— Спасибо, товарищ генерал. Не надо машины, я так дойду.
   Она вспомнила его же собственные слова про адъютанта: «Видит то, чего нет, там, где нет», — и не захотела, чтобы ее везли туда, к начсанарму, на генеральской машине.
   — Как хочешь. — Серпилин протянул ей руку и впервые за эти последние минуты снова по-старому, ласково посмотрел на нее. — Выберу время, найду тебя. Когда в Сталинграде все закончим. Раньше не выберу. Иди. — И, проводив ее взглядом, сказал разминувшемуся с ней в дверях худому генералу-артиллеристу:
   — Припаздываешь, Алексей Трифонович. Уже пять минут, как жду тебя.
   — Наносили новую обстановку, — сказал генерал, присаживаясь к столу.
   — Причина уважительная. Обстановка действительно меняется быстро. — Серпилин поднял трубку затрещавшего телефона. — Да, хотел поговорить с вами. Направил в ваше распоряжение военврача Овсянникову. Подождите, — сказал он в трубку и, не отнимая от уха, крикнул адъютанту: — Еремин!
   — Слушаю вас, товарищ генерал!
   — Ушла?
   — Так точно. Вернуть?
   — Нет, не надо. — Серпилин не собирался возвращать Таню, а просто хотел удостовериться, что ее уже нет, не хотел, чтоб даже краем уха услышала его разговор с начсанармом. — Имею к вам товарищескую просьбу, — сказал он в трубку. — Врач опытный, лично мне известный, — выходила со мной из окружения. Была в партизанах. Награждена орденом Красного Знамени. Будет у вас проситься в санчасть полка. Ходатайства не удовлетворяйте. Прибыла после тяжелого ранения, пусть пока в госпиталях поработает. А там посмотрим. При отказе на меня не ссылайтесь.
   И, услышав: «Будет исполнено», — положил трубку.
   — За кого хлопочешь, Федор Федорович? — спросил генерал-артиллерист. — За эту, что в дверях встретил? Знакомая?
   — Больше чем знакомая, — сказал Серпилин. — Хочу, чтоб подольше на свете пожила, в пределах возможного и допустимого. — И, не вдаваясь в дальнейшие объяснения, локтем отодвинул от себя телефон, сказал: — Ну, давай посмотрим твою новую обстановку.

28

   Начсанарм был занят. Таня втиснулась в холодные сени, набитые людьми, ждавшими начсанарма. Они говорили о каком-то Вережникове из 111-й, который уже двадцать минут сидит у начсанарма и докладывает ому об освобожденном сегодня утром лагере наших военнопленных.
   Говорили, что лагерь большой и в нем творится что-то невообразимое: оставшиеся в живых — при смерти от голода, а вдоль проволочного заграждения — горы трупов. Говорили, что бойцы батальона, первым прорвавшегося к лагерю, увидев эти горы трупов, перебили всю лагерную охрану до последнего человека.
   Наслушавшись этих разговоров, Таня вышла на воздух и стала ходить взад и вперед возле дома. Наверное, здесь раньше была целая деревня: из сугробов тут и там торчат трубы. А дом остался всего один — этот. Может быть, потому, что он кирпичный, а те были деревянные. А может быть, и они были кирпичные, а все равно остался только этот один.
   «Как с людьми, — подумала она, — всех вокруг убьют, а один почему-то остается живой».
   Она не боялась, что начсанарм может ее вызвать, пока она здесь ходит, воняла из разговора, что все эти врачи ждут там, в сенях, потому что вызваны на летучку, и она сразу увидит, когда они после летучки все вместе начнут выходить из дому.
   К Артемьеву приезжала, конечно, Надя. Она это сразу поняла, как только Серпилин сердито сказал про женщину, которая чудом прорвалась сюда.
   Конечно, это Надя, раз она так прорвалась. А привез ее кто-то из знакомых ей летчиков, товарищей погибшего мужа. Только она, наверное, не сказала им, зачем. А может быть, и сказала, кто ее знает.
