— Никак нет, — сказал Чугунов и повернулся к солдату. — Доложите.
   — Когда я до него дополз, он без оружия был, товарищ старший лейтенант,
   — сказал солдат. — Я на него автомат, а он — «капут» и пропуск сует.
   — А почему же он сам дальше не полз?
   — Думаю, забоялся. Мы, когда с ним потом ползли, только чуть зашумели, фрицы сразу по нас огонь.
   — Их бин остеррейхер… — Немец оторвал руку от локтя и ткнул себя черным пальцем в грудь.
   «Еще не чувствует, а пальцы поморожены», — подумал Синцов.
   — Остеррейхер, — повторил немец и, весь напрягшись от желания и неумения выразить то, что хотел, с отчаянием выкрикнул: — Аустрия.
   — Подумаешь, Австрия! — сказал Ильин. — Теперь нам и Германия сдается.
   — Нихт Германия, нихт Германия, Аустрия!.. — хрипло выкрикнул перебежчик. И снова ткнул себя черным пальцем в грудь и сделал несколько судорожных движений рукой, показывая, как он полз сюда.
   — Да, похоже, что перебежчик, — сказал Синцов. — Соедините с батальоном.
   Телефон стоял тут же, на лавке. Чугунов, присев на корточки, стал накручивать ручку.
   — Товарищ старший лейтенант, — сказал Рыбочкин, — разрешите, я его допрошу, я немецким немного владею.
   Синцов недоверчиво покосился на адъютанта батальона: допрашивать пленных всегда находятся доброхоты, считающие, что они знают немецкий.
   — Попробуйте.
   — Заген зи мир битте, — бойко начал Рыбочкин и, запнувшись, повторил: — Заген зи мир битте, варум зи коммен унс?
   Немец ответил длинной, быстрой, захлебывающейся фразой: видел свое спасение в человеке, понимающем по-немецки, и спешил поскорей сказать ему как можно больше.
   — Что он говорит? — спросил Синцов, уже беря у Чугунова телефонную трубку.
   — Говорит, что сам сдался, — неуверенно сказал Рыбочкин.
   — А что еще? Что сдался, я без вас вижу.
   — Сразу не разобрал, товарищ старший лейтенант.
   Синцов махнул рукой и попросил к телефону Завалишина.
   — Слушаю! — послышалось в трубке.
   — Позвоните Первому и доложите, что на участке Чугунова… — Синцов остановился, вспомнив, что фронт здесь стоит не первый день и немцы, чего доброго, могли где-нибудь прицепиться к нашей связи. Маловероятно, но приходилось считаться. — Подождите, — сказал он в трубку и повернулся к Чугунову: — Кодовые обозначения у вас есть?
   — Так точно.
   Чугунов вытащил из полевой сумки, перелистал и подал Синцову тетрадку. Там столбиком были выписаны два десятка закодированных цифрами слов, нужных в обиходе батальона.
   — Завалишин, — отыскав в конце столбика против цифры «16» слово «пленный», сказал Синцов, — передайте Первому, что срочно отправил к ним шестнадцать. Поняли меня? Посмотрите там у себя. Повторяю: шестнадцать. Посмотрели?
   — Сейчас посмотрю, — сказал Завалишин. — Посмотрел.
   — Скоро будет у них. Предупредите, чтобы подготовили… — Синцов не хотел произносить по телефону слово «переводчик» и потому сказал: — Ну, кто нужен для разговора с «шестнадцать», поняли?
   — Понял.
   Синцов положил трубку и приказал Рыбочкину:
   — Лично отведите его прямо в полк, да побыстрей. Бойца с собой возьмите, — кивнул он на того солдата, который привел перебежчика.
   — Я и один доведу, — сказал Рыбочкин.
   — А в дороге обессилеет, свалится, на горбу потащите? — спросил Синцов.
   — Выполняйте приказание. И для доморощенных переводов не задерживайтесь. Без вас допросят.
   — Воллен вир коммен, — сказал Рыбочкин немцу.
   Немец не понял слов, но хорошо понял жест, которым солдат подтолкнул его в плечо. Понял и вопросительно посмотрел на Синцова.
