— Так он в шутку, товарищ капитан, — сказал другой, веселый солдат, который все время один только и разговаривал.
   — Я его, а не вас спрашиваю. Вы?
   — Я.
   — Был у меня один солдат, — сказал Синцов. — Послал его пленных сопровождать, а он поставил их в затылок друг другу — и в упор из винтовки в спину заднего. Тоже, возможно, считал, что шутит: хотел узнать, сколько людей одна пуля пробьет. Узнал, но до ночи не дожил. По суду… Понятно?
   — Понятно. — Автоматчик продолжал враждебно, хмуро смотреть на Синцова.
   — А хочешь больше фашистов убить — в снайперы иди. А не в конвоиры.
   — Так они ж звери! — вдруг с истерической нотой в голосе, с всхлипом выкрикнул автоматчик и дернулся всем телом, как припадочный.
   — А ты человек?
   — Я человек.
   — Ну и будь человеком. Можете идти, — сказал Синцов. И когда они оба вышли, сказал Тане про того, что дергался: — Почти с ручательством — из бывших уголовников. Любят рубахи на себе драть до пупа и пленных стрелять. Было у меня один раз пополнение из таких — десятка полтора. Часть — ничего, а остальные — истерики, жестокая дрянь, вроде этого.
   — Герр капитан, их бин обер-арцт note 7, — на два шага не дойдя до Синцова, вытянулся перед ним худой, как щепка, немец-врач.
   — Можете ему перевести? — спросил Синцов Таню.
   — Могу.
   — Переведите. Я представляю командование дивизии, в распоряжении которой вы находитесь.
   Немец, когда Таня перевела, хотя уже и так стоял вытянувшись, вытянулся еще напряженней.
   — Задаю вам вопрос: нет ли у вас в госпитале здоровых офицеров и солдат, которых вы прячете?
   Он дождался, когда Таня перевела, понял, что немец хочет сразу ответить, но остановил его.
   — Второй вопрос: нет ли у вас в госпитале оружия?
   И снова остановил немца.
   — Если есть здоровые, пусть выйдут и сдадутся. Если есть оружие — принесите. Если потом найдем сами — будете расстреляны. Все перевели? — спросил Синцов у Тани, еще раз остановив немца рукой.
   — Все.
   — Теперь пусть отвечает.
   — Никто из нас не имеет оружия, — сказал немец. — У нас нет здоровых. У нас нет легкораненых. У нас только тяжелораненые и обмороженные.
   Таня перевела то, что говорил немец, но, еще прежде чем она перевела, Синцов почувствовал, что этот шатающийся от усталости и голода немецкий врач говорит правду. И, несмотря на свое беззащитное положение, говорит ее, сохраняя чувство собственного достоинства.
   — Скажите ему, что мы завтра окажем им всю помощь, на какую способны.
   — Я уже говорила ему это.
   — Еще раз скажите.
   И когда Таня перевела и немец сказал: «Данке шен» note 8, — Синцов кивнул и сказал, что немец свободен и может идти к своим раненым.
   Немец выслушал, повернулся через левое плечо и пошел в глубь подземелья.
   — Не знаю, как будет решать санчасть армии, — сказал Синцов, — а я своему командиру дивизии теперь же, ночью, доложу. — Он с силой втянул в ноздри тяжелый воздух. — Это подземелье кладбищем пахнет.
   — Да, там страшно, я туда ходила, — сказала Таня.
   Синцов посмотрел на нее, понимая, что как бы ни хотелось забрать ее отсюда, думать об этом не приходится, и обратился к Ивану Авдеичу:
   — Старший сержант, останетесь здесь с бойцами и с военврачом до восьми утра. Если из санчасти явятся раньше, сменитесь раньше.
   — Они гораздо раньше придут, не могут не прийти. Они же знают. — Таня сказала это не столько Синцову, сколько трем солдатам, старому и двум молодым, по лицам которых было слишком хорошо видно, какой не сахар для них это дежурство.
