешь от людей, когда они уже и так на грани невозможного.
   Сегодня Синцов и сам понервничал. Чугунова обидел — крикнул по телефону: «Где сидите? Случайно, не позади меня?» — и услышал в ответ: «Приходите, поглядите». Правда, после этого характера хватило прийти и поглядеть. По дороге чуть богу душу не отдал, а потом было стыдно смотреть в глаза Чугунову.
   Но как ни хорош Чугунов, однако и у него в роте после двенадцати часов продвижения не было. С ходу всунулись в глубину немецких позиций, а дальше
   — ни двинуться, ни повернуться.
   Потом уже, в четвертом часу, Чугунов наконец занял на правом фланге отдельно стоявшие развалины, из которых сильнее всего били пулемет. Но этому успеху тогда не придали особого значения, только заметили, что немецкий огонь как будто и слева стал послабее. Так и не успели понять, что случилось, когда вдруг совсем близко, в трехстах метрах, над следующими развалинами увидели красный флаг.
   Так стремились к этому все последние дни, а соединение все же произошло неожиданно! Увидели флаг, поднялись, рванулись прямо к нему и потеряли еще двух человек: слева ударил немецкий пулемет. Разозлились, ослепили этот пулемет огнем, подползли и забросали гранатами всех, кто там был.
   А потом в открытую, как будто уже ничего не могло произойти, рывком пробежали оставшиеся полтораста метров до развалин с флагом. И действительно, ничего не произошло: немцы не стреляли — или отошли, или тот закиданный гранатами пулемет был у них здесь последним. Над этим уже не думали. Мысль была о другом — о том, что соединились.
   В развалинах с флагом, когда добежали до них, было всего семь человек: командир взвода — сержант, пять его бойцов и политрук. В их лице и заняла 62-я армия те последние, с той, с их стороны, развалины одновременно с Чугуновым, взявшим другие последние, с этой, с нашей стороны.
   Флаг у ребят из Шестьдесят второй был заготовлен заранее — кусок кумача с остатками белых печатных букв: обрывок праздничного транспаранта с каким-то еще довоенным лозунгом. И был он прикручен трофейным телефонным проводом к обломанной палке от гардины. Вот какой это был флаг, который увидел Синцов, когда вместе с Чугуновым прибежал сюда вслед за солдатами. Прибежал и с первых же слов узнал, что исполнилась владевшая им в последние дни мечта встретиться со своей собственной бывшей дивизией. Надо сказать, что это была не просто мечта: в последние дни и по карте и по местности получалось, что он с батальоном выходит к тем самым улицам Сталинграда, где с октября держала оборону его бывшая дивизия. Но он все же до конца не давал себе поверить в такую встречу — мало ли какие могли быть там, в Шестьдесят второй, смены и переброски частей! А на поверку вышло, что ничего не переменилось: как дивизия держала оборону на этом направлении, так с него же потом, метр за метром, стала наступать на немцев. Правда, люди, с которыми встретились, были и не из того батальона и не из того полка, где служил Синцов. И кто у соседей в полку сейчас живой и кто неживой, политрук не знал, а на вопрос Синцова, по-прежнему ли командует соседним полком майор Шавров, ответил, что, кажется, так, фамилия сходная, но не майор, а подполковник. Про других, кто поменьше, вопросы тем более задавать не приходилось.
   — Так он же раненый, командир полка, третьего дня сам видел, как вывозили его! — вдруг сказал сержант, командир взвода.
   — Это наш, Пронин, а старший лейтенант за соседа спрашивает.
   — За соседа не знаем, — сказал сержант.
   Немцы нигде вблизи не стреляли — как отрезало. Бой слышался слева и справа, и с непривычки казалось далеко, потому что весь день был слишком близко — у самых ушей.
   С той стороны, из Шестьдесят второй, никто новый не подходил. Политрук нацарапал короткое донесение, что встретились со своими, и послал с ним к себе в тыл одного из солдат. Синцов сделал то же самое.
   Иван Авдеич разостлал на дымном снегу у стены плащ-палатку, на нее высыпали запас сухарей, сколько у кого было, и пустили в расход две фляги с водкой: у Синцова была начатая, а у Чугунова полная, по пробку. На двадцать человек хватило по глотку. Шестерым из Шестьдесят второй дали выпить первыми из уважения к их армии и к их солдатской судьбе. Хотя они наступали уже с конца ноября, а все же после стольких месяцев войны, когда только попяться на шаг — и уже в Волге, чувствовали себя как бы вышедшими из окружения. А седьмому не повезло: ушел с донесением, не выпив. Вспомнили о нем и пожалели.