   — Эссен, эссен, — сказал Синцов, показав пальцем на стиснутый в черной руке немца хлеб. — Аллес гут.
   Немец пошел из землянки, и Синцов невольно посмотрел ему вслед. У выхода из землянки, прижавшись к стене, пропуская мимо себя немца, стоял неизвестно откуда взявшийся мальчик в полушубке и ушанке, с автоматом на шее.
   — Это еще кто такой? — спросил Синцов.
   Мальчик повернулся на его голос. Он был высокий и щупловатый — маленькое, худое, детское лицо с черными злыми глазами.
   — А, явился! — сказал Ильин. — Кто тебя звал?
   — Мне сказали, что товарищ комбат пошел к Чугунову, и я тоже пошел. Я службу несу.
   — Самовольничаешь ты, а не службу несешь. Велел тебе, чтоб пока на глаза не совался, — сердито сказал Ильин и повернулся к Синцову: — Товарищ старший лейтенант, это ординарец Поливанова, такого уж он сам себе выбрал. У Поливанова год был. Остался на ваше усмотрение.
   «Надо будет поскорей заменить», — подумал Синцов, но говорить этого вслух не стал. Его поразило лицо мальчика: выражение неутоленной ненависти, с которым он повернулся после того, как смотрел на немца.
   — Раз службу несешь, — сказал Синцов, — должен был выполнить приказание.
   — Прикажете идти? — держа руки по швам, сказал мальчик, на лице его по-прежнему было все то же непроходившее выражение.
   — Теперь со мной пойдешь, когда я пойду.
   — Между прочим, — сказал Ильин, — солдат, что немца нашел, тот самый Васильков, что я вам говорил.
   — Что? — услышав «Васильков», спросил отвлекшийся по своим делам Чугунов.
   — То, что слышишь, — сказал Ильин. — По дороге сюда рассказал новому комбату, как ты учудил. Пусть знает, что ты за птица.
   — А я не птица, товарищ младший лейтенант, а командир вверенной мне роты, — огрызнулся Чугунов. Его резкий тон заставил Синцова оглянуться.
   Но в землянке уже никого не было, кроме них троих. Мальчик-ординарец исчез.
   «Значит, не приучен тереться возле начальства», — подумал Синцов.
   — А насчет Василькова разрешите доложить свои соображения, товарищ старший лейтенант, — обратился Чугунов к Синцову.
   Синцов не собирался расспрашивать, но раз сам хочет, пусть говорит.
   — Слушаю вас.
   — Васильков сам попросился сползать на ничейную землю, заявил, что там человек. И я разрешил. Если б не разрешил, он подумал бы, что я не верю в него. А раз так — он уже не солдат. А я, когда верил, знал, что за свою веру своей головой отвечаю.
   «Эх, голова, голова наша командирская! — подумал Синцов. — Сколько раз под горячую руку обещали и снять ее и оторвать, а ничего, все еще держится на плечах! И верить людям не разучиваемся, хотя, случалось, и подводили. Но разве сравнишь это с тем, сколько раз они твою голову спасали и стойкостью, и кровью, и прямой жертвой жизни? Даже и ставить нельзя рядом одно с другим, если воюешь вместе с людьми, а не просто дрожишь за свою голову. Вера в людей! Где ее мера и в чем ее заблуждение? А заблуждения тоже бывают, и чаще всего не там, где ждал. И сам иногда неожиданно делаешь больше, чем мог себе представить, а иногда сдаешь, держишься на ниточке, на спокойном лице, а внутри страх и ужас…»
   Так думал он, глядя на Чугунова и говоря в это время вслух то, что считал должным сказать: командир роты правильно сделал, послав Василькова, солдат — молодец, и надо представить его к «Отваге».
   — Хорошо, что так кончилось, — сказал, обращаясь к Чугунову, Ильин. — Я бы, например, не решился на твоем месте. Другого кого — да, а Василькова на ничью землю не послал бы.
   — Почему?
   — Раз вчера со страха в тыл утек, завтра с того же страха мог и к немцам утечь.
   — Ну, а дальше что? — спросил Синцов. — К ним в котел, а потом?