   — Думаю, еще увидимся. — Синцов пожал Тане руку и помимо воли вложил в эти расхожие слова такую силу надежды, что она не могла не почувствовать этого… Сказал, повернулся и, выйдя, услышал, как кто-то вышел за ним.
   — Разрешите проводить? — обиженным голосом спросил в темноте Иван Авдеич.
   — Оставайтесь, сам дойду, — сказал Синцов и добавил то, что хотел сказать еще раньше, но не считал возможным при других: — Не обижаетесь на меня, что оставил вас тут с нею?
   — Свои люди, сочтемся, товарищ капитан.
   Входя к себе в подвал. Синцов услышал конец оборвавшегося при его появлении разговора.
   — Меня бы разбудил или сам сходил бы, — сердито сказал Ильин.
   — А я и хотел, — тоже сердито сказал Завалишин, — но наш двужильный сам попер.
   «Наш двужильный» для Синцова не было новостью. Знал, что за глаза называли так. Называли еще и верблюдом. Знал и не обижался. И сейчас, войдя, даже не стал делать вид, что не слышал.
   — Ладно тебе, Ильин, ругать Завалишина. Лучше распорядись насчет чарки. Обмоем все же мое капитанство.

36

   На Донском фронте уже пятые сутки происходило то, что потом немецкие военные историки назвали «последним актом трагедии 6-й армии».
   Артемьев участвовал в этом последнем акте в качестве заместителя командира 111-й стрелковой дивизии. Дивизия вместе с другими нашими частями добивала так называемую северную группу немцев, окруженную в заводском районе Сталинграда. За спиной, южнее, слышалось все удалявшееся громыханье боев в центральной части Сталинграда — там сопротивлялись главные силы 6-й армии, но и здесь, в северной группе, судя по силе отпора, у немцев еще оставались в строю десятки тысяч человек.
   За эти пять суток Артемьев как нельзя лучше сработался с Кузьмичом. Начало их отношений облегчила откровенность Кузьмича, в которой, казалось бы, не было прямой необходимости: ну, пришел к тебе в дивизию заместитель и пусть служит, как положено. Но, видимо, Кузьмич испытывал потребность в такой откровенности.
   — После конца боев в госпиталь лягу раны лечить. Не слыхал, не говорили? — спросил он, посадив напротив себя Артемьева.
   — Не слыхал.
   — Выходит, правильные люди Пикин и Бережной: сказал, чужим не говорить — и не сказали. А ты чужой был — глаз начальства! А теперь свой, теперь и ты знать обязан. Что после госпиталя не располагаю вернуться на фронт — ложь! Располагаю! Но на этой дивизии — крест, на ней меня ждать не будут, не знают, на сколько уйду и какой потом буду. Так что об том, как со мной сработаться, головы не ломай. С Пикиным ищи, как сработаться. После меня он в комдивы выйдет, с ним тебе и служить. А мне, старику, раз пришел — помоги. За этим тебя и дали. Со всей душой, как дело требует. А где без души поступишь, там и дружба наша врозь. Собрались мы тут в дивизии с Никиным старики, он еще дюжий, но и ему шестой десяток. А ты молодой. Это хорошо. Я как привык? Я привык приказ отдать, а потом начштаба — на месте, а я — к исполнителям, как приказ исполняют? Говорят, теперь по-другому командовать думают. Но я пока этого еще мало вижу, только слышу про это. Ты академик, тебе видней. А я считаю, что другого, лучшего пока не придумано. А вывод какой? Вывод мой такой: где я при своем здоровье не достану — там ты моя рука. Я передний край люблю своей рукой щупать, там ли он есть, как мне в трубку доносят. Понял?
   — Понял, — сказал Артемьев. — Надеюсь, упрекнуть меня в робости не дам повода.
