— Видел в штабе полка.
   — Факт победы, можно считать, состоялся, а нам еще воевать, — вздохнул Ильин и вдруг спросил: — Что, не дожидаясь завтрашнего, сдадутся, не допускаешь?
   Синцов пожал плечами.
   — Раз заодно с остальными не сдались, теперь без нового толчка навряд ли посыплются.
   — Ну что ж, толкать так толкать, — сказал Ильин. — Хорошо было бы толкать тем, что вначале имели. Сколько можно без пополнения!
   — Праздный разговор. Давай еще друг другу пожалуемся. А дальше?
   — Дальше воевать будем.
   — Жалобы наши, конечно, с одной стороны, законные, — помолчав, сказал Синцов. — А с другой, в последних боях, грубо считая, имеем на каждые пять душ ствол. Никогда еще за войну такой артиллерии не имели.
   — Так-то оно так, — сказал Ильин, — да не всюду у нее на горбу въедешь.
   И они занялись практическими подсчетами, как и чем им придется в своих, батальонных масштабах завтра толкать немцев.
   Утро прошло в хлопотах, а после полудня приехал Кузьмич наградить медалями разведчиков за пленение немецкого генерала. Разведчики, как водится, размещались тут же, рядом со штабом батальона. Они же и не положенная по штату разведка, они же и последний резерв, они же, в случае чего, и охрана штаба. Все — они.
   Девяти разведчикам генерал самолично привинтил медали, а десятая осталась в коробочке. Разведчика Цыбенко вчера вечером ранило миной: шел с котелком от кухни, большим осколком выбило котелок из рук, а маленьким — самого по носу. Ранение было с большой потерей крови, но легкое — не дальше медсанбата.
   — Нос у него был больно видный, римский, — усмехнулся командир отделения разведчиков Колесов. — Фриц на его нос позавидовал — укоротил. Теперь Цыбенко не жених у нас больше!
   — Ничего, — сказал Кузьмин. — Мне в гражданскую белые всю башку изрубили, как капусту сечкой, а до сих пор бабы заглядываются, — сказал и первый засмеялся своей шутке.
   Разведчики уже думали, что все — сейчас отпустит, но Кузьмич поманил еще раз адъютанта и взял у него из рук удостоверение и коробочку.
   — А теперь при вас награжу вашего комбата…
   Синцов даже растерялся. В первый день наступления за ту, взятую высоту и Туманян грозился представить, и Кузьмин обнимал, а потом не то забыли, не то в армии похерили. На этот раз, услышав вчера от Серпилина, верил, что дадут, но не ожидал, что так скоро.
   Когда Кузьмич привинчивал ему орден Красной Звезды, Синцов вспомнил, как получал свой первый, тоже Звезду, под Москвой, из рук генерала Орлова. Вспомнил даже холодок, когда генеральская рука просунулась под расстегнутую гимнастерку. Так же было холодно, так же стояли у развалин под прикрытием стены, а через полчаса генерала Орлова убило рядом с ним. «Тоже был маленького роста, как Кузьмич, — тянулся, когда орден привинчивал», — вспомнил Синцов с внезапной тревогой, но отогнал эту мысль: не каждый день так, за здорово живешь, убивают генералов!
   После награждения Кузьмич согласился пообедать, но был не в настроении. Водку только пригубил, сидел и молчал, потом вдруг сказал:
   — Вот так и живет и живет человек, и дальше жить думает. А судьба ему говорит: нет. Ну что ж, нет так нет… — К чему сказал, так и осталось непонятным, а спросить было неудобно. Потом спросил: — От вас ни с какой точки не наблюдается, как немцев через Волгу гонят?
   Ильин сказал, что Волга у них ни с одной точки не просматривается: ее заслоняют развалины цехов.