   — А страх не думает, — сказал Ильин. — Страх сразу делает, что дальше — он не знает.
   — Ты бы не решился, — сказал Чугунов, — а я решился. В этом и есть вся разница между нами.
   — Ох и обидчивый ты, Чугунов, — примирительно сказал Ильин. — Подумаешь! Сказал ему «птица» — и сразу в бутылку полез, обиделся.
   — А я не обиделся, я тебя на место поставил, — непримиримо сказал Чугунов.
   Ильин махнул рукой. По его лицу видно было, что он одновременно и уважает и не выносит строптивого Чугунова, и еще неизвестно, какое из двух чувств в нем сильнее.
   «Да, тут нашла коса на камень», — подумал Синцов.
   Он уже успел заметить, что все остальные офицеры в батальоне внутренне приняли над собой старшинство младшего лейтенанта, а Чугунов — нет. Чугунова, наверно, и самого могли бы выдвинуть в командиры батальона, а может, и выдвинули бы, если бы он не «учудил» с этим своим судом.
   Поглядев с Чугуновым по карте боевой участок роты и задав ему несколько вопросов, Синцов ощутил в себе то радостное чувство высшей уверенности в подчиненном, которое иногда дается в награду только тем из больших и маленьких начальников, кто в душе способен на справедливую оценку и себя и других; он почувствовал, что, окажись он сам завтра здесь командиром этой роты, он все равно не сделает в бою больше, чем сделает Чугунов.
   — Ну что ж, — сказал Синцов, когда Чугунов сложил карту. — Теперь сходим посмотрим, где ваш первый солдат лежит.
   — В окопах только дозорные, — сказал Чугунов. — Остальные спят.
   — Ясно, — сказал Синцов. — Пошли.
   — Товарищ старший лейтенант, вы хотели еще успеть к артиллеристам, — сказал Ильин. Он не одобрял намерения нового комбата пройтись по окопам.
   Да оно и понятно: сам все сто раз облазил, а сейчас, ночью, много не увидишь.
   Но Синцов все равно не переменил намерения, слишком хорошо знал, что солдат смотрит на командира по-своему: раз уж явился, то всюду ли прошел и пролез и не спешит ли уйти назад? В этом, конечно, не вся командирская доблесть, но первый слух о командире начинается с этого.
   К артиллеристам пришли только через полтора часа, глубокой ночью.
   — Однако вы припозднились, — поздоровавшись с Синцовым и Ильиным, сказал круглый майор-артиллерист, который у Туманяна приглашал Синцова зайти к себе.
   Сейчас, у себя в землянке, за столом, без шапки, он казался еще круглее: круглые щеки, круглая, ежиком остриженная голова, круглые пальцы, которыми он обнимал фарфоровую кружку с чаем. Кружка была домашняя, с цветочками.
   — Мы и то боялись, что вы уже спите, — сказал Синцов.
   — Надо бы, а не могу. Завтра наш день. Только что ваш сосед — комбат — ушел. Немного не застали. Я его тоже поддерживаю. Чаю хотите?
   — Спасибо.
   — А может, с мороза чего другого?
   — Тогда лучше чаю, — сказал Синцов.
   — Увязывать нам с вами особенно нечего. Все с вашим предшественником увязали. Но для порядка посмотрим.
   Майор развернул на столе свою большую, на диво расчерченную цветными карандашами схему огня и положил ее рядом с картой. Майора радовало, что схема такая красивая. Он вообще готовился к завтрашнему дню, как к празднику.
   На разглядывание схемы, сверку ее с картой, вопросы и ответы ушло минут пятнадцать.
   Ординарец принес чай.
   — Да; вес общего залпа завтра будет солидный, — сказал майор, — можно сказать, небывалый вес.
   Синцов чуть заметно усмехнулся дважды повторенному слову «вес».
   — Думаете, преувеличиваю? Действительно, вес небывалый. С цифрами в руках.
