Страница:
поистине бесценно, ибо оно показывает тебе, что ты чувствителен к вещам
совершенно безразличным и бесполезным для твоего существования, твоей
участи, твоих интересов -- для всех моментов и обстоятельств, какие
определяют тебя в качестве смертного.
Мгновения
Прекрасное -- понятие отрицательное
Прекрасное подразумевает впечатление неизъяснимого, неописуемого,
неизреченного. Да и сам этот термин не говорит ни о чем. Его невозможно
определить, ибо всякое истинное определение всегда из чего-то строится.
Итак, если мы хотим создать такое впечатление посредством того, что
говорит, -- языка, -- если в свой черед мы благодаря языку такое впечатление
испытываем, значит, язык должен был породить в нас состояние немоты и
немоту выражать.
"Красота" означает "невыразимость" (и желание, чтобы это впечатление
повторялось). Следовательно, "определение" этого понятия может быть лишь
описанием и характеристикой условий, при каких возникает подобное состояние
невозможности нечто выразить -- в таком-то конкретном случае и в таком-то
виде.
"Невыразимость" не означает отсутствия выражений; она означает, что все
выражения неспособны очертить свой возбудитель и что мы ощущаем эту
неспособность или "иррациональность" как действительное свойство этой
вещи-причины.
Решающим свойством этой прекрасной картины является то, что она
рождает в нас ощущение невозможности исчерпать ее системой средств
выражения.
Несказанное: "не хватает слов". Литература пытается создать
посредством "слов" это "состояние словесной неполноты" 4.
Следственно, красота -- это отрицательность плюс некая жажда,
порожденная тем, что выражается этим бессилием, плюс "нескончаемость" этой
жажды, плюс X...
То, что закончено, перенасыщено, вызывает у нас ощущение невозможности
что-либо изменить.
Художник разыгрывает свою партию в игре, где участвуют также "случай",
воля, мысль, мастерство и т. д. Трудно перечислить и прежде всего
разграничить эти элементы.
В его работе есть кое-что от игры и кое-что от комедии. Он сам себе
создает противников. "Человек" в борьбе с "материей", со "временем", с
какой-то своей нарочитой идеей, с неопределенностью, с собственным
бесплодием, со скукой какого-то конкретного усилия -- таково в нем детище
его детища.
То, что полностью не завершено, еще не существует. То, что не
завершено, еще менее зрело, нежели то, что даже не начато.
Природа разума побуждает его действовать вопреки человеческой природе.
Когда мы говорим, что какое-то произведение глубоко человечно, мы лишь
наивно выражаем мысль, что разум преуспел в своей попытке отречься от себя
-- или себя затаить.
Талант без гения стоит немногого. Гений без таланта не стоит ничего
5.
Краски
Цвет вещи есть такой цвет, который она больше других отвергает и не
может ассимилировать. Чистое небо отрекается от голубизны, возвращает лазурь
сетчатке. Листья целое лето хранят в себе желтизну. Угольная пыль пожирает
все.
Все сущее передает нашим чувствам лишь то, что отбрасывает. Мы познаем
его в его отбросах. Цветок избавляется от своего запаха.
Быть может, мы знаем о людях лишь то, что они устраняют в себе, что им
сущностно чуждо. Если ты добр, значит, в душе у тебя держится злоба. Если ты
блистаешь, если ты весь исходишь молниями и вспышками - все это потому, что
тоска, ничтожество, глупость тебя не покидают. Они более для тебя
свойственны, более органичны, нежели твоя ослепительность. Ты не узнаешь
себя в своем гении. Твои самые прекрасные свершения наиболее для тебя
загадочны...
Фото-поэтический феномен
То, что люди, как правило, чувствуют себя неспособными развивать свою
мысль за той гранью, где она ослепляет, пьянит, завораживает, является для
поэта значительным преимуществом.
Искра высвечивает какое-то место, которое кажется бесконечностью в тот
краткий миг, когда можно его увидеть. Выразительность ослепляет.