   — А я до вас у Цветкова был, — сказал Кузьмич. — От него с одной точки в бинокль просматривается. С самого утра ползут через Волгу, как черный змий. Уже много тысяч прошло. Мы наблюдаем, и они наблюдают. — Он повел головой, и Синцов и Ильин поняли, что он имеет в виду немцев, еще стоящих перед фронтом их дивизии. — Видят, а не сдаются. Утром опять в рупора душераздирающие средства применяли, но это им как глухому колокольный звон… Горячего у вас похлебал, а больше ничего не буду. Коли чаю дадите, выпью, да и поеду.
   Пока ему заваривали крепкий чай, он сидел и молчал, продолжая думать о своем. Слухи, о которых Зырянов сказал Синцову, были верны. Ночью действительно созывали Военный совет, и на нем стоял вопрос, как быть с северной немецкой группировкой. Ждать или бить? Кто его знает почему, но Батюк первым спросил Кузьмича. Может быть, отвечай он не первым, послушай сначала других, он и заколебался бы в своей правоте и все вышло бы по-другому, но когда Батюк спросил его первым, он сказал первое, что было на уме:
   — Для чего на них, дохляков, людей тратить, товарищ командующий? Нам люди и далее пригодятся. Погодим еще немного, пока голод их до ума доведет…
   Сказал так, потому что, еще днем узнав о капитуляции Паулюса и считая это концом, приказал дать себе итоговую сводку учета потерь за все время боев. Из этой сводки выходило, что если даже удастся часть своих людей подгрести обратно в дивизию из армейских госпиталей, то все равно надо пополняться на две трети.
   С этим в душе и поехал на Военный совет и сказал, как думал.
   Батюк ничего не ответил, сразу дал слово следующему. Начали высказываться все другие командиры дивизий, и все предлагали наоборот: не ждать, а потратить сутки на подготовку и ударить.
   Сначала Кузьмич надеялся, что его поддержит Серпилин. Но Серпилин тоже не поддержал его, а лишь предостерег других:
   — Если кто считает, что ему суток мало, пусть говорит сразу. Подготовиться необходимо безукоризненно, чтобы покончить с немцами одним ударом!
   Батюк, заключая Военный совет, не сказал о Кузьмиче ни слова, как будто его и не было. Сказал, что рад проявленному на Военном совете единодушию, и объявил свое решение — наступать второго утром. И, только уже прощаясь с отбывавшими командирами дивизий, негромко и спокойно, при всех, сказал Кузьмину, как видно, заранее приготовленную фразу: «Обошел вас молчанием только потому, что не хотел позорить ваши седины… Тем более вы с самим Фрунзе служили!»
   Но главным для Кузьмича была все же не эта обида, а то одиночество, в котором он оказался на Военном совете. Он ехал обратно к себе в дивизию и мучился этим. Безусловно, двое или трое на Военном совете были, из тех, что своего мнения не имеют, заранее смотрели в рот Батюку, но об остальных Кузьмич так по думал, остальные действительно были другого мнения, чем он.
   «Как же так, — думал он, — неужели в самом деле устарел, отошел в прошлое или выдохся, волевое начало кончилось? Бывает и так. Вот он на глазах — Колокольников… Считаешь, что людей бережешь, а люди ни при чем, просто уже самого себя не хватает еще на одно усилие».
   Сегодня с утра он поехал в полки. Сначала был у Колокольникова и порадовался, что Артемьев за эти несколько дней, не унижая командира полка, все же сумел навести через его голову порядок. Немного успокоившись, поехал к Цветкову, и там вдруг с глазу на глаз с Цветковым вышел разговор, которого от кого, от кого, а от Цветкова не ожидал!
   Цветков сначала подробно доложил о всех мерах, принятых им во исполнение приказа о наступлении, а потом спросил каким-то особенным голосом:
   — Разрешите, товарищ генерал, обратиться за разъяснением?
   — Валяй! — ответил Кузьмич, недоумевая, что такое стряслось с Цветковым.
