— Ясно. — Ильин поднял глаза на Синцова и продолжал делать пометки на карте. — И это ясно… — Он сделал еще одну пометку. — Мне все ясно… Есть не сниматься до прихода артиллеристов… Здравия желаю!
   — Ну что, лично им руки пожали, как я вам? — Он положил трубку и крепко стиснул руку Синцову.
   — Лично пожал.
   — А своих не встретили?
   — Своих не встретил, то есть из бывшей моей дивизии люди были, но я их не знаю, и они никого из тех, кого я знал, не знают.
   — Обычное дело! Сколько времени прошло… В начале декабря вас ранило. Все с тех пор изменилось. У нас в начале декабря еще Тараховский был…
   — Какие тут у вас новости? — спросил Синцов.
   — Сейчас доложу. Как соединились, расскажите все же.
   И когда Синцов рассказал об этом в самых коротких словах, Ильин досадливо крякнул:
   — Эх, не доперли мы с флагом! Что бы нам тоже флаг сделать и им передать! Семнадцать суток к этому шли, а не доперли!
   То, что полковой комиссар забрал флаг, на Ильина особого впечатления не произвело. А вот что Шестьдесят вторая приготовила флаг, а мы нет, — раздосадовало. Он был ревнив к таким вещам.
   — Так какие же новости? — Синцов сел к столу.
   — Новостей много. Вот глядите, куда нам приказано за вечер и ночь выйти. — Ильин повел карандашом налево и вперед за черту, еще вчера обозначавшую на карте передний край противника. Карандаш прошел через вчерашние позиции соседнего, Цветковского, полка и остановился на два километра дальше.
   — Так, — сказал Синцов, удивленный быстротой событий. — А Цветков где же будет?
   — А Цветков пока еще здесь, куда мы выходим. А будет еще правее — свой участок нам сдаст и за обрез карты выйдет, ближе к Волге. Как и мы, загнет теперь фронт строго на север.
   — Да, далеко Цветков сегодня продвинулся.
   — Он первый соединился с Шестьдесят второй, — сказал Ильин. — Почти на час раньше нас. Когда от вас связной пришел, сообщил, что соединились, уже и Чернышев (Чернышев был новый начальник штаба полка) и Туманян — все у меня на голове сидели. Как так, Цветков соединился, вы еще чухаетесь?! Так что нам отличиться в дивизионном масштабе уже не светит! А вы, наверно, подумали…
   — Мало кто чего думал!.. — сердито сказал Синцов, потому что действительно подумал об этом там, когда соединились, и теперь, задним числом, это было не очень-то приятно.
   — Ничего, — сказал Ильин, — пусть Туманян из-за Цветкова переживает, а у себя в полку мы так и так первые. А вообще теперь уже всюду соединились, как гребенка — зуб в зуб. Теперь у начальства главная забота, как бы поменьше путаницы вышло, — увязывают, кто куда выходит.
   Синцов не ответил. Подперев руками голову, он молча смотрел на карту, медленно осознавая то непривычное, что вдруг произошло к концу этого короткого зимнего дня. Непривычное заключалось в том, что немцев перед его батальоном больше не было. Впереди были свои. До самой Волги. А немцы, после того как их разрезали, теперь оставались влево и вправо от этого перешейка. И сейчас в наступившей темноте и здесь, у нас, и там, в Шестьдесят второй, наверно, всюду поворачивали части: одни фронтом на юг, против немцев, оставшихся в центральной части Сталинграда, а другие фронтом на север, против тех, кто засел в районе заводов. Их дивизию поворачивали на север. Это было ясно из проложенного Ильиным на карте маршрута.
   — А на наше место придет штаб артполка, — сказал Ильин.
   — Ясно! — Синцов не отрывал глаз от карты и думал о другом — о том, что путь движения батальона к новому месту сосредоточения будет проходить через места, давно знакомые ему по этому же самому листу карты. Только тогда все было наоборот: отсюда наступали немцы, а наша дивизия сидела с той стороны в обороне.