Эффект потрясения неразрывно связывается во взгляде с предметом,
который оно выявило. Густые тени, которые появляются на мгновение,
запечатлеваются в памяти как восхитительная меблировка.
Мы не отличаем их от реальных предметов. Мы видим в них некие
объективные данности.
Заметим, однако, что, к великому счастью поэзии, краткий миг, о котором
я говорил, не может растягиваться; мы не можем заменить искру постоянным
направленным светом 5.
Он освещал бы нечто совсем иное.
В этой области феномены обусловлены источником света.
Краткий миг открывает проблески иной системы, иного "мира", которые
свет устойчивый озарить не может. Этот мир (который не следует наделять
метафизической ценностью -- что было бы бесполезно и глупо) по самой своей
сущности неустойчив. Может быть, это мир органических и свободных
взаимосвязей потенциальных возможностей разума? Мир притяжений, кратчайших
путей, резонансов?..
Может быть, необъяснимое в нем образно выражается расстоянием?
Действие на расстоянии, индукция и т. д. ?
Трудная жизнь
Человеку, питающему отвращение к неясности в мыслях, крайне трудно быть
поэтом, политиком, -- одним словом, общественной личностью.
Он не может исповедовать религию, веровать, ибо, как это должно
вытекать из его природы, он вынужден стремиться к абсолютной точности.
Фразы, с которыми надлежит обращаться к толпе или к богу, на три
четверти для него запретны.
Человек -- явление слишком частное; душа -- слишком общее.
Ребенок воспринимает бесполезную и действительную сторону вещей. Ибо
нет ничего более фантастического, нежели практическое восприятие. Видеть
возможное, видеть то, что может послужить на практике, -- вот в чем оно
заключается.
Ребенок видит то, что может служить лишь для непосредственного
развлечения и для фантазии, чуждой как практике, так и целенаправленности.
Смех у моря
Бывает смех, который при известных обстоятельствах рождается в
человеке совершенно внезапно и который расходится волнами после некоего
толчка.
Ибо смех есть превращение свободной энергии в энергию избыточную и
беспорядочную. Это -- некий остаток после расчленения ситуации усилием
понимания...
И было бы неплохо, если бы писатель в своем произведении сумел вызвать
его внезапно какой-нибудь мыслью, каким-то мотивом одиночества, что
подтвердило бы важную роль душевной случайности -- источника самых
различных вещей.
Изумленный ангел
Ангел изумлялся, слушая человеческий смех.
Ему объяснили, как могли, что это такое.
Тогда он спросил, почему люди не смеются всему и всегда или же не
обходятся вовсе без смеха.
"Ибо, -- сказал он, -- насколько я понял, нужно смеяться всему либо
ничему не смеяться".
Животный мир
Животные, которые больше всего ужасают человека, которые преследуют
его подчас даже в мыслях, -- кошка, осьминог, змея, паук... это животные, в
чьем облике, взгляде, повадках есть нечто психологическое. Они действуют на
нервы какой-то зловещей магией и какой-то особой загадочностью, как если бы
это были воплощенные мерзкие задние мысли. Даже убитые, даже раздавленные,
они вызывают страх или рождают необычайно странное чувство тревоги.
Эти всесильные антипатии показывают, что в нас заложена некая
мифология, некий подспудный сказочный мир -- какой-то нервный фольклор,
обозначить который трудно, поскольку у своих границ он, по-видимому,
сливается с эффектами чувствительности, каковые, со своей стороны, суть
эффекты чисто молекулярной, внепсихической природы. Таковы скрежет,
раздражение, осознанная невозможность, некоторые вынужденные имитации,
щекотка -- все то, что вызывает невыносимые защитные реакции (мучительны, в
сущности, именно эти реакции).
Этот мир чрезвычайно темен и чрезвычайно важен, -- опасность
непропорциональна вызываемым ею реакциям; в них-то, в этих реакциях,
действительная опасность.
