— Командир взвода, старший сержант Чичибабин, спас от потерь, — сказал Богословский. — В последний момент на пулемет кинулся и грудью закрыл.
   Синцов посмотрел недоверчиво. Знал, что, докладывая о таких вещах, иногда прибавляют лишку.
   — Так точно, — понял взгляд комбата Богословский. — Я вам в донесении написал. Вон и пулемет этот…
   Они подошли к немецкому пулеметному гнезду. В окопе лежали мертвые немцы, а на снегу, прямо перед пулеметом, отброшенное силой удара назад, раскинулось на снегу тело бойца в распахнутом полушубке. На гимнастерке, на середине груди, темнело большое заледенелое пятно. Ноги были без валенок. Одна — босая, в разметавшейся по снегу портянке.
   — Герой… А валенки уже сняли, — сказал Синцов. — В донесении написали, а прибрать, хотя бы в окоп положить, не додумались!
   — Сейчас прикажу. — Богословский, оправдываясь, стал объяснять, что один боец в горячке, в атаке, валенок потерял, в окоп вскочил на одну ногу босой. Поэтому и пришлось разрешить ему снять валенки с убитого.
   — Все у вас в горячке, — по-прежнему недовольно сказал Синцов, хотя понимал, что на месте Богословского сделал бы то же самое.
   Двое бойцов подошли к телу убитого и стали затаскивать его в окоп. Синцов смотрел с тяжелым чувством на душе. Казалось бы, ко всему пора привыкнуть, а доходит до какой-то минуты, — и оказывается, все равно нет ее, этой привычки. Нет.
   — Документы забрали?
   — Заберем.
   — Сохраните у себя. — Синцов подумал, что теперь этого старшего сержанта Чичибабина, фамилию которого он узнал только после его смерти и которого не помнил в лицо живым, надо будет представить за подвиг на Героя. Наверное, потом и в газете напишут. Да, бежал впереди всех, первый рванулся к пулемету, а уж сознательно бросился на него грудью или просто так вышло, что оказался перед ним вплотную и спас этим других, его не спросишь. Да, был смел и сделал все, что мог. Это правда! А остальное допишут. И остальное, дописанное, тоже будет правдой. Был человек, и не пощадил своей жизни, и умер, и уже валенки его пошли в дело… И возражать против этого — надо дураком быть…
   — Пойдем, оглядим всю вашу позицию, — сказал Синцов. — Откуда лучше всего подходы к той высотке? Вы тут по ней огонь вели, а отвечает вроде не в полную силу?
   — Вроде не в полную, — сказал Богословский. — Трудно знать, что у них там есть в действительности. Остатки тех, кто отсюда добежал, теперь там. Но там и до этого были. Высотка существенная…
   — О том и речь.
   Они пошли вдоль окопов, время от времени приподнимаясь, чтобы получше разглядеть местность. Немцы не стреляли. Только когда стали возвращаться, с высотки вдруг повел огонь ручной пулемет, но не по окопам, а правей, по ложбине, через которую недавно прошел Синцов.
   — По ком это, интересно?
   — Связист уже прошел, по нему не били, — сказал Богословский.
   Пулемет продолжал стрелять короткими очередями.
   Дойдя до правого конца траншеи, увидели, в чем дело: по предвечернему, начинавшему сереть снегу двигались два человека, залегали, перебегали несколько шагов и опять залегали под огнем.
   Синцов собрался было приказать — прикрыть огнем идущих сюда людей, но солдаты сообразили и без того. Два наших пулемета, один отсюда, один оттуда, от Караева, длинными очередями повели огонь по высотке. Немецкий ручной пулемет замолчал, но потом снова открыл огонь, и к нему присоединился станковый. Решили не дать этим двоим добраться живыми.
   Двое еще раз залегли, и перебежали, и опять залегли, уже недалеко от гребешка, за которым начинался безопасный скат в нашу сторону. Теперь, когда они перебегали в последний раз. Синцов понял по фигурам, что второй, маленький, сзади, был мальчик.