   — Чего смотрите, я все пометил!
   — Погоди, — сказал Синцов. Да, вот где-то здесь предполагали штаб немецкой дивизии. А здесь был штаб немецкого полка, действовавшего против его батальона. А вот здесь находились немецкие артиллерийские позиции, и он много раз давал нашим артиллеристам заявки на огонь по ним.
   — Пункт сосредоточения около этой отметки, — показал Ильин, — в районе развалин. Там сейчас третий батальон Цветкова, но он уйдет вправо.
   — Район развалин, — сказал Синцов. — Тоже нашли ориентир. Тут всюду, кругом район развалин… Ладно, найдем.
   Он порылся в полевой сумке и вытащил маленькую, старую, от руки рисованную схемку трех домов и примыкавших к ним улиц, где когда-то дрался его батальон, и положил схемку рядом с картой. Крестик на карте был совсем недалеко от этих мест.
   Он сказал об этом Ильину и добавил:
   — Черт его знает, оттого что раньше воевал с той стороны, в Шестьдесят второй, сегодня такое чувство, словно сам с собой встретился.
   — Да, тебе, можно сказать, повезло и там и тут.
   — Везет, когда все время в одной части воюют, вот когда везет, — сказал Синцов и, почувствовав, что нанес этим ответом незаслуженную обиду Ильину, а вместе с ним незримо и всем другим товарищам по батальону, добавил: — Я, конечно, теперь рад, что вместе с вами. Но что скрывать, сначала, когда из госпиталя на старое место не попал, психовал.
   И все, что он сейчас сказал, было правдой, — и первое, и второе, и третье.
   — Вообще-то конечно, — согласился Ильин, хотя и задетый, но хорошо понимавший, что разговор разговором, а все равно после семнадцати дней боев тот батальон, где они служат, для Синцова уже девять десятых белого света. Это для пего теперь — настоящее, а все остальное, сколько ни вспоминай о нем, — прошедшее.
   — Левашов по появлялся? — спросил Синцов.
   — Нет.
   — Даже удивительно.
   — Насколько по телефонным переговорам понял, — сказал Ильин, — он почти весь день у Зырянова был.
   Зырянов, лейтенант из штрафных полковников, в первые сутки наступления назначенный к Синцову заместителем, уже десять дней командовал соседним батальоном, а три дня назад, сразу через звание, получил капитана.
   — А отчего целый день у Зырянова? — спросил Синцов.
   — А Зырянов с утра в мешок залез, был в тяжелом положении, пока Цветков вперед не вырвался.
   — Цветков сегодня на коне, — сказал Синцов.
   — Да, — спохватился Ильин, — самого интересного тебе не сказал! Чернышев, когда звонил, информировал, что новый зам по строевой в дивизии. И знаешь кто?
   — Ну?
   — Шуряк твой, Артемьев. Сидел, сидел у нас в дивизии и досиделся.
   — Он только рад будет.
   — А что ж ему делать? — сказал Ильин. — Кого со штабной на строевую бросают, все подряд говорят, что рады. И кто рад и кто не рад.
   — Значит, теперь буду под начальством родственника служить… В мирное время не полагалось, — усмехнулся Синцов. — Как только узнавали, одного — туда, другого — сюда!
   — Теперь война, теперь с этим не считаются. А в крайнем случае, — Ильин рассмеялся, — пусть его куда хотят переводят, а мы тебя из батальона не отдадим, даже на повышение.
   И та полная искренность, с какой сказал это Ильин, не больно-то любивший швыряться словами, до глубины души обрадовала Синцова.
   Ильин, получивший за время боев лейтенанта, теперь, что бы ни случилось, был железным кандидатом в комбаты и сам хорошо знал это. А все же сказал то, что сказал. Синцову вдруг показался таким давним-давним тот первый вечер, когда он пришел в батальон, и первое знакомство с людьми, из которых двоих — Лунина и Оськина — нет в живых, двое — Богословский и Караев — в госпиталях, а остальные — Ильин, Завалишин, Рыбочкин, Чугунов, Харченко — и сейчас на прежних местах и воюют вместе с ним и с другими, и старыми и вновь пришедшими, в сравнении с которыми он сам в батальоне уже старый комбат. Потери потерями, а батальон все равно не убить! Первые или не первые, а все же сегодня соединились с Шестьдесят второй, этого не отнять!