(Фрагмент)
Федр. Что ты делаешь здесь, Сократ? Я давно уже ищу тебя. Я облетел
нашу бледную сень и повсюду о тебе спрашивал. Все знают тебя, но никто не
видел. Почему избегаешь ты этих теней? Какая мысль связала твою душу и увела
ее от нас к берегам этого царства прозрачности?
Сократ. Постой. Я не могу отвечать. Ты ведь знаешь, что мертвые не
прерывают своих размышлений. Мы настолько теперь упростились, что мысль
течет в нас безостановочно, пока не исчерпается сама по себе. У живущих
есть тело, которое позволяет им покидать сознание и в него возвращаться. Они
состоят из дома и пчелы.
Федр. Великолепный Сократ, я умолкаю.
Сократ. Благодарю тебя за это молчание. Ты тем самым принес в дар
богам и моей мысли тягчайшую жертву. Ведь ты одолел свое любопытство и ради
меня поступился своим нетерпением. Говори же теперь свободно и спрашивай,
если еще не раздумал; я к твоим услугам, ибо сам уже перестал себя
спрашивать и себе отвечать. Впрочем, редко бывает, чтобы вопрос, который мы
удержали в себе, не исчерпал себя мгновение спустя.
Федр. Что означает твое уединение? Что ты делаешь, ото всех нас
укрывшись? Алкивиад, Зенон, Менексен, Лисий -- все наши друзья изумляются,
не видя тебя. Они праздно болтают; их тени жужжат.
Сократ. Смотри и слушай.
Федр. Я ничего не слышу. И не вижу ничего примечательного.
Сократ. Возможно, ты не совсем еще мертв. Здесь кончаются наши пределы.
Перед тобой -- река.
Федр. Увы! Бедный Илисс!
Сократ. Это -- река Времени. Сюда, на берег, она выбрасывает только
души; все прочее она без труда уносит.
Федр. Теперь я что-то смутно вижу. Но я ничего не могу разобрать. Все
это проносится неразличимо, ибо глаза мои просто не успевают вглядеться.
Если бы я не был мертв, мне, наверное, стало бы дурно, -- так движение это
уныло и неодолимо... Или, быть может, мне пришлось бы ему подражать, как это
свойственно человеческому телу: я уснул бы, чтобы так же струиться.
Сократ. А ведь этот великий поток состоит из вещей, которые ты прежде
знал или мог знать. Эта мощная и беспокойная, неутомимо скользящая гладь
уносит в небытие все краски. Ты видишь? Сама она совершенно бесцветна.
Федр. Мне чудится поминутно, что я различаю какую-то форму; но то,
что, казалось бы, я улавливаю, не связывается в моей памяти ни с чем
конкретным.
Сократ. Ибо, недвижимый в смерти, ты наблюдаешь подлинное течение
бытия. С этого бесконечно чистого берега нам видны все дела человеческие и
все формы естественные, движимые согласно их истинной природной скорости.
Мы уподобились спящему, в чьей душе проносятся вихрем мысли и образы,
которые, искажаясь диковинно, своей изменчивостью порождают различные
существа. Все это ничто -- и, однако, все значимо. Из преступлений рождаются
неимоверные блага, и высочайшие добродетели приводят к губительным
следствиям; суждение ни на чем не задерживается, идея во взгляде становится
видимостью, и каждый человек влачит за собой вереницу чудовищ, нерасчленимо
сотканных из его движений и последовательных метаморфоз его тела. Я думаю о
присутствии и обыкновениях смертных в этом неутомимом потоке -- и о том,
что я принадлежал к их числу, когда стремился видеть все сущее именно так,
как вижу его сейчас. Я приписывал Мудрости вечное положение, в котором мы
теперь пребываем. А между тем все отсюда неузнаваемо. Истина перед нами, но
мы ничего больше не можем понять.