   — Я понимаю, — сказал Синцов. — Просто вспомнил, как до войны в докладах подсчитывали: «Общий вес нашего „Ворошиловского залпа“ в три раза тяжелее общего веса залпа всей артиллерии Франции, в два раза тяжелее, чем Германии…»
   — А что, — сказал майор, — по расчетам так оно и выходило — тяжелей. Да сложилось не так, как мы, артиллеристы, думали поначалу. А сейчас все на воздух подымем!
   — Полки пополнение получили, — сказал Ильин, — а нам по батальонам не роздали. Значит, рассчитывают, что вы дадите нам возможность первый день без потерь прожить.
   — Без потерь войны не бывает, — сказал майор. — Хотя и приложим все наши старания.
   Синцов вспомнил о перебежчике и сказал, что срочно отправил его в полк. Может, что-то даст, какие-нибудь новые цели для поражения.
   — Навряд ли будут уточнения. На сей раз разведали все досконально, — сказал майор. Его переполняло такое чувство абсолютной готовности к предстоящему делу, когда уже не хочется, чтобы жизнь вносила еще какие-нибудь поправки.
   — Спасибо за чай, пойдем, — встал Синцов.
   — Жаль, своего соседа не застали, — сказал майор. — Он дожидался вас.
   — А далеко он? — спросил Синцов у Ильина.
   — Метров восемьсот.
   — Раз так, сходим, — пересилив себя, поднялся Синцов; после кружки горячего чая его тянуло спать.
   Пока прощались, на столе затрещал телефон. Майор взял трубку.
   — Голубев слушает… Есть. Сейчас. — И протянул трубку Синцову. — По вашу душу.
   — Комбат, — послышалось в трубке. — Левашов говорит. Я у тебя с гостями. Приходи быстрей, не задерживайся.
   — Это Левашов звонит, — положив трубку, сказал Синцов Ильину. — Приказал мне прийти. Сидит у нас с какими-то гостями. Как поступим?
   — Если разрешите, я к соседу сам схожу.
   Идти Ильину было явно неохота, но все же предложил.
   И Синцов согласился.
   — А вас ординарец ваш проводит. Он тут уже все ходы и выходы знает.
   Мальчик шел по ходу сообщения впереди Синцова. Такому бы не автомат на шее таскать, а учиться в шестом классе. Синцов вспомнил, как мальчик смотрел там, в землянке, на немца, и спросил:
   — Крепко не любишь фрицев?
   Мальчик повернулся на ходу.
   — Зря этого фашиста не убили, товарищ старший лейтенант.
   — Почему зря? Перебежчик, сведения даст.
   — Что-то они раньше не перебегали!
   — Не перебегали, а теперь перебегают. Это в нашу пользу.
   — Я летом капитана Поливанова просил, когда мы двух эсэсовцев поймали, чтоб он меня послал их кончить. А он не послал, обругал.
   — И правильно.
   — А фашиста этого все равно зря повели, — сказал мальчик. — Теперь, конечно, не признается, а может, он до этого сто человек убил?
   — Как тебя звать?
   — Ваня.
   — Значит, тезки, я тоже Иван, Иван Петрович.
   — А у меня не настоящее, — сказал мальчик. — Меня так капитан Поливанов назвал.
   — А какое настоящее?
   — Иона Ионович, — сказал мальчик так, словно он был взрослый. — Только вы меня так не называйте. Называйте, как капитан Поливанов. Я уже привык.
   — А я тебя вообще никак называть не буду. Отправлю в школу учиться.
   — А я все равно на фронт уйду. За капитана Поливанова отомстить!
   Синцов вздохнул, понял по голосу: в самом деле уйдет. «Если останется тут, со мной, скорей всего, рано или поздно ранят, а то и убьют. Но, с другой стороны, еще неизвестно, какая у него будет жизнь там, в тылу. А здесь уже прижился. Убить или ранить могут любого. Это общая судьба. Можно и просто где-нибудь по дороге на фронт с буферов под колеса…»
   — Правда, отправите?
   — Не знаю, — сказал Синцов. — Подумаю. А ты что, сирота или родных потерял?
   — Сирота. Меня капитан Поливанов той зимой в Лозовой подобрал.
   — Что значит «подобрал»! На дороге, что ли?