   «И правильно сделала, что прилетела, — вдруг подумала Таня, — хотя им дали пробыть вместе только до утра».
   Она подумала об этом, и ей стало неприятно, но вслух, даже не заметив, что вслух, она сказала:
   — Ну и очень хорошо!
   Сказала, чтобы убедить себя, что это ее совершенно не касается. Но хотя это ее совершенно не касалось, ей все равно было неприятно.
   Ей неприятно было, как Серпилин смотрел на нее и нарочно говорил ей все это про Артемьева. Если бы не нарочно, он бы никогда не стал говорить этого — не такой он человек. Он просто боялся, чтобы у нее не вышло чего-нибудь с Артемьевым, и хотел ее предупредить.
   И она сейчас запоздало придумывала, что она должна была там, у него, ответить.
   Утром, когда вылезала из самолета, думала, как ей найти Артемьева. Легко это будет или трудно?
   Оказалось, совсем не трудно. Наоборот, очень просто!
   Вошел к Серпилину и, хотя сразу увидел, даже не обратил на нее внимания. И когда смотрел с Серпилиным на карту, ни разу не оглянулся.
   «Образцовый офицер»! — обиженно вспомнила она слова Серпилина. — До того «образцовый», что даже не мог попросить разрешения поздороваться со мной. Сама себе чего-то придумала тогда в Москве, как дура! И ехала, думала всю дорогу. Правда, потом в Ташкенте почти не думала. А когда летела сюда, опять начала думать. И главное, он совершенно ни в чем не виноват. Абсолютно ни в чем. Помог мне просто по-человечески, а я уже вообразила».
   Когда он подмигнул ей, у него было счастливое лицо. Но не оттого, что увидел ее, а оттого, что обрадовался приказанию Серпилина ехать в эту дивизию, которая должна соединиться с 62-й армией.
   А до нее ему совершенно нет дела, это ясно. Она это сразу почувствовала, еще до того как Серпилин сказал про Надю. И очень хорошо, что к нему приезжала его Надя! Значит, он все-таки нашел свое счастье с ней, хотя и говорил при тете Поле, что все это в прошлом. Когда люди так говорят, это ровно ничего не значит. Даже наоборот.
   И все как раз очень удачно вышло, а то бы разыскивала его, а он бы потом встретился и подмигнул.
   «Нашла о чем думать сейчас! — сердито сказала она себе, стыдясь силы своей обиды. — Просто я стосковалась по мужчине, вот и все». И эта грубая мысль была тоже частью правды. Она повторяла ее про себя, и ей было легче от нее, потому что эта грубая мысль значила, что ничего особенного не произошло и что она по-прежнему испытывает потребность любви и ждет ее прихода.
   «Какая же я все-таки дура!» Она, стиснув зубы, представила себе, как Надя несколько дней назад, утром, уезжала отсюда, от Артемьева, и, представив себе это, подумала, что готова встретить его еще раз, хоть сейчас. Пожалуйста! Встретить и ни разу больше не подумать о нем так, как думала раньше.
   Она вслух повторила: «Вот уж дура так дура!» — и обернулась на шум голосов.
   Врачи, разговаривая, спускались с крыльца.
 
   Начсанарм был уже пожилой, лохматый, бровастый бригвоенврач. Он был такой бровастый, что глаза были видны, только когда он приподнимал голову, а когда сидел, чуть-чуть наклоня ее, то брови совсем завешивали ему глаза. Но глаза, когда они все-таки выглядывали из-под бровей и глядели на Таню, были добрые.
   Когда Таня сразу же, как вошла, сказала, что просит назначить ее в санчасть полка, он отрубил, что в полках вакансий нет и не предвидится.
   Но Таня не испугалась его громкого, как из бочки, хриплого голоса и повторила, что уже просила об этом генерала Серпилина, а теперь просит его.
   Начсанарм совсем занавесил бровями глаза и долго молчал.