   — Эх, Ильин! — Синцов встал из-за стола, поддаваясь порыву захватившего его чувства. — Эх, Ильин! — повторил он еще раз и положил руки на узкие, худые плечи Ильина.
   — Что?
   — Ничего, просто рад, что вместе служим и что до этого дня дожили.
   Он отпустил плечи Ильина, надел ушанку и сказал:
   — Я разведчиков возьму и сам первый пойду по маршруту движения. Места мне знакомые. А тебе потом проводников пришлю.
   — А я уже всех командиров рот, кроме Чугунова, вызвал сюда. Предчувствовал, что придется ставить им задачу на перемещение. Скоро подойдут, — сказал Ильин. — Не задержитесь?
   — Раз так, до их прихода задержусь. — Синцов сел, не снимая ушанки. — А ты потом уж тут до конца все доработай, подскреби, ничего из хозяйства не оставь, и чтоб отставших и заблудившихся не было. Возьми на себя такой труд.
   — Все ясно, только подскребать, к сожалению, не так много осталось.
   Ильин коротко вздохнул, и эти его слова и короткий вздох внесли в их разговор тот оттенок горечи, без которой не могло быть правдивой оценки дел, сложившихся в батальоне. Какой бы ни был сегодня выдающийся день и как бы ни приближал он их к окончательной победе здесь, в Сталинграде, но завтра батальону снова надо было воевать, и воевать оставалось все меньше чем, и сегодняшний день тоже сказал тут свое смертельное слово.

35

   То, что район развалин действительно оказался знакомым, намного облегчило Синцову хлопоты этой ночи. Сначала он принимал участок от комбата из цветковского полка, лазил с ним по развалинам, устанавливал в охранении своих людей вместо тех, кто снимался и уходил. Потом беспокоился, где локоть соседа слева и справа, а это в темноте тоже не сразу выяснишь. Из подвала, где расположились, пришлось вытащить несколько немецких трупов, но не похоже, что убитые в бою: все с перевязками, — наверно, днем сюда сносили умирающих от ран.
   Потом, когда начали подходить свои, Синцов стал уточнять с командирами рот, где и кто разместился. Но уточнить ночью по карте мало, надо своей рукой пощупать и своими ногами дойти до каждого. Занимался этим еще два часа вместе с Рыбочкиным.
   Участок батальона теперь был, правда, невелик — все в кулаке, но небольшое пространство это до того было ископано взрывами и загромождено обвалившимися стенами, сожженной техникой, битым кирпичом и мерзлыми трупами, что сам черт ногу сломит.
   Когда был у Чугунова и уточнял участок его роты, спросил, как там было дальше на высотке, где соединились.
   — Потом много пришло от них, — сказал Чугунов, — целый митинг был.
   — И как прошел?
   — Ничего себе, хорошо. Вам замполит красивей расскажет. — Чугунов сказал это без насмешки, а просто по своей натуре считал, что его долг — дело делать, а рассказывать — любой, а не только Завалишин, расскажет лучше его.
   Но Завалишина все еще не было. Подгребал все остальное хозяйство вместе с Ильиным. И не удивительно: дело хлопотливое, тем более ночью.
   Обойдя участки рот, Синцов вернулся вместе с Рыбочкиным к себе в подвал, уже немного прибранный, но еще с молчащим телефоном. Иван Авдеич — золотой человек! — вскипятил на сухом немецком спирте котелок чаю. Выпили с Рыбочкиным по кружке и погрызли сухарей.
   — Может, тушенки подогреть? — спросил Иван Авдеич.