   — В тюрьме сроду не сидел, — сказал политрук, после того как выпил, — а как будто из тюрьмы на волю вышел, честное слово. Раньше все в упор, в упор! — Он сжал кулаки и пристукнул ими друг о друга, показывая, как они все время в упор были с немцами. — А сейчас выходит: иди хоть до Москвы. — И он махнул рукой.
   — До Москвы идти не требуется, — сказал любивший точность Чугунов, — теперь требуется до Харькова.
   — Так я же не про то. — Политрук улыбнулся немного растерянно: неужели его не поняли?
   Но все его прекрасно поняли, даже Чугунов, поправивший только так, для порядка. Куда теперь наступать, политрук знал не хуже их, а просто сказал от души про собственное, нахлынувшее на него чувство свободы.
   Так просто, даже заурядно выглядело это историческое событие там, где оказался Синцов со своим батальоном. И на других участках фронта, левее и правее, где то же самое произошло получасом раньше или получасом позже, навряд ли все это выглядело более торжественно, хотя прямым результатом случившегося был конец 6-й германской армии как единого целого и полный отчаяния приказ генерал-полковника Паулюса о том, что в связи с потерей управления вся отрезанная от него северная группа войск отныне выходит из его подчинения и должна действовать и погибать самостоятельно.
   И в судьбе людей, и в судьбе воинских частей бывает за войну несколько высших точек. И чаще всего их вполне, до конца осознают лишь потом. Такой высшей точкой для Синцова и его батальона был этот момент соединения со сталинградцами. В их душах смешались и радостное чувство важности случившегося, и усталость от боя, и какое-то странное удивление: неужели соединились? Как же все это так просто вышло?.. Была и некоторая растерянность перед будущим: а что прикажут теперь? Ясно, прикажут что-то новое, куда-то повернут, или перебросят, или введут в бой на другом участке, или выведут во второй эшелон…
   К этим общим для всех чувствам у Синцова прибавлялось еще свое собственное. Впервые за все дни боев его как бы неуловимо отделяло от своего батальона и своих людей чувство сохранившейся связи с тем, прежним батальоном, который был рядом и до которого теперь действительно можно было дойти и встретить в нем всех, кто остался жив. Это вполне реально, потому что между ним и его бывшим батальоном уже не было немцев, а в то же время это было совершенно невозможно, потому что он был теперь в другой дивизии и командовал в этой другой дивизии другим батальоном и, пока шли бои, не мог даже подумать о том, чтобы оставить его.
   — Как ваша фамилия, товарищ политрук? — спросил Синцов у политрука из Шестьдесят второй.
   — Наумов.
   — А ваша, товарищ сержант?
   — Литвиненко.
   Синцов достал полевую книжку и записал их фамилии и фамилии бойцов. Что-то заставило его сделать это даже без мысли о том, понадобятся ли. Хотя могли понадобиться. Завалишину для политдонесения или для разговора с солдатами — мало ли для чего. А может, кто ее знает, просто вдруг сказалась забытая журналистская привычка.
   — Ладно, — сказал Синцов, засунул обратно в сумку полевую книжку и обратился к Чугунову: — Ты, Василий Алексеевич, оставайся пока здесь, тянуть связь обождем. Пойду к себе, узнаю, может, уже есть какие приказания.
   К себе — значит полкилометра назад, туда, где перед последним рывком наспех обосновал в полуразрушенном погребе свой последний командный пункт.
   — Погоди, старший лейтенант, — сказал политрук из Шестьдесят второй. — Сейчас флаг тебе надпишу, передай в свою дивизию от нас.
   Синцов не понял, что значит «надпишу», но не переспросил. А политрук лег на плащ-палатку, расправил флаг на подсунутом одним из солдат куске обгорелой фанеры, приказал, чтобы придержали, натянул, вытащил из кармана полушубка огрызок химического карандаша и, слюнявя после каждой буквы, написал на флаге косо и крупно: «Бойцам 111-й от сталинградцев». И число: «26 ян.». После «ян» поставил точку — то ли карандаша, то ли терпения не хватило, — поднялся и отдал флаг молча стоявшему в ожидании Синцову. Отдал, даже не позаботясь написать номер собственной дивизии, отдал как награду от сталинградцев, все выдержавших и теперь известных на всю Россию. Такое у него в глазах было выражение в эту минуту — и слеза в уголке от усталости и от выпитой водки… Синцов взял и перенял из правой руки в левую обломанную палку с флагом, а правой долго тряс руку политрука, чувствуя, как слезы набегают на глаза.