   — Не так понял, — поморщился Кузьмич. — Не об робости речь. А об том, чтоб где меня привыкли видеть, там и тебя видели. А особенно у Колокольникова в полку. Был, говорят, хороший комполка, а мне достался как пуля на излете. В донесениях путает и пьет по ночам. Без этого уже не может с утра храбрым быть. Чего с человеком не бывает! Говорят, и железо устает. Снимать сейчас жаль, а подменять собой — тебе придется. Такая уж ваша судьба, заместительская. Полком командовал?
   — Командовал.
   — Тем более, дело знакомое. Будешь жить у Колокольникова, а в другие полки по мере необходимости.
   Таким был их первый разговор, положивший начало и служебным и личным отношениям.
   За эти пять дней Артемьев успел убедиться, что Кузьмич человек золотой души, непривычной, даже лишней откровенности в разговорах и той устойчивой, молчаливой, истинно русской твердости в бою, которая раз навсегда выразила себя в имевшейся у него на все случаи жизни поговорке: «Надоть — так надоть!» Были у него другие присказки, к которым Артемьев тоже успел привыкнуть за пять дней. Когда Кузьмич удивлялся чему-нибудь, говорил скороговорочкой: «Туточки вам пожалуйста!»; когда упрекал, спрашивал: «Почему без меня не смикитили? Вас много, а я один. Это и есть вся история нашего военного искусства». А когда не уважал кого-нибудь, отзывался с усмешкой: «Ничего об нем не могу плохого сказать, а еще меньше — хорошего».
   Один раз вдруг сказал Артемьеву, после того, как у них на глазах убило молоденького лейтенанта: «А по сути, воюют-то совсем еще мальчишечки у меня! Первая война для них». Сказал с горечью, словно о малых детях.
   При всей задушевности их первого разговора у старика заранее был твердый план, как использовать Артемьева, раз его дали в заместители. И в соответствии с этим планом Артемьев из пяти суток почти четверо не вылезал от Колокольникова — так оно и было нужно по Делу.
   Сам старик, хотя все равно ездил в полки, но по сравнению с прежним сдерживал свой характер: ни за что не хотел свалиться с катушек до победы.
   Работа у Артемьева все эти дни была черная, кропотливая и, строго говоря, если взять ее безотносительно к моменту, с чисто военной точки зрения, не такая, на которой можно показать все, на что способен. Но рассматривать свою работу безотносительно к моменту было невозможно.
   Да, день за днем, день за днем, не за страх, а за совесть, не щадя себя и стараясь в меру сил сберечь людей, которых давно уже небогато, — словом, такая карусель, что не поймешь, где одно кончается, а другое начинается! И как это часто бывает в ходе долгих боев, масштаб происходящего не до конца очевиден. Позавчера двести метров, вчера триста, сегодня еще сто.
   Конечно, не просто метры считали. Кончала свои дни целая немецкая армия. Происходило такое, о чем еще четыре-пять месяцев назад и не думали. И чувство этого происходящего жило в душе под обыденностью ежедневных забот, под привычной заурядностью донесений: прошли… заняли… уничтожили… захватили… потеряли…
   Сводки, как всегда, не отличались торжественностью. А жизнь была полна ожидания великого. Но и сегодня все еще реально не представляли себе: как все это может вдруг взять и кончиться? Не представляли, несмотря на всю силу своего ожидания.
   Сегодня Артемьев снова заночевал в штабе у Колокольникова. Вчера был удачный день: Колокольников клином продвинулся вперед. Теперь они вместе с соседом Туманяном полуобхватили целый квартал развалин бывшего заводского поселка. В развалинах полно немецких трупов. И половина — просто замерзшие. Два взятых вчера в плен обер-лейтенанта выглядели чуть лучше своих солдат, но тоже были до крайности истощены и голодны. И от вида этих мертвецов и этих пленных больше чем когда-нибудь пахнуло концом.
   С самого утра позвонил Пикин и сообщил план на сегодня — утверждалось ночное предложение Артемьева, сделанное отсюда, от Колокольникова: после сильного артналета на узком фронте, ударив с двух сторон — и от Колокольникова и от Туманяна, — окружить немцев в развалинах поселка.