   «Возможно, та самая», — подумал Синцов о сидоре, снятом с убитого разведчика, и отказался. От усталости даже есть не хотелось, чай — другое дело.
   — Поглядите, товарищ старший лейтенант, для старшего политрука эти очки не подходящие будут? — снова подошел к столу Иван Авдеич и положил перед Синцовым очки в роговой оправе. Одно стекло у них было треснуто.
   — Как у него, тоже треснутые, — сказал Синцов.
   — У него посередке, а эти с краю. А где их теперь целые возьмешь? — недовольно сказал Иван Авдеич. — Я, как только вы сказали, уже три дня солдат прошу — и не находят — все битые!
   Синцов взял со стола очки и примерил — все сразу стало как в тумане. Да, сильные, возможно, подойдут Завалишину. Наверно, какой-нибудь немец носил, тоже слепой, с ограниченной годностью…
   А Ильин и Завалишин все не шли и не шли. И связи с полком пока не было
   — штаб где-то еще передвигался.
   — Вы раньше в этих же местах воевали? — спросил Рыбочкин, вернув Синцова к воспоминаниям, отброшенным ночными заботами.
   — Да. А ты откуда знаешь?
   — А я еще вначале, помните, когда мы расспрашивали, где вы воевали, себе на плане Сталинграда отметку сделал.
   — Даже план имеешь, смотри какой запасливый! — сказал Синцов.
   — А я еще в декабре при выписке из училища в городской читальне с одной довоенной книги этот план на кальку снял. Мы тогда все мечтали, что под Сталинград поедем.
   «Да, хороший парнишка, как говорит про него Ильин, очень даже хороший парнишка! — подумал Синцов. — Живой останется — наверное, артистом будет, здорово стихи читает».
   — Я сам не в этих домах воевал, — сказал Синцов, — но тут одно время штаб нашего полка был. А я воевал немного правей, где теперь Зырянов, — возможно, у него КП в том же доме, где у меня был. Там подвал очень хороший.
   — Сходите потом туда? — спросил Рыбочкин.
   — Схожу для интереса, если время выберу. Называли тогда его «дом со скворечней».
   — Почему «со скворечней»?
   — А там во дворе был столб врыт, и скворечня висела, птичий домик. Сейчас, конечно, навряд ли осталась. — Он взглянул на Рыбочкина и увидел, что тот клонится головой к столу. — Приляг.
   — Лучше вы прилягте, товарищ комбат.
   — Поспи. Спать захочу — подыму. Не бойся, не пожалею.
   Рыбочкин отвалился от стола, лег плашмя на лавку и сразу заснул, слова больше не сказал. И едва лег, как затрещал на столе телефон. Значит, есть теперь связь с полком!
   — Девятый слушает!
   На том конце провода был капитан Чернышев, начальник штаба полка.
   — Где находишься?
   — Где приказано.
   — Уточни.
   Синцов уточнил.
   Чернышев задал несколько вопросов, которые можно было и не задавать, потом сказал:
   — Поздравляю, с тебя причитается.
   — Спасибо, — сказал Синцов, поняв из его слов, что в штабе все же придавали значение тому, что их батальон первым в полку соединился с Шестьдесят второй. — Раз причитается — за мной.
   — Мало радости слышу в голосе.
   — А чего чересчур радоваться, — сказал Синцов, — война еще не вся.
   — Тебе видней, — сказал Чернышев. — У меня все.
   Синцов положил трубку, услышал за спиной шаги и подумал, что это Ильин. Но это был Левашов.
   — Как у тебя? — не садясь, спросил Левашов.
   — В основном сосредоточились, — сказал Синцов. — Жду Ильина, придет — последнее подтянет. Садитесь. Чаем угощу.
   — Не надо, у себя попью, как вернусь. С полдня в полку не был, у Зырянова проторчал. Опытный, опытный, а все же зарвался, чуть не потрепали его немцы. Все доказывает, какой он есть. С одной стороны, хорошо, а с другой — плохо. Сгоряча способен зря голову положить, и не одну свою… Кто это храпит?