   И Цветков, беспрекословный Цветков, понизив голос, сказал:
   — Разъясните мне, товарищ генерал, почему не можем обождать еще три-четыре дня, чтобы людей не терять? Я сегодня лично семь немцев допросил — у них последний рацион пищи кончился. Я всегда все приказы выполнял, товарищ генерал, а сейчас прошу разъяснений. Почему людей сберечь не хотим? После тех боев, через которые прошли, каждый бывалый солдат на вес золота. Какое бы пополнение ни дали, а костяк — они! Как же такими людьми бросаться? Я лично считаю, товарищ генерал, что принятое решение нецелесообразно.
   Впервые на памяти Кузьмича Цветков подверг сомнению приказ. А «нецелесообразно» сказал — как выстрелил! В этом и была для него суть вопроса. Пока считал целесообразным, готов был хоть две собственных жизни за один день отдать, а раз считал, что нецелесообразно, не хотел отдавать ничьей жизни — ни своей, ни чужой.
   — У тебя все? — спросил Кузьмич, дослушав до конца Цветкова.
   — Все.
   — Разъяснений дать не могу. Могу повторить приказ. Повторить?
   — Приказ мне известен.
   — А известен — так исполняй его, — сказал Кузьмич и ушел от Цветкова.
   Сначала хотел добавить: действуй по приказу, но при этом старайся сберечь людей. Но что значило сказать так? Напоминать Цветкову, чтобы берег людей, лишнее. Значит, дать ему понять в другом смысле: что я с тобой в душе согласен и поэтому особо не старайся, не жми. Но что значит — не старайся, не жми? Пусть другие стараются, жмут? Нет, согласен или не согласен с тем или другим приказом, а жить на крови соседа Кузьмич не привык. Безвыходность этой мысли и сейчас, когда он сидел у Синцова, не давала ему покоя.
   — Пора поспешать, вы у меня не одни. — Он допил стакан крепчайшего чая и, преодолев заминку, вызванную боязнью ступить на больную ногу, поднялся.
   — Завтра в эту же пору приду — лично от вас доклад принять, что задачу выполнили.
   — Доложим, товарищ генерал! Раз и дальше воевать, надо и дальше первыми быть, — самолюбиво сказал Ильин.
   — Это верно, — сказал Кузьмич, не столько отвечая Ильину, сколько собственным мыслям. — Раз есть приказ, то кому-то надоть первым его исполнить. У соседей тоже люди и тоже помирать не хочут. Так или нет, Синцов?
   — Так, товарищ генерал.
   — А так, то иди и дальше первым.
   «Ну что ж, пойдем и дальше первыми», — подумал Синцов, проводив Кузьмина до машины и вернувшись к себе. Слова командира дивизии настроили его на какой-то радостный, рискованный, обычно не свойственный ему лад. Показалось, что и завтра все непременно удастся, как удавалось все последние дни, и больших потерь, как все эти дни, тоже не будет. И, вполне возможно, завтра в это время все уже будет кончено. Одни сутки всего-навсего.
   «Да, вчера и сегодня все заранее отпраздновал сполна, — подумал он, мысленно включая в это и Таню. — А теперь надо добить то, что не добил». Подумал об этом так, словно задолжал кому-то.
   День шел своим чередом. Немцы стреляли даже активней, чем вчера. Нервничали и поддерживали в себе дух этой стрельбой. Так и у нас бывало в другие времена.
   После обеда Синцов ходил в две роты. Не было ни особых событий, ни потерь. Люди, как можно было понять из разговоров, испытывали примерно то же, что он сам: с разной мерой нетерпения и страха за свою жизнь ждали завтрашнего дня, хотели, чтобы все скорей кончилось, и готовы были ради этого воевать.
   Чугунов, хотя и понимал не хуже других все оттенки в приказах и знал, что до завтрашнего дня с него ничего не потребуют, все равно действовал с утра по букве приказа и немножко продвинулся, не потеряв ни одного человека.
   Когда Синцов к вечеру вернулся из рот, оказалось, что Туманян все же забрал их вчерашнее генеральское помещение, а их вытеснил в другой, маленький подвал в развалинах того же здания. Впрочем, теперь все это уже не имело значения.