   — Товарищ старший лейтенант… — раздался голос Рыбочкина.
   Синцов повернулся, увидел подходившего вместе с Рыбочкиным человека в новом белом полушубке и пошел к ним навстречу.
   «Кто бы это мог быть?»
   — Вот и довел вас до комбата, товарищ полковой комиссар, — весело сказал Рыбочкин, довольный и тем, что довел, и тем, что видит бойцов из Шестьдесят второй и этот флаг…
   — Заместитель начальника политотдела армии, — не называя своей фамилии, сказал полковой комиссар. — Был у вас в штабе батальона, когда донесение пришло. — И громко, в воздух, ни к кому не обращаясь, спросил: — Кто здесь из Шестьдесят второй?
   Политрук, стоявший до этого поодаль, подошел вместе с сержантом и бойцами.
   Полковой комиссар грузно шагнул к ним и быстро каждому пожал руку. А ни Синцову, ни Чугунову, ни другим из своей армии не пожал, как будто своим это не обязательно. Потом так же быстро, как шагнул, отступил на шаг, сказал «поздравляю» и повернулся к Синцову, продолжавшему держать флаг.
   — Кто воткнул? Вы воткнули или они?
   — Они, — сказал Синцов. И добавил: — Подарили нам в дивизию, на память.
   Полковой комиссар искоса глянул на флаг, словно оценивая, насколько хорошо он выглядит, потом заметил, что на флаге что-то написано, протянул к нему руку в новой белой, такой же, как и полушубок, рукавице, оттянул за край, прочел, отпустил и повернулся к Рыбочкину:
   — Возьмите, до машины донесите.
   Рыбочкин потянулся за флагом, и Синцов отдал его и, только уже когда отдал, сказал:
   — Это для нашей дивизии подарок, товарищ полковой комиссар.
   — А ваша дивизия не чужая в нашей армии, — сказал полковой комиссар густым, добрым, нравоучительным голосом. — В политотдел армии возьмем и кругом этого работу проведем. Как, старший лейтенант, доходит?
   — Так точно, доходит, товарищ полковой комиссар! — зло сказал Синцов. Он еще сам не знал, на что сердится, но что-то его злило и в этой поспешности, и в этом чересчур деловом объяснении, и в этом обращении к нему «доходит?», как будто полковой комиссар сказал что-то особенно умное, после чего необходимо спросить: доходит или не доходит?
   А полковой уже отвернулся от него, почему-то поглядев во все стороны, потом в небо, повелительно махнул рукой Рыбочкину и пошел назад так быстро, словно его задержали сверх ожидания и ему уже не оставалось тут ничего сказать или сделать, кроме того, что он сказал и сделал.
   Рыбочкин сделал три шага вслед за ним и растерянно обернулся. Но Синцов махнул ему рукой: «Ладно, съедим, делай, как приказывает полковой, что тебе остается?..»
   Собственно говоря, Синцову нужно было туда же, куда и им. Полковой, наверное, оставил свою машину в укрытии за их первым, утренним командным пунктом, больше негде. Но идти вместе с ним — раз не потребовал — не хотелось. «Дойдет», — сердито подумал Синцов, почему-то чувствуя себя обворованным из-за этого унесенного полковым комиссаром флага.
   — А у вас пока никто не подходит? — спросил он политрука из Шестьдесят второй.
   — Пока нет, — сказал политрук и кивнул вдаль, на быстро удалявшиеся спины полкового комиссара и Рыбочкина. — Быстрый какой! Я сперва подумал: кинооператор. Думал, снять нас хочет. А потом вижу: ничего у него с собой нет.
   — Я пойду, — сказал Синцов. — А сюда замполита пришлю. Общие мероприятия будут — вдвоем работайте.
   — Главное мероприятие уже провели, — улыбнулся политрук, кивнув на Ивана Авдеича, свертывавшего на снегу плащ-палатку.