   — На дороге. Я замерзший лежал, у меня на ноге три пальца отняли. Неужели отправите?
   — Сказал, еще не знаю.
   — Если сами не хотите, тогда лучше обратно в Триста тридцать первый отправьте. Локшин меня к себе возьмет.
   — Кто такой Локшин?
   — Замполит был капитана Поливанова, он живой. С ним капитан Поливанов вчера по телефону говорил.
   — Подумаю, — сказал Синцов.
   Он испытал приступ тоски. Страшно тридцатилетнему человеку на войне вдруг, как маленькому, вспомнить, что он тоже сирота.
   Об отце память была не собственная — через мать: забрали из-под Вязьмы на германскую войну народного учителя, а обратно прислали только извещение, что погиб за царя и отечество. О матери помнил сам, но смутно, как, умирая в тифу, отстраняла горячей рукой, чтобы не подходил, не утыкался.
   Вот и все воспоминания…
   «А этот, конечно, помнит все, всякую мелочь. Всего год назад было. А что помнит, лучше не спрашивать…»
   У входа в землянку мальчик прижался к стене окопа и пропустил Синцова вперед.
   — Заходи, погрейся, — сказал Синцов.
   — Я пойду вам оружие к бою подготовлю, товарищ старший лейтенант.
   — Что за оружие? — спросил Синцов. — Свой автомат, что ли, отдашь?
   — Нет, — сказал мальчик. — У меня капитана Поливанова автомат остался. Только у ложа кусок отщепило, но я подрежу, ничего будет.
   «Да, вот и все, что осталось от капитана Поливанова, — подумал Синцов,
   — мальчик Ваня да автомат со щербиной на ложе».
   — Ладно, иди, — сказал он мальчику и шагнул в землянку.
   В землянке, когда он вошел, сидели четверо: Завалишин, батальонный комиссар в телогрейке, который только и мог быть замполитом полка Левашовым, и двое гостей: белокурый старший политрук со знакомым лицом и широкоплечий, коротенький, рыжий, очкастый человек в гимнастерке без петлиц.
   Синцов отрапортовал о своем прибытии по приказанию товарища батальонного комиссара.
   — Уже знакомы, но познакомимся еще раз, как говорится, при свете дня. — Левашов встал и, шагнув навстречу Синцову, пожал ему руку.
   — Захватил к тебе с собой гостей из Москвы, корреспондентов. Имеют задание написать «Сутки боя на КП батальона». Обещают ни на шаг от тебя, если живот от страха не заболит. Предлагал в штабе полка остаться, что не увидят — домыслить. Не согласны.
   — Рад п-познакомиться, — слегка заикнувшись, сказал рыжий. Лицо у него было розовое, хитрое, все в маленьких, таких же рыжих, как волосы, веснушках.
   Синцов повернулся к старшему политруку со знакомым лицом. Так вот где их в третий раз свела судьба! Чего на свете не бывает!..
   — Здорово, Синцов. — Люсин протянул руку.
   — Здравствуйте, — сказал Синцов, пожимая эту с излишней быстротой протянутую руку.
   — Неужели знакомы? — весело спросил Левашов.
   — Знакомы, когда-то вместе служили, — радостно улыбаясь, сказал Люсин.
   «Наверно, боялся, что не подам руки, а теперь обрадовался, дурак», — подумал Синцов и, ничего не сказав, повернулся к вошедшему в землянку пожилому ординарцу Ильина.
   Он уже видел его сегодня мельком, когда тот подтапливал печку. Ординарец стоял, держа в одной руке судки, а в другой буханку хлеба. Под мышкой у него была зажата фляжка.
   — Приглашаю поужинать, товарищ батальонный комиссар, — сказал Синцов.
   — А нас Завалишин уже пригласил, тебя ждали. — Левашов снова повернулся к Люсину: — Где вместе служили?
   — В начале войны на Западном, во фронтовой газете, — сказал Люсин.
   — Вон оно что! А ты тоже журналист был?
   — Был когда-то, — сказал Синцов.