   У входа в развалины двое разведчиков топором и саперной лопаткой распарывали полутораметровую «сигару», одну из тех, что немцы каждую ночь сбрасывали своим на парашютах. За последние дни в расположение батальона упало уже несколько таких «сигар». Тело их было из прессованного картона, а наконечник мягкий, алюминиевый, амортизирующий при ударе о землю. Зато картон был такой крепкий, что, вскрывая «сигару», его рубили топором.
   Содержимое каждой такой «сигары» было стандартным: большая часть — на выброс: снаряды для немецких малокалиберных орудий, мины, патроны. Но было и кое-что полезное: галеты, колбаса, шоколад, пищевые концентраты.
   Днем самолетов не было, и «сигары» не падали. Значит, Ильин зажал «сигару» еще вчера и сегодня дал разведчикам, чтоб вытряхнули из нее себе дополнительный паек по случаю награждения.
   — Ногу не отрубите напоследок, — сказал Синцов разведчику, который, прижав «сигару» валенком, наотмашь рубил топором картон.
   — Нет расчету, товарищ капитан, — улыбнулся разведчик. — Мне мои подставки еще до старой границы идти сгодятся…
   «Да, старая граница…» Синцов вспомнил Гродно. Почти не верилось, что среди всего того ада, который он сам пережил в сорок первом, старуха с годовалой девочкой, бежавшие из горящего Гродно, могли уцелеть на дорогах войны.
   Но сегодня ночью Таня спрашивала его про дочь и старалась уверить, что девочка жива, что это вполне возможно. Старуху вместе с ней могли укрыть, поселить где-нибудь в деревне. Уверяла, ссылаясь на примеры из своей партизанской жизни.
   Да, вдруг после войны где-то там, около Гродно, у каких-то неизвестных ему людей найдется девочка, его дочь. Непривычно странно было думать об этом.
   «Если будет жива, и мы будем живы, и все будет хорошо — будем после войны все вместе…» — подумал он о дочери, о себе и о женщине, которая ушла от него сегодня утром. Наверное, и она думала о том же самом — что его дочь может стать ее дочерью, когда ночью так горячо уверяла его, что девочка жива.
   В новом подвале, где теперь разместились, после того как прежний забрал Туманян, генеральских удобств не было. Но хозяйственный Ильин уже позаботился: у стены поверх набросанной на пол соломы лежал знакомый брезент, содранный еще на второй день наступления с немецкой машины.
   На знакомом брезенте, знакомо зажав во сне руками уши, так, словно просил не шуметь, спал в полушубке и валенках Завалишин.
   — Старший политрук сказал, чтобы разбудили, если надо, — тихо сказал из угла подвала телефонист.
   — А давно спит? — спросил Синцов.
   — Минут пятнадцать.
   — Я тоже немного подремлю, — сказал Синцов. — Если что, сразу будите…
   И лег рядом с Завалишиным на спину, как всегда, закинув за голову руки. У каждого своя привычка спать. Рыбочкин даже карикатуру нарисовал, всех на одном листе, как кто спит, — и себя в том числе.
   «Хорошо бы так все и осталось», — подумал Синцов, в данном случае имея в виду их четверых — Завалишина, Ильина, Рыбочкина и себя, подумал не только о бое, который будет завтра, но вообще о дальнейшем. Чтобы никого не убило и не ранило, но и никуда не брали и не перемещали, чтобы все осталось так, как свыклись.
   Он закрыл глаза, и едва закрыл, как услышал тяжелый близкий грохот, глухо смягченный стенами подвала, — значит, все же наши перед темнотой наносят по немцам еще один бомбовый удар. Один уже был с утра. Потом два раза, по часу, била тяжелая артиллерия с левого берега, а теперь снова бомбим — стремимся сделать все, чтобы завтра понести наименьшие потери.