   — Вот сволочь! — сквозь зубы сказал Синцов; ругань относилась не к мальчику, а к тому, кто посмел взять его с собой вопреки запрещению.
   Мальчик и тот, второй, — Синцов еще не разглядел, кто это, — снова вскочили, добежали до снежного гребешка, и здесь их застала еще одна очередь. Взрослый продолжал бежать, а мальчик остановился и стоял, потому что в него попали. Стоял секунду или две, прежде чем упасть, а потом упал в снег на самом гребне, за пять шагов до начинавшегося спуска…
   А тот, кто бежал первым, пробежал еще несколько шагов, споткнулся, упал, поднялся и, не оглянувшись, побежал вниз по склону, сюда, к окопам.
   Немцы больше не стреляли. Только два наших пулемета продолжали стучать, запоздало пытаясь помочь тому, чему уже не поможешь.
   Люсин — теперь Синцов увидел, что это был Люсин, — по-прежнему не оглядываясь, добежал до самого окопа и спрыгнул в него, в двух шагах от Синцова. У него было улыбающееся потное лицо. Одной рукой он придерживал чуть не слетевшую на бегу ушанку.
   — Все-таки добрался до тебя, — сказал он и глубоко, счастливо вздохнул.
   Синцов ничего не ответил, глядя мимо него туда, где на гребне снега темнело неподвижное маленькое тело с выкинутыми вперед руками.
   Только теперь, подчиняясь этим глядевшим мимо него глазам, Люсин наконец сделал то, что должен, обязан был сделать много раз до этого, — пять, десять, двадцать раз! — обернулся и тоже увидел маленькое неподвижное тело на снежном гребне.
   — А я и не заметил, — сказал Люсин так просто, как будто наступил на ногу.
   Синцов не отвечал и продолжал смотреть на мальчика, считая, что он убит, и все же еще надеясь заметить хоть какое-то слабое движение, которое показало бы, что это не так.
   — А я думал, он все время за мной… Нисколько не сомневался… — новым, извиняющимся тоном сказал Люсин. Радостное сознание, что он сам остался жив, до сих пор мешало ему думать о чем-либо еще.
   Синцов, по-прежнему не отвечая ему, увидел, как на снегу шевельнулась сначала одна выброшенная вперед рука, потом другая. Потом дрогнула и шевельнулась нога, потом немножко подвинулось все тело… Мальчик там, на снежном гребне, пробовал ползти. Но он или не видел, или не понимал, что делает, потому что полз не в сторону спасительного уклона, а туда, куда упал головой, — по гребню к немцам.
   — Идите вытаскивайте! — сказал Синцов, поворачиваясь к Люсину и уже понимая по его лицу, что этот человек сейчас сам, по своей воле, никуда не пойдет и никого не вытащит. После пережитой смертельной опасности в нем кончился тот завод смелости, который бросил его сюда через ложбину.
   Лицо Люсина было как остановившиеся часы.
   — А почему вы мне приказываете? — визгливым, не своим голосом вскрикнул он.
   Синцов потянулся к кобуре, но удержал руку, не дотянувшись. Будь они здесь вдвоем, он бы погнал его, этого, который ни разу не оглянулся… Погнал бы назад, к мальчишке. А если б не подчинился — застрелил бы и пошел сам. Но сделать это сейчас, здесь, на глазах у солдат, было нельзя, и он не позволил себе этого.
   — Уже пошли! — крикнул Люсин все тем же взвизгивающим голосом.
   Но Синцов и сам увидел, что пошли. Усатый старик, ординарец Ильина, вылез из окопа и быстро пошел по снегу к продолжавшему ползти в сторону немцев мальчику. Пошел, не дожидаясь ни приказа, ни разрешения, не сказав ни слова.
   — Богословский, — крикнул Синцов, — огонь по немцам из всего наличного оружия! С минометчиками есть связь?
   — Они еще на подходе.
   — Пошлите связного! Пусть ведут огонь с того места, где застанете!