Федр. Откуда же, Сократ, берется эта тяга к вечному, которую мы
встречаем порой у живущих? Ты искал знания. Самые неразумные безнадежно
пытаются сохранить все, даже трупы умерших. Иные воздвигают храмы и
гробницы, которым стремятся придать несокрушимость. Самые мудрые и
прозорливые хотят внести в свои мысли гармонию и меру, дабы уберечь их от
разрушений и от забвения.
Сократ. Безумие! О Федр, ты сам прекрасно видишь. Но так уж было угодно
судьбам: среди потребностей людского племени должна непременно
присутствовать некая толика безрассудных желаний. Не будь любви, не было бы
и людей. Как и наука не существовала бы без абсурдных стремлений. А как ты
думаешь, откуда мы почерпнули инстинкт и энергию тех неизмеримых усилий,
что сумели воздвигнуть столько прославленных городов и праздных строений,
изумляющих разум, который сам по себе неспособен их вообразить?
Федр. Но ведь он тоже в этом участвовал. Ничто без него не смогло бы
вознестись над землей.
Сократ. Ничто.
Федр. Ты помнишь строительные работы, которые мы наблюдали в Пирее?
Сократ. Помню.
Федр. Все эти машины, все эти усилия -- и этих флейтистов, которые
вносили в них ритм своей музыки; эти точно рассчитанные движения -- и этот
рост шаг за шагом, столь загадочный и столь ясный одновременно? Какой
сперва беспорядок, -- и казалось, он весь растворялся в гармонии! Какая
незыблемость, какая стройность рождались среди всех этих нитей, служивших
отвесом, вдоль этих натянутых хрупких бечевок, по которым равнялись ряды
поднимавшейся кладки!
Сократ. Во мне еще живо это чудесное воспоминание. О, материалы! О,
дивный камень!.. Какими же стали мы невесомыми!
Федр. А помнишь ли ты этот храм за городской стеной, рядом с алтарем
Борея?
Сократ. Храм Артемиды-охотницы?
Федр. Он самый. Мы как-то бродили там. Мы беседовали о Прекрасном...
Сократ. Увы!
Федр. Я дружил с человеком, который этот храм построил. Он был
мегарец, и звали его Эвпалинос. Он охотно рассказывал мне о своем искусстве,
о трудах и познаниях, которых оно требует; он объяснял мне все то, что с ним
вместе я видел на стройке. Но прежде всего я любовался его несравненным
умом. Казалось, что человек этот наделен силой Орфея. Бесформенным грудам
камня и балок, которые нас окружали, он предсказывал монументальное
будущее; и когда я внимал его голосу, мне чудилось, что удел, назначенный
этому материалу, есть единственный в мире удел, к которому он призван
судьбами, угодными богине. Поразительно, как говорил он с рабочими! В его
словах не оставалось следа от тяжких ночных размышлений. Он говорил с ними
языком указаний и цифр.
Сократ. Именно так поступает бог.
Федр. Его слова и их действия были так согласованны, как если бы эти
люди заменяли ему конечности. Ты не можешь себе представить, Сократ, с какой
радостью моя душа созерцала эту великую слаженность. С тех пор образ всякого
храма нераздельно связывается во мне с мыслью о его возведении. В каждом
храме мне видится восхитительное деяние, еще более славное, чем любая наша
победа, -- еще более неподвластное жалкой природе. Разрушение и созидание в
равной мере важны; люди необходимы для того и другого; но мой разум ставит
превыше всего созидание. О, счастливейший Эвпалинос!
Сократ. Какая восторженность у тени к призраку!.. Я не знал этого
Эвпалиноса. Так значит, он был великий человек? Я вижу, что он достиг в
своем искусстве высшего понимания. Он здесь?
Федр. Он, без сомнения, среди нас; но я еще не встречал его в этих
местах.
Сократ. Я не представляю себе, что он тут мог бы построить. Даже
замыслы здесь -- те же воспоминания. Но поскольку нам не осталось теперь
ничего, кроме радостей беседы, я с удовольствием его послушал бы.