   «О чем он думает, этот бровастый?» — подумала Таня. А бровастый незаметно для нее глядел на нее сквозь свои брови и решал задачу со многими неизвестными. То, что эта маленькая женщина хотела идти работать на полковой медпункт, ему нравилось. И вакансии у него были. А то, что она попала к нему не обычным путем, и прилетела откуда-то из Ташкента по личному вызову начальника штаба армии, и то, что Серпилин специально звонил, чтобы ее не посылали на передовую, ему не нравилось.
   Из полтысячи врачей, бывших у него под началом, меньше четверти было в полках, четверть — в медсанбатах, а все остальные — в госпиталях. И не будь звонка Серпилина, он все равно, скорей всего, направил бы ее не на медпункт, а в госпиталь: там тоже не хватало людей. Но начальник штаба армии специально звонил ему, чтобы не отправлять ее на передовую, и из этого выходило, что сидевшая перед ним женщина хочет одного, а Серпилин — другого.
   Бровастый сидел и думал о разных приказаниях, просьбах и намеках начальства, с которыми ему в разное время приходилось иметь дело. Во время боев реже, а в затишье чаще. Оно и понятно: люди — человеки.
   Он имел свой нрав. С приказаниями, если шли против совести, был способен поставить вопрос на попа, а с намеками и просьбами не имел привычки считаться.
   Но как раз Серпилин — ни когда командовал дивизией, ни теперь, когда стал начальником штаба армии, — ни разу на его памяти ни с какими такими вопросами не обращался. Влюбился, что ли, в эту пигалицу, старый хрыч? Хочет поближе к себе держать. Или просто жалеет?
   Так и не решив, что тут за случай, начсанарм поднял глаза на Таню и сказал:
   — Доложите прохождение службы. Вкратце.
   Таня, торопясь, стала докладывать, начав с довоенного, с института, призыва в армию и назначения стоматологом в медсанбат 176-й стрелковой.
   Она рассказала ему и про первое и про второе окружение и про то, как попала к партизанам, а потом во время подпольной работы в Смоленске устроилась в городскую больницу, и только тут впервые посмотрела на него.
   Он сидел и смотрел на нее, подняв свои чудовищные брови так высоко, что ему, казалось, было тяжело держать их вот так, не опуская.
   — Про это — подробнее, — сказал он, — первый раз слышу.
   Но хотя он сказал «подробнее», все равно она помнила, как он сначала сказал «вкратце», и говорила по-прежнему торопливо, стараясь ничего не забыть; даже назвала общую цифру операций, которые сделала, пока была у партизан.
   Ей казалось, что от этого зависит ее назначение в санчасть полка. Но он ничего не спросил про операции, а остановил ее во второй раз, когда она сказала о собственном ранении. Спросил подробности о резекции желудка и кто оперировал. Услышав, что там, у Склифосовского, ее оперировал сам Вайнберг, кивнул:
   — Знаю.
   — Вот и все, — сказала Таня. — А теперь к вам.
   Он молчал. «Кто тебя знает, — думал он, — как ты там оперировала? Какой получился хирург из тебя, зубодера? Там, в партизанах, как ни сделай, за все спасибо. Одно ясно: не терялась, и орден дали не задарма». И, подумав так, окончательно решил, что оставит ее у себя, в эвакуационном отделении ПЭПа. Там чаще всего важно не как нож в руках держит, а преданность делу, воля и энергия. А в способности женщин проявлять преданность делу, волю и энергию он убеждался тем тверже, чем дольше шла война.
   — Значит, так, — сказал он.
   Таня уже ожидала услышать, как «так», но в эту минуту вошел горбоносый, похожий на кавалериста военврач второго ранга, в длинной шинели и сбитой на ухо ушанке, из-под которой на лоб по-казачьи выворачивался черный смоляной чуб. Он вошел покачивающейся походкой, щелкнул каблуками и небрежно и ловко бросил к ушанке руку.