   Он говорил все это Богословскому, не оборачиваясь, продолжая следить за мальчиком и приближавшимся к нему ординарцем. Он предчувствовал, что немцы сейчас снова откроют огонь. Надо прикрыть людей, прикрыть всем, чем только можно!
   Ординарец поднялся по склону и, не вылезая на гребень, прошел несколько шагов вдоль — хотел оказаться прямо под мальчиком, чтобы меньше ползти по открытому месту. Потом поднялся до гребня, лег и пополз. И как только пополз, оттуда, с бугра, сразу застрочил пулемет. Одна очередь, вторая, третья… Ординарец все еще полз. Еще одна — четвертая… Он замер и больше не двигался.
   А мальчик все еще продолжал ползти под новыми очередями, медленно и не туда, отдаляясь от неподвижно лежавшего солдата.
   — Повернись, эй ты, повернись! — отчаянно кричал кто-то в окопе, над ухом Синцова.
   Синцов сорвал автомат, поставил на дно окопа и вылез. Сейчас, после гибели солдата, он уже не думал о том, что он командир батальона, что ему предстоит операция и он должен удержать себя от этого шага. Та узда, на которой он держал себя, пока солдат полз к мальчику, оборвалась, лопнула. Положено, не положено… Иногда, чтобы и дальше выполнять на войне все, что ему положено, человек должен вдруг, ни с чем не считаясь, сделать то, что ему не положено. В такие секунды войны командир, совершив неположенное и умерев, навсегда остается в сознании подчиненных командиром. А не совершив и оставшись в живых, перестает быть самим собой.
   Синцов бежал вверх по склону, проваливаясь в снег, вытаскивая ноги и снова проваливаясь, бежал, не зная того, что за ним уже сорвался и побежал один солдат и следом еще один. Добежав до гребня и услышав у ног шуршание взрывшей снег очереди, он упал и пополз мимо мертвого, ничком лежавшего солдата к мальчику…
   — Ваня, Ваня! — крикнул он.
   По снегу хрустнула еще одна очередь, забросав лицо снегом.
   Мальчик больше не полз. Теперь он лежал неподвижно, приподняв бритую, без шапки, голову.
   — Голову вниз! — крикнул Синцов.
   Но мальчик продолжал лежать неподвижно, приподняв голову, словно прислушиваясь к чему-то, что слышал, но не мог понять.
   Синцов дополз до него и насильно пригнул голову в снег. Потом, одной рукой, со спины, обхватив мальчика под мышки, загребая снег ногами, повернул его и пополз назад, волоча его за собой. Услышав рядом шуршание еще одной очереди, взбившей снежные фонтанчики, и хлопки наших минометов впереди, и взрывы мин сзади, у немцев, и проталкиваясь головой в снегу, увидел ползшего навстречу солдата.
   — Давайте перейму, — сказал солдат.
   — Не надо. Проверь Прохорова, по-моему, он мертвый.
   Солдат ничего не ответил, только глазами показал, что понял, и пополз дальше.
   Продолжая тянуть мальчика левой рукой, чувствуя, что, кажется, неловко подвернул руку в кисти. Синцов смахнул снег с лица, увидел впереди уклон и поднимающегося по нему второго солдата. Только теперь понял, что он уже не виден отсюда немцам, сел на снегу, подтащил на колени тело мальчика и впервые увидел его лицо — окровавленное, исцарапанное настом, с закрытыми глазами.
   — Давайте я понесу… — сказал солдат.
   — Вместе. — Синцов поднялся на ноги.
   Солдат взял мальчика под мышки, а Синцов перехватил колени и, перехватывая, почувствовал острую боль. Кисть была в крови. Он пошевелил пальцами — пальцы двигались. Значит, ничего не перебито, только мякоть между большим и указательным до кости разорвана пулей.
   Мальчик открыл глаза и застонал.
   — Живой, — сказал солдат. — Не зря вы старались, товарищ комбат.
   — Чего ж ты, дурак, к немцам-то полз? Растерялся? — спросил Синцов, хотя спрашивать было бессмысленно.