   — Вот это удача, — сказал Левашов. — Это вам, можно сказать, хлеб! Комбат из журналистов! Не часто бывает. Хотя, между прочим, я тоже когда-то рабкором был, заметки в «Керченский рабочий» писал. Хотя это у вас, наверное, не считается?
   Синцов отвинтил крышку у фляги и понюхал: водка или сырец. Во фляжке был сырец, надо будет разбавлять.
   — Воды принесите, — сказал он ординарцу.
   Когда Синцов стал разливать разбавленный сырец, Левашов накрыл свою кружку рукой:
   — Не буду. И не трать время на уговоры. Завалишин знает.
   — А в чью пользу отказываетесь? — спросил рыжий.
   — Могу в общую, могу лично в вашу.
   — Лучше лично в мою, — сказал рыжий и пододвинул свою кружку, чтобы Синцов долил.
   — Ничего, ему можно, — сказал Люсин. — Он здоров пить.
   Синцов, ничего не ответив, долил.
   За ужином говорил главным образом Левашов. Сначала расспрашивал корреспондентов про Москву, из которой они, оказывается, улетели только вчера утром, потом стал вспоминать какого-то корреспондента, в начале войны приезжавшего к нему в полк под Одессу. Потом, узнав, что рыжий (его фамилия была Гурский) и Люсин пишут свои корреспонденции вдвоем, стал удивляться: и как это так люди пишут вдвоем?
   — А очень просто, — сказал Гурский. — Я ленив от п-природы, а Люсин, наоборот, т-трудолюбив. Сначала он н-пишет т-текст, а потом я вставляю в его т-текст м-мысли.
   Люсин не спорил и не отшучивался. Сидел и думал о своем. Может быть, о том же самом, о чем и Синцов: на кой черт их снова свела судьба? А может, и не так, может, просто думал о предстоящем бое, о котором так или иначе думали все — и говорившие и молчавшие.
   — Что мне, бывает, не нравится в газетах, — сказал Левашов, — это то, что иногда у вашего брата немцы падают, как чурки. Один, понимаешь, до тридцати уничтожил, другой — до сорока, а третий, глядишь, — и до ста… А если бы, между прочим, с начала войны каждый из нас по одному немцу уничтожил, то от всего бы их войска уже один шиш остался.
   — Согласен. Но т-тут еще надо разобраться, когда мы п-привираем по собственному вдохновению, а когда — согласно вашим п-политдонесениям, — сказал Гурский.
   — Хрен редьки не слаще, — махнул рукой Левашов.
   — Лично я, п-повторяю, согласен, но б-боюсь, что наш редактор не опубликует ваших мыслей.
   — А я и не прошу мои мысли публиковать. Я вам просто как человеку сказал.
   Синцов внимательно посмотрел на Левашова. В голосе батальонного комиссара прозвучала затаенная печаль.
   — Был у нас до него, — кивнул Левашов на Синцова, — комбат Поливанов. Герой и успел получить Героя. Был до Поливанова Тараховский, сделать успел много, а получить ничего не успел и погиб из-за дурака. Был до Тараховского… Как его была фамилия? А, Завалишин?
   — Не знаю, я позже пришел.
   — Да, верно, ты позже пришел. И я его только несколько дней застал. Вот видите, даже фамилии не помню. Помню, что старший лейтенант, помню, что хороший был, помню, что в госпиталь отправили… и все, больше ничего не помню. Вот она, наша жизнь!.. Слушай, — повернулся Левашов к Синцову, — что с мальчишкой будем делать?
   — Оставляю, — неожиданно для себя именно сейчас окончательно решил Синцов.
   Левашов пожал плечами: «Неправильно, но тебе виднее».
   — А что за мальчишка? — спросил Люсин.
   — Ординарцем был у комбата Поливанова, его предшественника, — кивнул на Синцова Левашов. — Мальчик четырнадцати лет. Ваня Хорол из Лозовой. Семью немцы убили. Они в Лозовой почти всех евреев убили, мы своими глазами ту яму видели.
   — А п-почему Ваня? — спросил Гурский.