   — Товарищ бригвоенврач, группа собрана. Готовы выехать на место.
   Бровастый посмотрел на него, перевел взгляд на Таню и снова на него.
   — Вот ее с собой возьмете, — повел он пальцем в сторону Тани. — Вновь прибывшую. А потом оставите у себя в ПЭПе.
   — Задание такое, что нужен опыт. — Военврач, похожий на кавалериста, пренебрежительно посмотрел на Таню.
   — У нее опыт побольше нашего с тобой, — сказал бровастый.
   — Слушаюсь! — Военврач снова швырнул руку к ушанке и повернулся к Тане:
   — Росляков.
   У него, с его чубом и сбитой набок ушанкой, был такой завзятый фронтовой вид, что Тане стало весело от мысли, что она сейчас куда-то поедет вместе с этим человеком.
   — Поедете с ним лагерь наших военнопленных принимать. — Бровастый тяжело поднялся и пожал Тане руку. И, когда они уже выходили, крикнул вдогонку: — Насчет зараженности тифом проверьте!
   Ехали на большом новом тупорылом американском грузовике — «студебеккере». Таня впервые увидела такие сегодня утром, когда ее на попутной полуторке подвозили с аэродрома в штаб армии.
   «Студебеккер» шел быстро, тяжело гудя, давя и расшвыривая колесами снег.
   Военврач второго ранга Росляков сел в кабину с шофером, а Таня вместе со всеми остальными ехала в кузове.
   Остальных было пятеро. Старичок в очках — батальонный комиссар — замполит Рослякова; командир и замполит банно-прачечного отряда — тоже оба немолодые люди, и двое врачей: полная, рыхлая женщина, болезненно морщившаяся при толчках, и молодой военврач с привинченным на шинель гвардейским значком.
   Он ехал на заднем борту, небрежно, боком сидя на нем, и несколько раз по дороге снимал шапку и весело вскидывал головой, то ли радуясь свистевшему навстречу морозному ветру, то ли просто красуясь своей ранней заметной сединой.
   День был морозный, солнечный, и Таня, слушая одним ухом то, что от времени до времени кричали друг Другу ее соседи, с жадным любопытством смотрела на все, что неслось мимо нее.
   Дорога шла через места, где еще недавно была немцы. Снег по обеим сторонам дороги лежал полосами, то белыми, почти не тронутыми, то почернелыми и задымленными до самого горизонта.
   Иногда на этих полосах было так много воронок, что они, как круги карандашом на бумаге, заходили краями друг за друга.
   — А еще говорят, что снаряды в одно место два раза не ложатся!
   Это военврач, сидевший на заднем борту, крикнул Тане — новенькой у них здесь, на фронте. Она поняла а кивнула.
   Грузовик, не уменьшая скорости, стал брать подъем. Дорога шла по узкой, поднимавшейся вверх лощине; справа и слева тянулись высоты — все в черных воронках, в кольях с изорванной колючей проволокой. Вдоль высот зигзагами шли линии окопов.
   Все кругом было разметано и расшвыряно в невообразимом беспорядке. Повсюду, и близко и далеко, лежали полузаметенные трупы и искореженные, вывернутые из земли железные балки и плиты. В снегу зияли черные дыры: наверное, это были разбитые блиндажи. И опять рваная проволока, и опять трупы, и брошенные орудия, и торчащие из снега странно вывихнутые башни танков, и остовы сгоревших машин у самой дороги. А немножко подальше — несколько связанных в пучок толстых, странных труб, похожих на самоварные.
   — Ихние «ванюши»! — крикнул, на ходу пересаживаясь по борту поближе к Тане, военврач и, сорвав с полуседой головы шапку, ткнул ею в сторону этих странных труб.
   Машина перевалила через гребень.
   — Первую полосу их позиций проезжаем! — крикнул он. — Полоса была — будь здоров! Десятого и одиннадцатого числа ее прорывали!