   — Пока! — Синцов пожал ему руку. Хотел в последнюю секунду попросить: если все же встретите командира полка Шаврова, передайте привет от его бывшего комбата Синцова, — но удержался. Навряд ли встретит политрук командира чужого полка, зачем зря сотрясать воздух. Сказал солдатам из Шестьдесят второй: «До свидания, товарищи», — коротко кивнул Чугунову — мол, поскольку ты тут, знаю: все будет в порядке, — и пошел вместе с Иваном Авдеичем назад, в батальон.
   По дороге захотел посмотреть, что это был за последний немецкий пулемет, который закидали гранатами, перед тем как соединиться, взял немного правей той лощинки, по которой бежал сюда, и столкнулся со старшиной из роты Чугунова. Старшина вдвоем с солдатом тащил по взгорку тело нашего бойца.
   — Куда вы его?
   Старшина и боец положили мертвеца на снег.
   — Туда, на взгорок, товарищ старший лейтенант, — сказал старшина. — Командир роты приказал там сосредоточить. Еще вчера у саперов трофейной взрывчатки позычили. Подорвем, а то долбить дюже тяжело.
   «Да, уже обо всем успел распорядиться Чугунов, хотя бой только кончился. И чтобы подобрали, и куда сложить, и где хоронить. А о взрывчатке еще вчера хлопотал. У него в роте насчет этого строго — за все время ни одного своего на поле боя не оставили».
   — Сколько всего? — спросил Синцов.
   — Трех снесли, а еще одного, Пятакова, второго номера, ищем.
   — Ладно, действуйте. — Синцов пошел дальше.
   Немецкий пулемет лежал у входа в развалины трансформаторной будки.
   Закидали будку гранатами основательно. Снег кругом был в обрывках тряпья и человеческих тел. В самой будке было полно мертвых. Наверное, в пей грелся целый взвод. Будка стояла на небольшом пригорке, ее опоясывал окоп, и с двух сторон подходили ходы сообщения. Но в окопах мертвых не было — все в будке. Видимо, немцы до того замерзли, что, несмотря ни на какие приказы, все сбились в будку, страх холода оказался сильней дисциплины и чувства самосохранения.
   Что там в будке, и кто, и сколько их там, — уже не разберешь. А еще утром тот немец с седыми бровями рисковал своей жизнью, старался, чтобы они остались живы. Говорил по радио таким голосом, что и плохо понимаешь, а понятно. А они все равно не поняли или не поверили.
   Пройдя трансформаторную будку, на спуске в лощинку Синцов увидел в ямке, впритык к фундаменту разбитого дома, нашего мертвеца. Лежал в этой ямке плашмя, вытянув руки; как полз по-пластунски, так и умер. На коротко остриженной, припущенной снегом голове чернеет пятно во весь затылок. А шапка, сбитая ударом пули, лежит на шаг впереди головы. На убитом ватник, за спиной тощий сидор, под одной вытянутой рукой автомат, а на ногах валенки. Значит, немцы ночью стреляли на шум и убили, а днем не заметили, если б заметили, валенки бы сняли.
   «Не мой, — подумал Синцов. — Этой ночью, когда в разведку посылали, никаких потерь не было. А может, это разведчик из Шестьдесят второй к нам ночью полз через немцев?»
   — Перевернем, поглядим, — сказал он Ивану Авдеичу. — Может, документы есть. — Хотя понимал, что, если разведчик, скорей всего, документов не будет.
   Лицо у мертвого, когда перевернули, оказалось немолодое, с набитыми снегом глазами. Иван Авдеич расстегнул ватник и пошарил по карманам. Документов не было. Но над карманом был привинчен гвардейски» значок. Значит, перед разведкой пожалел снять, вопреки инструкции.
   — Не наш, — сказал Иван Авдеич, увидев значок.
   «Надо будет сказать Чугунову, чтобы заодно со своими похоронил», — подумал Синцов и уже на ходу окликнул Ивана Авдеича, задержавшегося около мертвого:
   — Ну, что там?
   — Сейчас, товарищ старший лейтенант.
   Иван Авдеич догнал уже на ходу. Теперь он шел с двумя автоматами, один на шее, другой за плечом, а кроме своего сидора у него через плечо был перекинут и тощий сидор, снятый с убитого.
   — Не могли без этого обойтись?
   — Бечевка дуже туго завязана, на морозе не развяжешь. Да я так обтрогал, — всего и есть что сухари да тушенки банка. А все же зачем оставлять, товарищ старший лейтенант?
   Синцов махнул рукой, ничего не ответил. В самом деле, зачем оставлять? Дело солдатское…
   Грязный, перепаханный железом, слежавшийся и заледеневший снег шуршал под ногами осколками. Он был весь изрыт ими, как оспой.