   Артемьев с Колокольниковым уже подготовили все необходимое для выполнения приказа, но Пикин снова позвонил: начнут часом позже, чем думали, — Артемьев должен сначала явиться к командиру дивизии, который сейчас у Туманяна, и лично договориться с ним о взаимодействии.
   В голосе Пикина звучало недовольство: он сердился на проволочки, считал, что и сам из штаба дивизии может с успехом увязать действия обоих полков, без того, чтобы Артемьев ездил к Кузьмину.
   Но Кузьмич по своей привычке все потрогать руками решил иначе.
   Торопясь и огибая на машине, близко к переднему краю, мешок, в котором находились немцы, Артемьев в просвете между развалинами нарвался на пулеметную очередь и еще раз мысленно обругал старика за то, что вызвал к себе. Крышу «эмки» в двух местах пробило пулями, и шофер, пока ехали дальше, то и дело задирал голову и недовольно смотрел на эти дырки — сквозь них свистел ветер.
   Артемьев застал Кузьмича на командном пункте Туманяна, в довольно хорошем немецком блиндаже с насвежо подправленными накатами. Чувствовалось, что тут ночью поработали саперы, а впрочем, как уже успел заметить Артемьев, у Туманяна командные пункты всегда и всюду были в ажуре.
   Кузьмич сидел на лавке в своем неизменном, надетом поверх меховой безрукавки коротком ватничке, подпоясанном солдатским, с железной пряжкой, ремнем. Шапку он снял — короткие непричесанные седые волосы петушились, а ноги в валенках были прикрыты лежавшим на коленях полушубком: ноги он берег.
   — Пикин передал ваше приказание прибыть, увязать, — доложил Артемьев.
   — Обожди, — неожиданно сказал Кузьмич. — Надо будет — враз увяжем, а то и не потребуется. Сейчас поглядим.
   Артемьев удивленно посмотрел на него и со злостью подумал о простреленной пулями «эмке».
   — Садись, Павел Трофимович, — улыбнулся Кузьмич, — в ногах правды нет.
   Артемьев, искоса бросив удивленный взгляд на Туманяна, увидел и на его неулыбчивом лице что-то вроде улыбки.
   — Покуда мы с тобой их окружать да уничтожать собирались, тут у него, — кивнул Кузьмич на Туманяна, — комбат-три сподобился! Ткнулся со своими разведчиками втихую в один дом не то через ход какой-то, не то через подкоп, и туточки вам пожалуйста — командира ихней дивизии в плен взял. Так по телефону донес! Сейчас приведут, посмотрим, какие они из себя, ихние генералы… Может, он всей своей дивизии теперь присоветует, чтоб сдавались? Они же порядок любят. Как так без генерала дальше воевать? Только меня сомнение берет: как это в крайнем доме, на переднем краю — и вдруг генерал!
   — А что, разве не бывает, товарищ генерал? — не скрывая иронии, спросил Туманян.
   Кузьмич покосился на него и весело шмыгнул носом.
   — С нашими бывает, потому что воюем не по закону, а с ихними — нет. Первый случай. Хотя, конечно, окружение с людьми все по-своему делает. Я весной сорок второго под Вязьмой два месяца лесами скитался. Считалось, что вошли в прорыв, — а потом выйти не могли. И главное, я скажу, в окружении — даже не харчи. А вот ляжешь в лесу на хвое спать, попьешь водички с размоченным сухарем и думаешь: чем же завтра стрелять будем? Сбросят тебе или не сбросят? Там, в окружении, психология какая у бойца: дай хоть на затяжку махорки да патронов — диск зарядить. А у радиста психология другая: готов от махорки и от сухаря отказаться, только бы ему питание для рации сбросили, чтобы глухонемым не стать.
   — А какая, товарищ генерал, у генерала психология в окружении? — улыбнулся Артемьев.
   А у генерала такая психология, что лучше бы меня мама на свет не рожала! Видать, в окружении не был, что спрашиваешь.