   Таня посмотрела под уклон на несшуюся навстречу дорогу и, мельком успев заметить на ней, впереди, что-то странное, плоское, похожее и непохожее на человека, невольно поднялась, словно желая облегчить тяжесть машины, которая проезжала по этому плоскому, похожему на человека.
   Через секунду оно оказалось уже позади. Это и был человек — вдавленный в лед и разъезженный в лепешку труп немца.
   И снова по обеим сторонам дороги, уже на обратных скатах высот, с которых она спускалась, пошли воронки, воронки, а потом уже не воронки, а сплошная черная дымная полоса. И на этой полосе и за ней, на снегу, — бугорки трупов.
   — «Катюши» работали! — крикнул военврач и еще немножко передвинулся по борту к Тане. — Замечаете: ни одной лошади не валяется? Это еще одиннадцатого числа было, а они уже всех лошадей в котел пустили.
   Недалеко от дороги близко друг к другу стояли три танка: два — орудиями в ту сторону, куда шла машина, а третий — без башни. Башня лежала в снегу, отдельно, словно сбитая с головы каска.
   — Это уже наши, а не ихние — «тридцатьчетверки». — Военврач сидел теперь так близко к Тане, что мог не кричать. — Не дошли, сгорели, бедные.
   И Таня еще долго смотрела назад, на эти все уменьшавшиеся сгоревшие «тридцатьчетверки». Смотрела до тех пор, пока они не скрылись из виду.
   Все, что она видела сегодня, делилось на «наше» и «ихнее». Наше — это была машина, на которой они неслись по дороге, и другие машины, ехавшие навстречу, и четыре трактора с длинными пушками, ползшие по обочине, и зенитная батарея — на пригорке, и с ревом прошедшие над головами незнакомого вида остроносые самолеты, про которые военврач сказал: «Пошли на штурмовку».
   «Наше» было живое, а «ихнее» — мертвое. Мертвая проволока, мертвые окопы, мертвые люди в снегу, мертвые, брошенные орудия и машины.
   Сначала, когда она ехала, ей казалось, что здесь все наше только живое, а все ихнее только мертвое. И когда военврач показал ей на эти «тридцатьчетверки», она так долго смотрела на них, пока не потеряла из виду, потому что это было первое наше мертвое, что она увидела сегодня. Увидела и подумала, что тут повсюду, кругом, наверно, очень много и нашего тоже мертвого, как эти танки, и наших убитых тоже, конечно, много, но только их уже убрали, зарыли, а немцев еще никто не хоронил.
   Конечно, это было так, и глупо было думать по-другому. И она до сих пор думала по-другому просто потому, что впервые попала на такую войну, где мы были сильнее немцев. Что она видела до сих пор? Начало войны, отступление, окружение, немецкую технику, прущую по всем дорогам. Не мертвую, а живую, нахальную, ревущую, гремящую, голосящую чужие песни из кузовов. Технику, которую обходили, через которую пробивались, которую иногда взрывали — одну машину из ста.
   А потом — немецкий тыл и колонны наших пленных. Такие нестерпимо длинные, как будто взяли в плен всю Россию. И сваленные в кюветы вдоль дорог беспомощные, заржавелые коробки наших танков и броневичков.
   И немецкие эшелоны, один за другим идущие к фронту, карательные батальоны, охранные команды, эсэсовские команды, городские комендатуры. Немецкие машины и немецкие патрули на Гауптштрассе в Смоленске…
   Да, конечно, потом, когда ее вывезли в Москву и когда она лежала в госпитале и вышла оттуда и ехала в Ташкент, и там, в Ташкенте, она знала, читала в газетах, слышала по радио, что все переменилось, что мы наступаем. Но все это было одно, а то, что сейчас впервые за всю войну она испытывала сама, было совсем другое.
   Еще утром на военном аэродроме, где они садились и где кругом, по всему громадному снежному полю, прогревая перед взлетом моторы, гудели наши пикирующие бомбардировщики, она задохнулась от радости.