   — Ничего… — сказал мальчик. И слабо повторил: — Ничего…
   — Прохоров насмерть убитый, — сказал, догоняя Синцова, тот первый солдат, что выполз навстречу на гребень. И, поравнявшись, спросил: — Может, вытащить его? Немцы больше не бьют.
   — Заберем, как стемнеет, — сказал Синцов.
   — Давайте понесу… — Солдат потянулся к мальчику.
   Солдаты понесли мальчика, а Синцов пошел рядом, шаря в карманах ватных брюк. Там должен был лежать индивидуальный пакет, но его не было. И только потом, уже удивившись — как же так! — вспомнил, что отдал его раненому еще утром, в первой взятой траншее.
   — У меня есть. — Один из солдат заметил, как Синцов шарит в кармане, и остановил второго: — Погоди, дай пакет достану.
   — Не надо, — сказал Синцов. — Сейчас дойдем…
   Богословского не было, наверно, распоряжался огнем, а Люсин стоял как вкопанный там, где остался.
   Синцов увидел его бледное лицо и прошел мимо.
   — Санинструктора к комбату!
   — Я здесь, — близко отозвался голос.
   — А солдата там оставили? — за спиной у Синцова спросил Люсин. — Убитый?
   — Был бы живой, не оставили бы… — тоже за спиной у Синцова сказал один из солдат, несших мальчика, и в голосе его было презрение.
   — Занесите куда-нибудь в землянку и посмотрите, — сказал Синцов подошедшему санинструктору.
   — А вас, товарищ комбат?
   — Идите! Без вас перевяжемся. — Синцов потрогал пальцами рваную мякоть вокруг раны. Да, кости были целы!
   Один из набившихся в траншею солдат, зажав конец нитки в зубах, с треском рванул индивидуальный пакет и стал перевязывать руку комбату.
   — Потуже, — сказал Синцов.
   — Сильно ранило? — спросил у него за спиной Люсин.
   Синцов отвернулся от солдата, который перевязывал ему руку.
   — Двух человек из строя вывели, — сказал он сквозь зубы, глядя в бледное лицо Люсина. И хотя форма выражения была безличная, выражение лица Синцова не оставляло сомнений: он сказал это не о немцах, а именно о нем, о Люсине.
   — Но парень-то живой остался, — сказал Люсин.
   И что-то в этом ответе еще больше обозлило Синцова. Об убитом солдате Люсин уже не думает, убитого солдата он уже списал в уме. «Парень-то живой остался». А солдат? Солдат, который сделал для этого чужого мальчика за несколько минут больше, чем для другого родной отец сделает за всю жизнь! Пошел без приказа, чтоб спасти, и умер ради этого. Не только умер, но и за эти минуты осиротил родных своих детей! А этот уже и не думает о нем!
   — Кто вам разрешил брать мальчишку с собой? — спросил Синцов. — Захотели идти, шли бы сами! Почему чужой жизнью распорядились, по какому праву?
   — Он сам хотел, взялся к тебе проводить, — растерянно сказал Люсин.
   Синцов ничего не ответил, подумал про себя: «Может, и так! А ты все равно сволочь. А мальчишка, боюсь, умрет…»
   Подумал так в первый раз, еще когда полз по снегу, а потом, когда нес, показалось в теле что-то безнадежное, еще живое, но уже неживое…
   — Товарищ комбат, возьмите.
   Солдат, перевязавший Синцову руку, протягивал ему связанный в лямку бинт.
   — Руку — подвесьте, а то крови лишней вытекет…
   Синцов нагнул голову, солдат накинул ему на шею лямку. Синцов сунул в нее руку и пошел по окопу к землянке.
   — Ну как? — спросил он, войдя.
   — Сейчас, — сказал санинструктор.
   Над головой в перекрытии зияла дыра, обшитые досками стены от взрывов выперло внутрь, и из-под них, шурша, сыпалась земля.
   — Лучше землянки не нашли? Того и гляди, обвалится, — сказал Синцов.