   Сколько трупов оттает и обнаружится здесь под сугробами и развалинами весной, сколько без вести пропавших, таких вот, как этот, с которого Иван Авдеич снял его сидор?
   — Товарищ старший лейтенант, — вдруг весело окликнул Синцова Иван Авдеич. — Лошаков фрица ведет!..
   Синцов повернулся и увидел совсем близко подходившего к ним в сумерках Лошакова, такого же пожилого, как Иван Авдеич, но на редкость для своих лет хороводистого солдата из второй роты.
   Маленький кривоногий Лошаков шел впереди, а сзади него в трех шагах шел очень крупный немец.
   — Здравия желаю, товарищ старший лейтенант. — Лошаков остановился и приложил руку к ушанке. И немец, остановившись, как по команде, на три шага позади Лошакова, тоже приложил руку к пилотке.
   — Что ж вы пленного не впереди, а сзади себя ведете, как корову на базар? — спросил Синцов.
   — А я его не боюсь, он мне сам сдавшийся, — сказал Лошаков. — А сзади веду, чтобы кто, по темному времени, не убил его. У него фигура крупная, если мне сзади идти — меня за ним не видать.
   Лошаков, как всегда, ерничал и знал, что комбат это понимает, но именно для того и ерничал, чтоб на него обратили внимание и потом рассказывали, как Лошаков своего фрица вел.
   — Немец является командиром, товарищ старший лейтенант. Я, говорит, комроты!
   — Кто же вам его приказал в тыл вести?
   — Лейтенант приказал: раз, говорит, фриц тебе лично капитулировал, лично его и веди. Когда тебе еще такой случай выдастся!.. Тем более немец видный, как Петр Великий.
   — Офицер? — спросил Синцов у немца.
   — Каин официр, каин официр! note 1 — возбужденно воскликнул немец. — Камрад…
   — Комроты, — перебив немца, сказал Лошаков. — Сам признается!
   — Подождите, Лошаков, дайте послушать, — сказал Синцов.
   — Камрад… — еще раз повторил немец и, видимо охваченный надеждой, что на этот раз его поймут, быстро заговорил по-немецки: — Их бин зельбст юбергелауфен. Хабе хойте рундфункзендунг гехерт, хабе зельбст капитулирт… Их бин каин официр, их бин батальоншрайбер… Их вар фрюер митглид дер зоциальдемократишен партай… Их хабе капитулирт, нахдем их ди реде дес геноссен Хеллер гехерт хабе. Геноссе Хеллер фершпрах, дас аллен, ди капитулирен, дас лебен эрхальтен бляйпт… note 2
   Хотя немец очень спешил выложить все, что, по его мнению, могло обеспечить ему безопасность, Синцов все-таки с пятого на десятое понял главное и остановил его:
   — Вартен зи. Вен зи капитулирен, аллес гут. Геен эссен note 3. — И повернулся к Лошакову: — Отведите и скажите от моего имени, чтобы сразу накормили.
   Но Лошакову не хотелось так быстро расстаться с комбатом, раз уж он его встретил.
   — Разрешите спросить, товарищ старший лейтенант, чего он вам сказал? Подтвердил, кто он есть?
   — Подтвердил, подтвердил, — сказал Синцов, не желая разочаровывать Лошакова. — Идите… Много болтаете…
   Лошаков пошел дальше по-прежнему впереди немца, а Синцов и Иван Авдеич через несколько шагов, уже у самого командного пункта, увидели тощую фигуру топавшего им навстречу Завалишина.
   — А я к тебе шел, считал, что ты еще у Чугунова, — сказал Завалишин и, сняв очки, осторожно протер платком стекла; одно из них было разбито как раз посередине.
   — Ну и хорошо, что сам догадался, — сказал Синцов. — Я все равно хотел за тобой посылать. Если там еще будет что-нибудь по случаю соединения, обеспечь, как замполит, на соответствующем! Ну и небритый же ты! Хотя бы для праздничка…
   — А как было-то, как было-то? — нетерпеливо спросил Завалишин.
   — В основном — хорошо. Чугунов тебе доложит. Из полка нет приказаний: что дальше?
   — Ильин как раз на телефоне сидит, с начальником штаба говорит.
   — Ну, иди, и я пойду, — заторопился Синцов.
   Зайдя в подвал, он застал Ильина еще с телефонной трубкой в руке.