   С этим заснул, а проснулся оттого, что над ним стоял откуда-то взявшийся Левашов. Бросил взгляд налево от себя — Завалишина уже не было — и сел на брезенте, намереваясь подняться.
   — Лежи, — сказал Левашов. — Я свои дела с Завалишиным обговорил. Зашел к тебе чисто по-товарищески, соскучился.
   — Тогда садись. — Синцов спросонок пробовал сообразить, сколько же он проспал.
   — Не только сяду, а и прилягу. Нездоровится.
   Еще когда Левашов был на ногах, Синцов при слабом свете горевшей в углу у телефона «катюши» заметил в нем что-то необычное, а теперь, когда Левашов лег рядом, увидел, что гимнастерка у него на две пуговицы расстегнута, а шея до подбородка замотана бинтами с высовывающейся ватой.
   — Чиряк, что ли?
   — Ангина душит с утра, — сказал Левашов тихим, хриплым голосом. — Попросил Феоктистова компресс из водки сделать, а он намотал, постарался сверх меры.
   — Зачем же компресс, раз на ногах? Хуже простынешь. Просто потеплее повязался бы, безо всякого компресса.
   — Больно ты много знаешь, — сказал Левашов все тем же хриплым, незнакомым полушепотом. — А хотя, впрочем… — Он чему-то усмехнулся про себя и вдруг спросил: — Как теперь думаешь дальше со своей докторшей?
   Синцов посмотрел на него с неудовольствием:
   — Вроде бы не делился с тобой этим…
   — Ты не делился, а я в курсе.
   — От кого?
   — От Завалишина.
   — Не ожидал от него.
   — А он не виноват. Так вышло. Она, когда к вам вчера шла, меня встретила, я же ей и Феоктистова дал в провожатые. Не говорила тебе?
   — Нет.
   — Значит, не считала существенным, — сказал Левашов. — А я, зная, что к вам пошла, спросил Завалишина. А он в таких делах — Иисус Христос… Сам знаешь.
   — Мог бы меня спросить, — все еще недовольно сказал Синцов.
   — Ты спал, а мне интересно было, — улыбнулся Левашов. — А теперь, раз проснулся, спрашиваю: что дальше?
   — Дальше? — переспросил Синцов. — Дальше, когда еще раз встречусь, спрошу, пойдет ли замуж.
   — От предложения замуж бабы нынче редко отказываются. А дальше, практически?
   — А как практически, еще не решался думать. Судя по ней, будет добиваться к нам, в санроту полка или в медсанбат дивизии.
   — А не рано ли судишь по ней? После одной ночи?
   — А я не одну ночь с ней провел; я с ней до этого много провел и дней и ночей… Только не в этом смысле.
   — Ну что ж, — сказал Левашов, — если так, то вполне возможная вещь, что и выйдет. Если завтра бои закончим, сразу начнется усушка, утруска, переброска туда-сюда… Одни вверх, другие вниз. На одного врача в дивизии всегда вакансия откроется. Это не вопрос. Вопрос в том, чтоб ошибки не вышло, чтобы вдруг потом не оказалось, что стерва…
   — Это исключено, — сказал Синцов.
   — Я тоже так, когда перед войной женился, думал: исключено, — сказал Левашов. — А потом выяснилось: как раз не исключено. А я оказался дурак безглазый, а еще политработник, людей воспитывал… Да, усушка, утруска, — повторил он. — Возможно, и я в эту усушку-утруску попаду и из полка выскочу, когда новое звание присвоят.
   — Если так — жаль!
   — Отчасти и самому будет жаль, — сказал Левашов, — а отчасти нет. Говорил вчера с командиром дивизии, что хочу на строевую. Дал мне понять, что если при переаттестации майора дадут, то на заместителя командира полка по строевой не возражает, к Колокольникову.
   — А если сразу полк дадут? — спросил Синцов, вспомнив о своем разговоре с ним и с Гурским в первую ночь наступления.