   — Не был.
   — И желаю не бывать.
   Плащ-палатка, закрывавшая вход, колыхнулась. Первым вошел Синцов, а за ним — высокий старый немец в шинели с меховым воротником и в зимней суконной шапке. Последним вошел Завалишин и стал рядом с немцем.
   Кузьмин мельком взглянул на немца, сбросил с колен полушубок и встал, поморщившись от боли в ноге.
   — Товарищ генерал, — делая два быстрых шага вперед, оставляя позади себя немца, сказал Синцов. — Захваченный в плен командир двадцать седьмой пехотной немецкой дивизии генерал-майор… — Он запнулся от волнения и забыл фамилию генерала.
   — Инсфельд, — подсказал сзади Завалишин.
   — …по вашему приказанию доставлен!
   Синцова удивило, что Кузьмин стоит и молча с любопытством смотрит на него, а не на немца. Наверное, другой на его месте смотрел бы сейчас на немца, а Кузьмич смотрит на него, Синцова.
   — Сам лично генерала взял? Ильин нам так по телефону доложил.
   — Так вышло. Сам даже не ожидал. Пролезли с разведчиками по старому минному подкопу в подвал дома, только начали там продвигаться и сразу на четырех офицеров попали. Они руки подняли. А потом… — Синцов, не поворачиваясь, кивнул на немца, — этот со своим адъютантом вышел и тоже сдался. Без сопротивления.
   — А точно, что генерал? — спросил Кузьмич и лишь после этого в первый раз внимательно поглядел на немца.
   — Вот его документ, тут и звание и должность указаны. — Синцов протянул Кузьмичу солдатскую книжку немца.
   Кузьмич взял, коротко взглянул, отдал книжку обратно Синцову и спросил Завалишина:
   — Русского языка не знает?
   — По-моему, нет. На наши вопросы отвечать отказался, только предъявил документ и заявил, что будет отвечать, когда доставим его к нашему генералу, — сказал Завалишин и повернулся к немцу: — Вир хабен ирэ битте эрфюльт унд зи цу унзерем генерал гебрахт! note 9
   — Во ист герр генерал? note 10 — спросил немец.
   Кузьмич без перевода понял его удивленное восклицание, усмехнулся не обиженно, а, наоборот, удовлетворенно и, расстегнув на один крючок ватник, показав свои генеральские звезды на петлицах гимнастерки, сказал Завалишину:
   — Спроси, как, убедился или документы ему предъявлять? Так я этого все равно не стану. Не я у него в плену, а он у меня.
   Но задавать этот вопрос не пришлось. Немец сдвинул каблуки, приложил руку к своей егерской шапке и отчеканил имя, звание и должность.
   — А я командир Сто одиннадцатой дивизии генерал-майор Кузьмич, переведи ему, — сказал Кузьмич, — и пусть садится, подвинь ему табуретку.
   — Разрешите вернуться в батальон? — спросил Синцов.
   — Погоди, — сказал Кузьмич. — Я тебе еще спасибо не сказал.
   Он подошел к Синцову и крепко пожал руку.
   — Обнял бы тебя ото всей души, да при нем не хочу. Чтоб много о себе не думал. Как ты на этот минный подкоп напал?
   — А я знал про него, когда еще в своей старой дивизии был, — сказал Синцов. — Наши саперы вели тогда ход под улицей, с той стороны, к немцам, хотели фугас под ними рвануть, и уже почти довели — вдруг тяжелый снаряд попал и крышу хода пробил. Не у нас в полку было, но вся дивизия знала об этой неудаче.
   — Да, — сказал Кузьмич. — То-то командир полка хвалит тебя последние дни, говорит, хорошо воюешь. Теперь понятно, раз места знакомые. Хотя дураку и это без пользы, только умному впрок. Раз действительно генерал, — обратился Кузьмич к Туманяну, — звони Пикину, пусть дальше, наверх, докладывает.
   — Сейчас вас соединю, — сказал Туманян.