   — Другие еще хуже этой, разбитые, — сказал санинструктор.
   Нагнувшись над мальчиком, он заканчивал перевязку. Приподнимая его одной рукой, еще раз пропускал бинт под спину. Мальчик длительно, прерывисто застонал. Санинструктор разогнулся, накрыл мальчика полушубком и повернулся к Синцову.
   — Две пули, — сказал он. — Одна в живот, одна в бок…
   «Наверно, та, которая мне через руку прошла», — подумал Синцов.
   — Надо скорей вывозить, — сказал санинструктор. — Пульс неплохой. Если быстро на стол, может, еще и выживет.
   — Организуйте, — сказал Синцов и нагнулся над мальчиком. — Ну, что ты, как?
   Мальчик попробовал открыть глаза и не смог. Снова попробовал, открыл и опять закрыл. Синцов махнул рукой и вышел, столкнувшись у выхода из землянки с Богословским.
   — Подбери мне к завтрему у себя в роте кого-нибудь подходящего в ординарцы. Постарше кого-нибудь, — сказал Синцов и повернулся к подошедшему Люсину: — Расспросите бойцов о подвиге старшего сержанта Чичибабина. Он при атаке этой траншеи закрыл грудью пулемет и обеспечил успех. Найдите тех, кто видел. Раз уж пришли, так делайте свое дело…
   И, не обращая больше внимания на Люсина, пошел по окопам с Богословским, объясняя подробности предстоящей атаки высотки.
   Адъютант батальона Рыбочкин пришел с людьми своевременно и даже раньше, чем было обещано, еще до окончательной темноты.
   Немецкая высотка чуть заметно серела в надвинувшихся сумерках. Ильин еще раз за этот трудный день проявил свою исполнительность: наскреб больше людей, чем просил Синцов. Не пятнадцать, а двадцать человек, не считая адъютанта и пришедших вместе с ним Завалишина и уполномоченного.
   — Значит, теперь ты вместо Лунина ротой командуешь… — сказал Завалишин Богословскому. А когда присели все вместе в землянке, чтобы при свете поглядеть на карту, протер очки и добавил: — Теперь один я в батальоне декабрист остался.
   Синцов посмотрел на него и, с трудом продравшись в памяти через все события дня, вспомнил тот, ночной, казавшийся теперь уже далеким разговор в землянке, когда Завалишин пошутил про двух декабристов — себя и Лунина.
   Мальчика в землянке уже не было, его унесли.
   — Я давно говорил, что этим дело кончится, — зло сказал уполномоченный про мальчика. — Даже писал по своей линии, чтобы забрали мальчишку от твоего предшественника Поливанова.
   — Даже писал? — спросил Синцов.
   — Писал, — сказал уполномоченный. — Такие мои права и обязанности. Чего ждал, тем и кончилось…
   В словах его было больше горечи, чем зла, и Синцов, слушая его, почему-то подумал, что, наверно, он сам человек многосемейный. Может, оттого и писал, что представил себе своих собственных на месте этого мальчишки.
   — Где были? — спросил он уполномоченного. — Что-то я вас не видел сегодня.
   — А я не при вас, а при батальоне. Мне вам глаза мозолить не обязательно.
   — Однако все же пришли?
   — Пришел, потому что в других ротах ничего больше не ждем, а здесь операция.
   — Пришли принять участие?
   — Вот именно. Еще вопросы будут?
   — Не сердись, — сказал Синцов. — Это я так, сдуру кусаюсь. За мальчишку переживаю…
   — Не один ты, — сказал уполномоченный. — Хоть бы теперь на хирурга хорошего попал, чтоб вы не зря старались…
   — Прохорова жаль, — вздохнул Завалишин. — Такой был беззаветный, безотказный старик. Ильин, когда с глазу на глаз, его всегда батей звал…
   — Значит, на КП у нас теперь один Ильин остался? — спросил Синцов.
   — А вот и связь… — сказал адъютант, поднимая трубку затрещавшего телефона. — Ильин вас просит.