   — Рыбочкин.
   — Здорово дает, — сказал Левашов.
   Синцов подошел к Рыбочкину, уткнувшемуся ртом и носом в ушанку, повернул его, и тот сразу задышал по-детски глубоко и ровно.
   — На, держи. — Левашов сунул руку под полушубок и вытащил оттуда что-то маленькое, завернутое в обрывок газеты. — Поздравляю; Из личных запасов.
   Синцов с недоумением посмотрел на него и развернул бумажку; в ней лежали две новенькие шпалы.
   — Что, капитана дали?
   — От меня первого, что ли, слышишь?
   — Для меня новость.
   — Какая же новость? Туманян еще днем мне сказал.
   — Вам сказал, а мне нет. Кроме долбежки, от него весь день ничего не слышал.
   — Вот черт самолюбивый, — сказал Левашов, — до чего переживает, что Цветков первым соединился! Собственного комбата со званием поздравить сил не нашел. А я уже было решил от Зырянова прямо в полк, а потом подумал: нет, зайду, отдам шпалы.
   — Спасибо.
   — Авдеич! — крикнул Левашов и, когда Иван Авдеич вошел, показал ему на Синцова: — Капитану шпалы приверни, а то он не по званию одетый.
   Синцов снял полушубок и стащил через голову гимнастерку.
   — Приверните для памяти, чтоб крепче было.
   — Набрось полушубок, — сказал Левашов.
   Синцов накинул на плечи полушубок и рассмеялся, вспомнив о звонке начальника штаба полка.
   — Чернышев меня поздравляет по телефону, а я не понял. Он говорит: «Мало радуешься», — а я отвечаю: «Война еще не вся». Так его понял, что он меня с соединением поздравляет!
   — Так или не так понял, а все равно ответ глупый дал, — сказал Левашов.
   — Как же так не радоваться! Только тогда и начнем радоваться, когда война вся? Ерунда! Если по дороге всякому маломальскому не радоваться, то, на мой характер, до конца войны не доживешь. Как самый момент соединения был? Красивый?
   Синцов рассказал, какой это был момент, и сейчас, когда рассказывал, чувство обыденности и даже какого-то разочарования, которое он испытал тогда, сгладилось, исчезло — момент и ему самому уже начинал казаться красивым. И голос его даже чуточку дрогнул, когда он дошел до того, как солдаты расстелили флаг на куске фанеры, а политрук стал писать на нем: «Бойцам 111-й…»
   — И где же он теперь, этот флаг?
   — Нет его, забрали.
   — Кто забрал? — нахмурился Левашов; он не любил, когда его обходили в таких вещах, распоряжались без него в полку.
   — Наскочил какой-то полковой комиссар из политотдела армии и забрал. Я ему было сказал, что это нам для дивизии, но, видимо, я дурак в таких делах. Он разъяснил мне мою несознательность, забрал и поволок. Сильно торопился.
   — Как его фамилия? — спросил Левашов, и глаза его стали узкими.
   — Он мне не докладывал, — сказал Синцов.
   — А какой из себя?
   — Какой из себя? — Синцов вдруг затруднился ответить, какой из себя был полковой комиссар, потому что в его памяти он никакой из себя не был — просто был полковой комиссар в белом новом полушубке. Было и лицо, но не запомнилось, запомнился только голос, деловой и поспешный, и как неожиданно быстро он пошел назад, когда забрал флаг. Но всего этого не стал говорить Левашову, потому что чувство все увеличивавшейся неприязни было еще не совсем понятно ему самому. Вместо этого сказал, усмехнувшись:
   — В новом полушубке.
   А мысленно про себя с досадой добавил: «В белом-пребелом — по снегу не ползанном, по окопам не лежанном. А за флаг — зубами схватился!»
   — Он, паразит, больше некому, — зло сказал Левашов. — Только удивляюсь, как он дошел до тебя. Что, у тебя тихо, что ли, в то время было?
   — Уже минут двадцать тихо было, — сказал Синцов.