   — Навряд ли. Я уже рукой махнул на то, чтобы вверх лезть, лишь бы вниз не посыпаться. Вроде все ничего, а нет-нет да что-нибудь ляпну. А у политработника каждое лыко в строку. От строевика услышат — мимо ушей, а раз ты политработник, тебя за шкирку… А у меня строевая жилка в душе — чувствую ее с самого начала войны. Откровенно говоря, покомандовать полком охота! Вера в себя есть, что пойду на строевую и проявлю свой талант. Глядишь, еще и дивизией покомандую… Бывает же так: судьба у человека одна, а призвание другое!
   Левашов помолчал и вдруг спросил:
   — О Зырянове какого мнения?
   — Высокого. Почему спрашиваешь?
   — Рекомендацию ему вчера написал, заново в партию вступает. У тебя не просил?
   — А я ж еще кандидат. Сам только в октябре заново вступил.
   — Верно. Забыл. Ну ладно, лежи еще, коли хочешь, а я встаю.
   — И я встаю, дел еще много. — Синцов сел. — Федор Васильевич…
   — Ну?
   — Помнишь тот наш разговор?
   — Что за разговор?
   — А про этого твоего крымского друга…
   — Почему вспомнил? Снова появился на горизонте товарищ Бастрюков?
   — Не появлялся, — сказал Синцов, — но из головы не выходит. Неужели так и не сообщишь, что он за птица?
   — Видимо, пока нет.
   — Пока чего?
   — Пока характер свой не переменю.
   — Неправильно это!
   — А я вообще мужик неправильный. — Левашов хрипло рассмеялся и схватился рукой за горло. — Болит, холера…
   Провожая Левашова, Синцов вышел из подвала. И когда проводил, простоял несколько минут, не заходя обратно. Небо было на редкость чистое, со звездами.
   «Неужели завтра будет солнечная погода?» — подумал он с удивлением, так, словно, пока идут бои, этой солнечной погоды не может и не должно быть.

39

   Мы молчали, а немцы всю ночь до утра то здесь, то там стреляли как припадочные, — наверно, нервы кончались, а предчувствие конца росло. И это радовало, позволяло думать, что сегодня бой действительно будет последний и недолгий.
   Уже когда началась наша артподготовка, в батальон пришел Левашов. Пришел, взял за плечо наблюдавшего за разрывами Синцова и хрипло сказал прямо в ухо:
   — Сегодня я с вами.
   Шея у него была, как и вчера, замотана, а глаза веселые, лихорадочные: чувствовалось, что у него жар.
   — Без вас не успеешь соскучиться, товарищ батальонный комиссар, — сказал Синцов в паузе между разрывами. Он был рад, что в этом последнем бою, как и в первом, Левашов опять у него в батальоне.
   — Еще успеешь, соскучишься, — улыбнулся Левашов, видимо намекая на то, о чем говорил вчера: что скоро уйдет из полка на строевую.
   Артподготовка подходила к концу. Сегодня работала главным образом артиллерия средних калибров, на прямую наводку: ее подтащили за ночь везде, где только можно, впритык. Того глухого, глубокого содрогания земли, которое вызывают близкие удары больших калибров, не было, но кругом все гремело и стукало, а одна батарея лепила по немцам совсем рядом, казалось, у тебя над ухом кто-то все время с треском грызет огромные орехи.
   Звуки боя бывают разными: иногда они тяготят, тоскливо капают, как вода в пустое ведро, иногда оглушают несоразмерностью своих масштабов с тем крошечным тихим кусочком железа, который достаточен для смерти человека. Сейчас, во время этой последней артподготовки, в звуках боя было что-то ледяное и звонкое, может быть, оттого, что стоял мороз и с белого морозного неба светило солнце.