   Голос Ильина показался Синцову в телефон не таким, как обычно, хотя докладывал Ильин четко и ясно, как всегда: все в порядке, связь со всеми ротами есть, скоро должны доставить людям горячую пищу… Он звонит уже из другой землянки. В той, где были раньше, теперь КП полка. Левашов уже там, и Туманян должен скоро прийти.
   — Позвоните им по двойке, когда у вас готовность будет. Левашов повторил, чтоб спросили «добро», прежде чем начинать.
   — Через пятнадцать минут позвоню, — сказал Синцов.
   И еще раз подумал, что хотя Ильин говорит как всегда, а голос у него не такой. Может быть, уже узнал про свою минометчицу, что ее больше нет на свете. И, подумав об этом, не стал говорить сейчас про убитого ординарца, положил трубку и повернулся к Завалишину.
   — Зачем мальчишку с корреспондентом отпустили? При вас приказал, чтобы не шел со мною…
   — Я на телефоне был, — объяснил Завалишин. — А когда вышел, они уже…
   Синцов махнул рукой. Не хотелось больше говорить, все это теперь уже бесполезно.
   В землянку вошел Люсин.
   — Все выяснил об этом вашем герое, — сказал он, войдя. — Материал будет исключительный!
   Синцов поднялся ему навстречу.
   — Закончили?
   — В основном закончил.
   — А раз так, то все. До свидания. И чтобы больше духу вашего не было у нас в батальоне! Рыбочкин! — повернулся Синцов к адъютанту. — Дайте бойца, пусть проводит старшего политрука в полк.
   — Какое вы имеете право? — вспыхнул Люсин.
   — А иди ты отсюда к… — Синцов грубо и зло выругался, — пока морду тебе не набил. Понял?
   — В дивизию сообщу о вашем поведении, — сказал Люсин.
   — Хоть в армию, — сказал Синцов. — Что стоите, Рыбочкин? — обернулся он к адъютанту. — Приказано — делайте!
   — Товарищ старший лейтенант… — поднимаясь, недоуменно сказал Завалишин.
   Но Синцов остановил его рукой.
   — Рыбочкин, что сказано?
   — Пойдемте, товарищ старший политрук, — сказал Рыбочкин.
   — Не понимаю вас, может, объясните? — сказал Завалишин, когда Люсин и Рыбочкин вышли.
   — Богословский, объясните старшему политруку, как было дело, — сказал Синцов.
   И пока Богословский рассказывал, он ни разу не вмешался. Ходил по землянке, сжав зубы, пытаясь унять вдруг заколотившую его дрожь. Откуда она, черт бы ее взял? От злости, от усталости, от всего пережитого за день? Или оттого, что через двадцать минут опять наступать? Если так, это хуже всего…
   — А почему сразу его из батальона не отправили? — спросил Завалишин.
   — А потому что еще светло было, убить могли, не имел права. А теперь имею, — сказал Синцов. — Так или не так? — Он остановился перед Завалишиным.
   — Так. Но форма выражения… Может нажаловаться.
   — А… с ним, пусть жалуется, — вдруг сказал уполномоченный. — Не подтвердим, и все.
   — Не матерились, не матерились — и сразу разговелись, — сказал Богословский.
   — Пора людей собирать, — сказал Синцов и первым вышел из землянки.

21

   Предчувствия Синцова оправдались. До высотки дошли на удивление удачно — остались незамеченными до последней минуты.
   Расчет оказался верным: немцы до сумерек ждали продолжения дневной атаки, ждали и перестали, а ждать ночной атаки еще не начали, не рассчитывали, что мы, имея за спиной столько огня, пойдем в атаку без выстрела. Помогла и несшаяся прямо в глаза немцам поземка, превратившаяся в метель. Как это часто бывает в бою, даже трудно сказать, что оправдалось — расчет или предчувствие.