   И это чувство не оставляло ее сегодня целый день: и по дороге с аэродрома в штаб армии, и теперь, когда они ехали. Оно все росло, и усиливалось, и превращалось в какую-то счастливую глухоту; ей даже не хотелось слушать то, что ей объясняют, хотелось только своими глазами наглядеться на все это, поскорей, досыта, как голодной.
   А соседи, за исключением молодого военврача, не смотрели на дорогу и говорили о своем. О том, что у военнопленных наверняка будет вшивость и придется на это дело бросить часть банно-прачечного отряда, потому что людей надо мыть, главное, мыть. Мыть, стричь и брить. И что нужно поосторожнее с пищей, потому что люди — изголодавшиеся, дистрофики, непродуманным рационом можно вызвать непроходимость кишок.
   Машина снова пошла на подъем. Съехав левыми колесами на обочину и тяжело кромсая снег рубчатыми шинами, она полезла вверх, обгоняя колонну грузовиков, над кузовами которых торчало что-то большое, завернутое в брезенты.
   Сначала Таня не поняла, что это и есть «катюши», а потом поняла и, поднявшись, стала жадно считать, сколько их.
   — Зверь, а не машина, — сказал сзади нее военврач, и она кивнула и только потом поняла, что он говорит не про «катюши», а про их собственную машину, которая уверенно полезла вверх, обгоняя колонну. — Сила! — восторженно сказал военврач. — Союзники через Иран их гонят. — И снова повторил: — Сила! И не то что ихние «валлентайны».
   — Какие «валлентайны»?
   — Танки ихние. Я в танковом корпусе служил, знаю, как с ними горе хлебают. Дерьмо — рядом с нашей «тридцатьчетверкой». Один снаряд в него влепят — и горит как свечка. Одним словом, прощай, родина!
   Но Таня хотя и слушала, не могла думать о том, о чем он говорил: «валлентайны», «сила!», «дерьмо!». Она ехала и продолжала жадно считать «катюши».
   «Катюш» было тридцать шесть. «Наверное, целый полк», — подумала Таня, когда они обогнали головную машину. И вздохнула, вдруг представив себе, как мать сейчас там, в Ташкенте, кончает смену и готовится идти домой, одна…
   «Студебеккер» свернул влево и поехал по другой дороге, мимо громадных пушек. Их дула были высоко задраны в небо, и Таня сначала подумала, что это зенитки, но потом сообразила, что зенитки не бывают такими громадными и это, наверно, артиллерия дальнего действия.
   — Фронт все уходит вперед. Скоро и эти передвинутся, — сказал военврач, когда орудия исчезли из виду.
   Но, словно чтобы возразить ему, сзади раздался такой оглушительный удар, что Таня от неожиданности подпрыгнула и чуть не вывалилась. Потом еще удар и еще.
   — Нет, пока не передвигаются. Бьют отсюда, — сказал военврач, придержав ее за плечо.
   А орудия все продолжали и продолжали бить, и снаряды с режущим воздух тяжелым свистом проходили над головами куда-то далеко вперед.
   — А разрывов не слышите? — в одну из пауз спросил военврач.
   Таня прислушалась, но ничего не услыхала.
   — Нет, не слышно, — сказал военврач, — сегодня ветер на немцев.
   Машина еще раз свернула, и впереди вдруг сразу стало видно место, куда они ехали, — пологий голый холм, окруженный двумя рядами колючей проволоки. Снаружи у проволоки барак, а внутри что-то странное, серо-белое, тянущееся вдоль всей проволоки.
   И хотя Таня уже слышала про это, еще когда ждала начсанарма, она сейчас все равно не сразу поняла, что это такое. Поняла, только когда подъехали совсем близко и машина остановилась.
   Это были трупы, лежавшие один на другом сплошным невысоким валом.
   Все вылезли из машины и, прежде чем двинуться туда, дальше, остановились. Словно всем им надо было с чем-то одним проститься и что-то другое начать.