   — А чего меня соединять? Твой полк взял — ты и доноси в свое удовольствие. — Кузьмич повернулся к Завалишину: — Спроси его: как так? Почему у него командный пункт на переднем краю оказался?
   Завалишин перевел немцу вопрос Кузьмина и, выслушав ответ немца, сказал:
   — Он объясняет, что за эти дни два раза менял командные пункты. А вчера к вечеру потерял связь с частями, ночью пытался восстановить, но люди не вернулись.
   — Наша работа, — кивнул Синцов. — Трое было, один — офицер.
   — В общем ясно, — сказал Кузьмич, — что довели их вчера до ручки. Переведи ему: раз сдался — гарантируем ему жизнь согласно условиям капитуляции.
   — Он говорил, что имеет при себе условия капитуляции, он их знает, — сказал Завалишин.
   — А раз знает, мы ему немного погодя радиорупор дадим. Пусть объяснит своим солдатам и офицерам, кто у него еще живой остался, что сидит в плену и им того же желает.
   Пока Завалишин переводил это немцу, Кузьмич прислушивался к разговору Туманяна с Пикиным по телефону.
   — Ну, чего там?
   — Пикин приказал трубку не класть, пока со штабом армии не переговорит.
   Кузьмич снова повернулся к Завалишину:
   — Какой его ответ?
   — Говорит, что раз он отрезан от своей дивизии, то его приказы недействительны, в командование ею вступил начальник штаба. И что попал к нам в плен — говорить по радио отказывается. Если мы считаем нужным, пусть мы сами и сообщим.
   — А сколько у него людей в дивизии на сегодня в точности осталось? Навряд ли ответит, но, на всякий случай, спроси. Известно это ему?
   Немец отрицательно мотнул головой.
   — Скажи ему, — обратился Кузьмич к Завалишину, — что больше спрашивать про это не буду, пущай остается при своей присяге. Скажи: добьем к завтрему всю его дивизию и сами, без него, узнаем, что у них было и чего не стало.
   Немец выслушал и пожал плечами. В выражении его усталого, но тщательно приведенного в порядок лица было что-то отрешенное: он перешел черту и за ней, за этой чертой, кажется, уже не думал о судьбе своей дивизии.
   — Артемьев, ты, я видел, с «Казбеком» ходил, предложи ему.
   Артемьев вынул пачку и протянул немцу.
   Немец отрицательно качнул головой и что-то сказал Завалишину.
   — Он не курит.
   — Ко всему некурящий. — Кузьмич еще раз взглянул на немецкого генерала, отвернулся, сказал, обращаясь ко всем, кто был в землянке: — Перед той войной служил я сверхсрочную в драгунском полку. А шефом у нас был его высочество кронпринц Фридрих-Вильгельм. А наш эскадронный, между прочим, тоже был немец, Гарденберг. И был такой случай: в одно лето этот Фридрих-Вильгельм сделал через границу поездку в наш полк верхом. Мы в Царстве Польском у самой границы стояли. Был смотр, и как сейчас помню его личность: длинный, как жердь, форма гусарская, а сам конопатый, словно мухи на нем сидели. Когда мимо ехал, глаза на нас лупил, — Кузьмич кивнул в сторону немца, — как этот сейчас. Здоровался с нами по-русски. А после смотра приказал раздать рядовым по целковому, а старшим унтер-офицерам — по пять. Так что мне пятерка от него досталась. Он с какого года, спроси,
   — снова кивнул Кузьмич на немецкого генерала.
   — Тысяча восемьсот восемьдесят седьмого, — перевел Завалишин.
   — А я с восемьдесят шестого, — сказал Кузьмич, — можно сказать, погодки. — И, словно вдруг перестали существовать и этот немецкий генерал, и все окружающие, надолго задумался над чем-то, чего, наверное, нельзя было высказать вслух.
   — Пикин вас к телефону, — нарушил тишину голос Туманяна.