   — На тишину пошел. Пошел на тишину, а вышел на Шестьдесят вторую. Везет, собаке! Теперь еще куда-нибудь в газету пропрет, как он лично соединился!
   Синцов с удивлением смотрел на Левашова.
   — Старый знакомый, что ли?
   Левашов ответил не сразу. Сначала зло хмыкнул, как будто даже слово «знакомый» было ему против шерсти. Потом улыбнулся и сказал мечтательно:
   — Такой знакомый, что я бы добровольно в штрафбат командиром взвода пошел, только бы мне товарища Бастрюкова под начало дали! Там бы он на своей диалектике от меня далеко не ушел. Там дело прямое! Или иди на немца грудью — или пуля!
   Он сказал это так яростно, что вошедший с гимнастеркой в руках Иван Авдеич даже подался назад.
   — Ничего, заходи, — сказал Левашов.
   Синцов взял гимнастерку из рук Ивана Авдеича. Дырочки, оставшиеся от кубиков, были заботливо примяты, а шпалы привинчены тютелька в тютельку там, где им и положено быть.
   — Спасибо. — Синцов надевал гимнастерку, недоумевая: почему Иван Авдеич, не любивший топтаться возле начальства, сейчас стоит и не двигается.
   — Хочу спросить, товарищ капитан. — Иван Авдеич вынул из-за спины флягу. — Может, товарищ батальонный комиссар для такого случая обет нарушит?
   — Ни для какого случая не могу. Обет слишком крепкий. А с тобой комбат после, как я уйду, выпьет. Не беспокойся, мы его потом через замполита проверим: если не поднесет — выговор с занесением дадим.
   — Да, так вот, — как только Иван Авдеич вышел, сказал Левашов. — Раз уж начал, скажу до конца.
   Из его рассказа Синцов понял, что они служили вместе с Бастрюковым с начала войны, воевали в Одессе, и комиссар дивизии Бастрюков уже тогда был хорошей сволочью; а превзошел сам себя уже в Крыму, в критические дни, когда части Приморской армии, не успев дойти до Перекопа, были посреди голых крымских степей обойдены прорвавшими Перекоп немцами. Перед армией было два пути: или уходить по еще свободной дороге на Керчь, или вопреки всему идти к Севастополю. На Военном совете решили: Севастополь! И Левашову, в те дни комиссару штаба армии, командующий приказал догнать и повернуть уже начавшую отход в сторону Керчи дивизию, в которой он раньше служил.
   Левашов прорвался на броневичке через немцев, нашел в одной из колонн командира дивизии и Бастрюкова, сообщил им приказ устно, потом передал его командиру дивизии в письменном виде и, не пережидая начавшейся бомбежки, сел в броневичок и уехал в артполк, который тоже надо было успеть повернуть.
   Через пять минут после его отъезда командир дивизии, так и не успев распорядиться, был убит, присутствующий при разговоре адъютант — тоже, а полковой комиссар Бастрюков сел в уцелевшую «эмку» и, обгоняя полки, уехал на Керчь. Только вечером, когда из дивизии так и не поступило донесений, другой офицер штаба добрался до нее и выяснил, что там никто не знает о приказе. Два полка все же успели повернуть на Севастополь, а один так и не успел.
   Что полковой комиссар Бастрюков сел в машину и, никому ничего не сказав, уехал на Керчь, офицеру штаба сообщили, а что потом было с Бастрюковым, так и не выяснили — все заслонил собой Севастополь.