   Развалины дома, где ночевали прошлую ночь и где за ночь до этого взяли в плен генерала, были всего в двухстах метрах за спиной, а здесь, впереди, где в ожидании будущего броска находились теперь Синцов с Ильиным, Рыбочкиным и связистами, был самый что ни на есть передний край. Он шел на этом участке по развалинам трех крайних домов отбитого у немцев заводского поселка. Впереди лежало метров восемьдесят открытого места, а за ним тянулась избитая снарядами невысокая, метра в два, бетонная стенка, огораживавшая заводскую территорию. Артиллерия продолжала гвоздить по ней и сейчас.
   Вчера до вечера немцы пряталась там, прямо за стенкой, били оттуда из пулеметов и автоматов.
   Возможно, теперь они уже отошли вглубь, к цехам, но это станет ясно лишь через несколько минут, когда роты сделают первый бросок. Все этого ждут. Ждет Чугунов, сидящий тут же, рядом, слева. Он только что высовывался, отдавал какое-то приказание, и Синцов видел его. Ждет вторая рота, залегшая в других развалинах, правее. Ждут пулеметчики, которые будут прикрывать огнем бросок рот. Они еще вчера днем засекали все точки, откуда немцы вели огонь, а ночью дополнительно наблюдали по вспышкам. Второй роте бежать до стенки совсем близко, а здесь, у Чугунова, расстояние побольше. Место открытое, снега почти нет, поверх мостовой намерз черный от разрывов лед. В нескольких местах воронки и разбросанный взрывами булыжник. Прямо изо льда торчит кривой, как вопросительный знак, рельс. И лежит на боку остов сгоревшего трамвайного вагона. Вот и все. Да еще в поле зрения густо лежат немецкие трупы, десятка три. Наверное, еще давно когда-то накрыло здесь залпом «катюш».
   Когда роты сделают первый бросок, он, Синцов, со штабом батальона не пойдет с ними сразу, а останется здесь, с прикрывающими атаку пулеметчиками. Если бросок будет удачным, то и он сразу же вслед за ротами, взяв с собою связистов, перескочит туда, под прикрытие стенки. А если выйдет заминка, тогда — смотря по обстановке. Артиллеристы помогут, еще раз обработают участок прямой наводкой, и снова попробуем. Может, еще и самому придется подняться и вести. Всяко бывает. Хотя сегодня не верится в такую неудачу, кажется, что все получится сразу, с первых минут, даже есть надежда, что, как только оборвется артподготовка, прежде чем бросимся вперед, из-за стенки появится белый флаг, как это, говорят, было два дня назад в центре Сталинграда.
   Но своей надеждой делиться пока не с кем, и готовить себя и людей надо не к этому, а к бою.
   Когда над ухом один за другим треснули два последних ореха и наступила мгновенная пауза, и в ней свисток, еще свисток, и крики, и люди слева и справа кинулись через открытое пространство к стенке, оттуда не раздалось ни одного выстрела. Люди бежали через открытое место, а немцы не стреляли. Потом вдруг в поле зрения Синцова кто-то упал. «Значит, все же стреляют», — подумал он, но тут же понял, что солдат просто поскользнулся. И еще один поскользнулся, упал, вскочил и побежал вперед.
   Белых флагов не было, но немцы не стреляли. Через три или четыре минуты все, кому было положено сделать это в первый бросок, были у стенки; некоторые залегли за ней, а другие через проломы и дыры уже пробирались на ту сторону. И, не дожидаясь команды, уже снялись с позиций и стали перебегать вперед пулеметчики, когда там, за стенкой, наконец началась стрельба.
   Слева, вдали послышались одиночные разрывы «ванюш». «Все-таки до последнего доберегли мины к „ванюшам“, — подумал Синцов и повернулся к связисту:
   — Тяни, пошли!
   Вылезая из развалин на открытое место, успел заметить, что Ильин и Рыбочкин шагах в пятнадцати левей тоже вылезли и пошли. На ходу обернулся посмотреть, где Левашов. Левашов задержался: отстегивал ремешок у кобуры. Отстегнул и сунул голый наган за борт полушубка.
   За стенкой продолжали стрелять.