   — А это надо было у Поливанова спросить, да теперь уже не спросишь, — сказал Левашов. — Он его так перекрестил — из Они в Ваню. Может, в память о сыне, а может, еще почему. Откровенно говоря, не интересовался. Да и времени не было. Поливанов у нас всего девять дней был. Первый день прибыл, «разрешите доложить», а на девятый убили без доклада.
   — Интересно бы поговорить с мальчиком, — сказал Люсин неопределенно, обращаясь не то к Синцову, не то к Левашову.
   Но Синцов счел нужным принять его обращение на свой счет.
   — Говорить не дам, — сказал он.
   — Почему?
   — Не дам — и все.
   Левашов кивнул.
   — Комбат прав. Поливанов еще суток нет как убит. Рано парня трогать. На струне держится, чтоб не плакать.
   — А если мне все-таки это понадобится? — сказал Люсин.
   — Мало ли что кому понадобится! — сказал Левашов.
   В землянке несколько секунд тянулось неловкое молчание. Его неловкость ощутили все, но настоящую причину ее знали только Люсин, молча, глазами спросивший «Значит, не забыл?» — и Синцов, тоже молча, глазами, ответивший: «Нет, не забыл».
   — Так как, товарищ батальонный комиссар, пойдем ночью в роты, как обещали? — спросил Люсин весело, может быть, чересчур весело, с улыбкой потягиваясь и поправляя портупею на широкой груди с орденом Красной Звезды и медалью «За отвагу»; Красная Звезда была новенькая, недавно полученная, а медаль «За отвагу» висела на старой, посекшейся ленточке; эту медаль Синцов видел у Люсина еще тогда, в октябре, под Москвой.
   — Раз обещано, будет сделано. — Левашов встал. — Сходим ненадолго к Чугунову.
   — Разрешите сопровождать вас, товарищ батальонный комиссар? — поднялся Синцов.
   — Не надо, мы с Завалишиным сходим. Корреспонденты по нашему с ним ведомству. А ты отдохни перед боем. С людьми познакомился?
   — Познакомился.
   — Как выводы? Какое самочувствие?
   — Выводы делать еще не готов, а самочувствие хорошее.
   — И то хлеб. — Левашов, уже надев полушубок, повернулся к Гурскому: — Комбата вопросами не мучай, пусть поспит, для того и оставляю. У него завтра бой на плечах. А то, может, для верности с нами пойдешь?
   — Откровенно говоря, п-предпочел бы остаться, — сказал Гурский. — Тем более, что тут тепло, а свой героизм я успею п-проявить на ваших глазах завтра.
   Оставшись вдвоем с Синцовым, Гурский молча поднял палец.
   — В чем дело?
   — Один вопрос можно? — спросил Гурский.
   Синцов кивнул.
   — П-почему вы такой молчаливый? От п-природы или не любите журналистов?
   Синцов пожал плечами.
   — Я сп-прашиваю п-потому, что замечал: бывшие журналисты иногда не любят журналистов.
   Синцов снова пожал плечами. Что ответить на это? Журналистов обычно не любят те, кто в душе им завидует. А он не завидует. Давно привык на войне к другому.
   — Спать будете? — спросил он вместо ответа.
   — Спасибо за исчерпывающую информацию по п-первому вопросу. Можно еще один? — Гурский снова поднял палец.
   — Валяйте, — сказал Синцов, расстилая на топчане чей-то полушубок.
   — Хорошо знаете Люсина?
   «Наверно, лучше, чем ты», — хотелось ответить Синцову, но это значило бы ввязаться в разговор.
   — Нет.
   — А если чуть п-поподробней?
   Этот рыжий заика, видно, что-то почувствовал.
   — А подробней у него спросите.
   — Грубо, — сказал Гурский.
   Синцов ничего не ответил, вынул из полевой сумки тетрадку, вырвал из нее лист, написал на нем: «Ильин, разбудите в 5:30», положил на стол, прижал кружкой, сунул полевую сумку в изголовье и лег на полушубок, подложив руки под голову.
   «Если встать в пять тридцать, можно еще успеть сделать все, что хотел: сходить с Ильиным в роту к Караеву, побывать до боя хотя бы в двух из трех. А к семи тридцати, за полчаса до артподготовки, вернуться к себе».