   А могло и не повезти! Взвод, который вел Богословский, отстал от других всего на минуту, и немцы успели осветить его ракетой и положить пулеметом в снег. Легли и лежали до тех пор, пока остальные, ворвавшись на высотку, не закидали этот пулемет гранатами. Могло случиться и с другими, но не случилось, а Богословский сплоховал: потерял людей и сам был тяжело ранен
   — лежал здесь, на высотке, в немецкой землянке, с перебитым коленом. Фельдшер уже перевязал ему ногу и пристраивал теперь поверх повязки шину из двух досок. Терпеть было нелегко, и Богословский постанывал сквозь зубы.
   Часть немцев была уничтожена на высотке, а часть бежала за нее, в снежное поле… И гнаться за ними уже не было сил. Еще когда Синцов готовил людей к наступлению, чувствовал, что они на пределе. Однако все же пошли и сделали. Но, сделав еще и это, на большее были неспособны. Повесили над бегущими несколько ракет, постреляли вслед, тем дело и кончилось.
   Синцов только что зашел в землянку. До этого ходил по окопам, требуя от всех, чтобы были готовы к возможной контратаке.
   Высотка действительно оказалась существенной. Двое пленных сообщили, что здесь еще до середины дня был наблюдательный пункт командира дивизии.
   Судя по многим признакам, по количеству блиндажей, их перекрытию и оборудованию, по исковерканным обломкам стереотруб, это было похоже на правду.
   Несколько особенно мощно перекрытых блиндажей остались совсем целы, и иззябшие, измученные боем люди, валясь с ног от усталости и желания спать, всеми силами тянулись туда погреться.
   Но считаться с усталостью можно было только отчасти. Немцы, которым эта потерянная высотка теперь как заноза, могут пойти в ночную контратаку с той дальней большой высоты. А если пойдут, могут столкнуть. А если столкнут, то покатишься обратно до самых окопов.
   Ходил, не давая покоя людям, выгонял их из землянок, требовал, чтобы все пулеметы были наготове и чтобы у каждого, сменяя друг друга, дежурили люди. Ходил и проверял, заставив то же, что делал сам, делать и других. И уполномоченный и адъютант тоже ходили и теребили людей. Высотка была как будто и небольшая, а протяжение траншей и ходов сообщения порядочное, за всем сразу не усмотришь! Правда, люди и сами понимали опасность, но понимание пониманием, а мороз и усталость брали свое…
   Нервничал еще и оттого, что до сих пор не было связи с полком. От окопов до высотки сразу тянули провод за собой, но, когда дотянули, телефон не заговорил: где-то обрыв. Послал проверить, а еще двух связистов отправил с трофейным немецким телефоном и проводом напрямик на НП полка.
   Знал, что и по ракетам, и по отзвукам гранатного боя в полку уже поняли, что высотка взята, и надеялся, что приняли меры — послали людей на поддержку, на случай контратаки. Но пока надежда только на себя и на тех, кто с тобой! Чувствовал значение достигнутого успеха для завтрашнего боя, и от этого тревога была еще больше; в такие минуты ответственность за дело наваливается на плечи страшнее всякого страха за жизнь.
   Первое, что спросил у сидевшего в землянке Завалишина, — про телефон:
   — Молчит?
   — Пока молчит.
   И только потом подошел к Богословскому, с которым возился фельдшер.
   — Знобит, — сказал Богословский. — Прикажите фельдшеру, чтобы водки дал.
   — Я уже давал.
   — Всего глоток и дал… Пожалел, — пожаловался Богословский.
   — Медицина знает, сколько дать, — сказал Синцов.
   — Ничего он не знает. Жалеет, для себя оставляет…
   — Нате, пожалуйста, пейте! — сердито сказал фельдшер, отцепляя от пояса флягу.
   — Напрасно даете, раз считаете, что лишнее.
   — Обидно, товарищ старший лейтенант. — Фельдшер в нерешительности задержал флягу. — Я норму, которую, считал, можно, дал.
   — А раз дали, значит, все. Подумаешь, обиды! — сказал Синцов. — Это тебя не от холода знобит, а от потери крови. По себе знаю. Первый раз раненный?