   — А меня командующий в тот день первый раз в моей жизни обозвал подлецом за то, что струсил, не довез приказ до дивизии. И без трибунала, сам поставил к стенке, и маузер вынул, и застрелил бы, рука бы не дрогнула. А я стоял, руки по швам, и молчал. И знал, что вот сейчас умру как подлец и никто обо мне ничего другого уже не докажет, потому что не привез расписки — приказ вручался под бомбами. А не застрелил меня потому, что я не умолял, не объяснял, а стоял и молчал. Все равно жить не хотел, раз вышел из веры. И он опустил маузер и сказал: «Уходи с глаз долой». А что я в дивизии все-таки был, узнал только потом, вечером. А все остальное, между прочим, так и осталось на веру: расписки нет, и живых свидетелей, кроме товарища Бастрюкова, не имеется. И в живых он остался не затем, чтобы подтверждать, как было, — он и дальше жить хочет! И сколько я всего передумал об этом сегодня, после того как его в дивизии увидел, — даже самому стыдно! Бой идет, у Зырянова положение тяжелое, люди гибнут, а я о таком дерьме думаю! И не в силах забыть.
   — А зачем о нем забывать? — сказал Синцов. — Если дерьмо не вылавливать, оно век плавать будет.
   — Вот именно, плавать будет, — сказал Левашов. — Представления не имел, что он еще на свете живет, думал, сбежал и подох по дороге. И вдруг сегодня, только этого немца с его радио обратно в политотдел дивизии лично доставил, вижу: рядом с Бережным в белом полушубке кто-то знакомый. Гляжу — и глазам не верю: сам товарищ Бастрюков. А Бережной ему на меня: «Замполит триста тридцать второго Левашов! Непременно у него в полку побудьте!» А этот и бровью не повел. Поглядел на меня и головкой кивнул: мол, здравствуйте, товарищ батальонный комиссар! Как будто я — не я и он — не он.
   — Ну а ты? — спросил Синцов.
   — А что я? Я смотрю на него и думаю: может быть такая вещь, чтобы человек взял и не узнал тебя? Нет, думаю, невозможна такая вещь, потому что оба мы все равно те же самые. И он — он, и я — я. Приложил, как положено, ручку к головному убору и к Бережному: «Разрешите, товарищ полковой комиссар, возвратиться в полк?» Через левое плечо — и пошел. Иду и думаю про товарища Бастрюкова: если бы имел силу убить взглядом — выстрелил бы мне в спину!
   — И что дальше?
   — Что дальше? — сказал Левашов. — Дальше воевать с фрицами будем, как и до сих пор воевали.
   — Так и оставишь это?
   — До декабря не знал о его присутствии и вдруг под Новый год фамилию услышал, — вместо ответа сказал Левашов. — Даже спросил одного инструктора, откуда у них в политотделе этот Бастрюков, не из Крыма? Нет, говорит, наоборот, с Карельского фронта прибыл. Вон его куда метнуло!
   — Так что же ты думаешь делать? — настойчиво повторил Синцов.
   — А что с ним теперь делать? По случаю победы в Сталинграде донос на него за сорок первый год писать? А если он за это время героем стал? Не бывает разве? Вот видишь, к тебе на передний край заехал, а в сорок первом его, бывало, и на вожжах в полк не затянешь…
   — Но то, что ты мне про Крым рассказал, — это же из ряда вон выходящее!
   — А мало ли было тогда из ряда вон выходящего, — сказал Левашов. — Поглядеть в его послужной список — наверно, натворил с тех пор разных хороших дел! Разве иначе повысят? А я вот не верю, что дела хорошие, а доказать не могу. Да и неохота с ним мараться.
   — А если он в другой раз, когда другая тугая подойдет, опять продаст, тогда кто виноват будет? — зло спросил Синцов.
   — А ну его к… — выругался Левашов. — Между прочим, если хочешь знать, что я в рот не беру — его заслуга. Когда ехал тогда к ним в дивизию, на нерве принял по дороге из фляги. А если б не принял, может, все же расписку бы взял. И когда после того постоял у командующего под маузером, зарекся пить до мира. А не доживу, так и не выпью ни чарки. Не согласен со мной?
   — Не согласен.
   — А не согласен, и хрен с тобой. — Левашов вдруг подозрительно вскинул на Синцова глаза. — Что боюсь с ним задраться, не думаешь?
   — Не имел в виду.
   — Ну и ладно. А в остальном мне решать, я и решаю. — Левашов потер руками лицо и зевнул. — Пойду.