   Кузьмич с усилием поднялся и, подволакивая ногу, мягко ступая разбитыми валенками по полу блиндажа, пошел к телефону.
   — Спасибо, — сказал он в трубку. — Ясно. — И еще раз повторил: — Ясно, что немедленно! Нам тут с ним христосоваться самим время нет. — И, положив трубку, спросил у Туманяна: — Без своего комбата полдня обойдешься? Можешь ему в награду отпуск дать?
   — Если прикажете, за него Ильин останется, — сказал Туманян.
   Кузьмин повернулся к Синцову:
   — В армию к начальнику штаба генералу Серпилину пленного лично доставишь. На моей машине и с двумя автоматчиками, с теми, с которыми брал его.
   — Я языком не владею, товарищ генерал, всего сотню слов знаю, — признался Синцов, хотя боялся, что напоминает об этом во вред себе. Могут перерешить и послать Завалишина.
   — А ты вези и молчи. С него допросов снимать нам аккурат не ведено. И он пусть помолчит, подумает. Есть об чем. Еще в ту войну небось в господах офицерах был, академии кончал — сперва Вильгельму: «Ваше императорское!», потом Гитлеру: «Хайль!», и вдруг к бывшему унтер-офицеру драгунского полка в плен! Как это понять?
   — Перевести ему? — спросил Завалишин, заметивший, как напряженно вслушивался немец в знакомые слова.
   — Переводи, что отвезут в штаб армии. А все другое-прочее не для его ушей.
   Завалишин перевел. Немец, который встал и продолжал стоять с тех пор, как встал Кузьмин, вдруг быстро и озабоченно сказал что-то Завалишину.
   — Просит, чтобы ему была обеспечена безопасность.
   — Давайте выводите его, — ничего не ответив на это, сказал Кузьмич, обращаясь сразу к Артемьеву и Завалишину. — А ты, — обернулся он к Синцову, — обожди. Догонишь. — И, когда Артемьев и Завалишин вышли с немцем, посмотрев в глаза Синцову, спросил: — С начальником штаба армии лично знаком?
   — Был знаком.
   — А я помню, что знаком, — сказал Кузьмич. — Я тебе от него привет передавал. Из окружения вместе с ним выходил, так?
   — Так.
   — Вот ты и доставь ему немца! — Он обнял и поцеловал Синцова. — А мы тут обратно воевать начнем. А ты не спеши. И обедом начальник штаба угостит — пообедай. И водки предложит с ним выпить — выпей. Заслужил. И к ночи будь, потому что свыше этого отпуска тебе дать не вправе. А замполиту скажи, чтоб теперь же, зараз реляции на бойцов готовил. Если к вечеру сочинит, завтра же всем до единого «Отвагу» вручу!
 
   — Ну и везучий же ты, черт! — сказал Синцову Артемьев, когда немецкий генерал уже был усажен в машину между двумя автоматчиками. — Если б мне кто-нибудь до войны сказал, что Ванька Синцов возьмет в плен немецкого генерала, я бы со смеху помер! Ты не обижайся, но, ей-богу, до сих пор в голове не укладывается! И завидую, конечно! Вот так! — Он провел пальцами по горлу, широко улыбнулся, и у Синцова отлегло от сердца — пропал неприятный осадок от первых слов Артемьева.
   Он простился, сел рядом с водителем и поехал, первое время с усилием заставляя себя не оглядываться на немца и продолжая испытывать удивление перед тем, как неожиданно и просто все это произошло.
   Что немцы, сидевшие в развалинах этого дома, отрезаны от остальных. Синцов почувствовал еще вчера поздно вечером, когда солдаты убили троих, вылезших из развалин. Договорились с артиллеристами, что они к утру подтянут две батареи на прямую наводку и еще раз как следует дадут по развалинам, — может быть, немцы не выдержат и сдадутся без боя. За последние дни уже несколько раз так бывало. Но все же огонь огнем, а решили ночью, заранее прощупать подходы к развалинам на случай, если артиллерия дела не решит.