   У дороги, на обочине, рядом с машиной, вповалку, один на другом, лежало несколько еще не запорошенных трупов в немецких шинелях. «Наверное, те самые, про которых говорили, что их перебили при взятии лагеря», — подумала Таня.
   — Ну что ж, медицина, пошли, — повернувшись к Тане и остальным, сказал стоявший впереди Росляков.
   У него были странные, остановившиеся глаза, а рука со стиснутым, забытым между пальцами окурком подрагивала, как в ознобе.

29

   Проволочные ворота возле барака были настежь распахнуты. У ворот стояла полуторка с прицепленной к ней дымящейся кухней. Около кухни топтался солдат.
   — Что в котле? — спросил Росляков.
   — Снег по второму разу растапливаю, товарищ военврач, — доложил повар.
   — В первый раз, сколько было, сахару засыпали, водой с сахаром поили, не дюже сладкой, правда. А теперь приказали бульонные кубики развести. Хотел гречневый концентрат заложить — не велели.
   — Правильно, что не велели, — сказал Росляков. — Сколько напоили, по вашему расчету?
   — По моему расчету, человек до шестисот. По полкружки давали. Но не все пьют… Даже воду принять в себя не могут.
   — Довели людей, — сказал Росляков. — Не ходили, не глядели, какие они?
   — А чего ходить, мне и отсюда видать, — горестно махнул рукой повар.
   Росляков толкнул ногой дверь и первым вошел в барак.
   Барак был невелик. Судя по нарам, охраны тут держали немного — человек двадцать. Сейчас в бараке было только трое наших. Двое — водитель в замызганном дочерна полушубке и старшина в шинели — при появлении начальства вскочили из-за стола, положив недокуренные самокрутки. Третий лежал на нарах плашмя, без шапки, свесив до полу руки.
   Старшина доложил о себе, что он командир хозвзвода медсанбата 111-й дивизии.
   — А где командир медсанбата?
   — Докладывать уехал.
   — Что уехал — знаю. Не вернулся еще?
   — Никак нет, не вернулся.
   — Видимо, не тянет обратно. А кого за себя оставил?
   — Военврача Хрюкина оставил, но он приболел. — Старшина кивнул на неподвижно лежащую фигуру. — Припадок сделался.
   — Что он, институтка, что ли? — сердито сказал Росляков.
   — Как все бараки обошли, вернулись, и сразу, можно сказать, целая истерика. Даже на волю не вышли, прямо тут их и рвало. — Старшина покосился на лужу в углу барака. — Не выдержали, чего увидели.
   Лежащая на нарах фигура пошевелилась; Росляков подошел и потянул ее за ворот шинели.
   — Встаньте, чего разлеглись?
   Человек спустил ноги и сел. Отвороты шинели у него были испачканы, и лицо было белое, как творог, с красными пятнами вокруг заплаканных глаз.
   — Встаньте и доложите! — крикнул Росляков.
   Человек в испачканной шинели попытался подняться, но не смог и плюхнулся обратно на нары.
   — Не м-могу, — сказал он, нервно заикаясь. — П-прошу отозвать меня.
   — Баба вы, а не военврач! — Росляков покосился на стоявшую рядом Таню и вторую женщину-врача. — Докладывайте вы, старшина, раз у вас начальство такое слабонервное. Бараки все обошли?
   — Так точно.
   — Сколько людей, посчитали?
   — Живых около шестисот, — сказал старшина. — Товарищ военврач считал. Их не разберешь, кто живой, кто нет — по пульсу щупали.
   — Ладно, ведите, — вздохнул Росляков. И, заметив, с каким сожалением старшина посмотрел на недокуренную, лежавшую на столе самокрутку, сказал:
   — Докуривайте.
   Старшина поспешно сунул самокрутку в зубы и щелкнул зажигалкой.
   — Курить, правда сказать, охота, товарищ военврач второго ранга. Весь табак нынче искурил… — И повернулся к шоферу: — Пойди мотор прогрей.