Федр. Я еще помню некоторые его правила. Не знаю, понравятся ли они
тебе. Меня они восхищают.
Сократ. Скажи мне одно из них.
Федр. Слушай же. Он любил повторять: "В исполнении нет мелочей"
1.
Сократ. Я понимаю -- и не могу понять. Я нечто понял, но не уверен,
это ли самое имел он в виду.
Федр. А я убежден, что твой быстрый разум безошибочно разобрался. В
такой ясной и совершенной душе, как твоя, поучение мастера должно обретать
небывалую силу и широту. Ежели это действительно четкая мысль, если она
почерпнута в самом ходе работы мгновенным прозрением разума, который, не
мудрствуя попусту, подытоживает свой опыт, -- в таком случае она приносит
философу бесценный материал. Я вручил тебе, ювелир, слиток чистого золота!
Сократ. Я был ювелиром по части собственных своих цепей!.. Но разберем
эту мысль. Здешняя вечность располагает к словоохотливости. Эта
непреходящая длительность должна либо вовсе не существовать, либо таить в
себе все мыслимые рассуждения, как истинные, так и ложные. Поэтому говорить
я могу свободно, не боясь ошибиться, ибо, если я ошибусь, я тут же выскажу
истину, а если я выскажу истину, я все равно затем против нее согрешу.
О Федр, ты, я думаю, замечал у ораторов -- говорят ли они о политике
или о частных интересах граждан, -- как и в тех трудных признаниях, которые
нам в решающий час приходится делать возлюбленному; ты, конечно же, замечал,
какой вес и какое значение приобретают ничтожнейшие слова и малейшие паузы,
их разделяющие. И я, говоривший так много, движимый неутолимым стремлением
убеждать, -- я тоже в конце концов убедился, что самые неотразимые доводы и
самые строгие доказательства имели бы мало успеха без этих никчемных на вид
деталей и что, напротив, соображения слабые, если искусно перемежать их
словами тонко рассчитанными или блестящими, как диадемы, надолго
зачаровывают слух. Эти сводни подстерегают разум. Они твердят ему, что им
вздумается, они повторяются сколько угодно, и в итоге ему начинает
казаться, что голос, которому он внимает, -- его собственный голос.
Существенность речи сводится в конце концов к той мелодии и к той окраске
голоса, в которых мы видим ошибочно нечто пустячное и привходящее.
Федр. Ты прибег к сложнейшему обходному маневру, дорогой Сократ, но я
вижу, что ты возвращаешься издалека с множеством новых примеров и во
всеоружии твоей диалектики!
Сократ. Или возьми медицину. Самый умелый хирург, запускающий в твою
рану свои искусные пальцы, -- какой бы проворной, какой бы опытной и
чувствительной ни была его рука, как бы четко он ни представлял
расположение органов, вен, их связанность и их секреты, сколь бы он ни был
уверен в том, какие действия следует произвести в твоем теле, что надлежит
отсечь и что -- соединить, -- ежели по его недосмотру, в силу некой
случайности, нить или игла, которыми он пользуется, какая-то мелочь,
необходимая в ходе работы, окажутся не совсем чистыми или не вполне
очищенными, -- хирург этот тебя погубит. И ты умираешь...
Федр. К счастью, все кончено! Именно это со мной и случилось.
Сократ. Ты умираешь, хочу я сказать, -- ты умираешь, будучи исцелен по
всем правилам... Коль скоро все требования искусства и обстоятельств
исполнены, мысль любуется своим творением... Но ты мертв. Плохо очищенная
шелковинка сделала знание гибельным; этот ничтожный пустяк пересилил
искусство Асклепия и Афины.
Федр. Эвпалинос хорошо это понимал.
Сократ. То же самое происходит везде, кроме разве что царства
философов, которым, к великому их несчастию, никогда не случается видеть
крушения созерцаемых ими миров, ибо миры эти попросту не существуют.
Федр. Эвпалинос всегда был верен своему правилу. Он не забывал ни о
чем. Он распоряжался выпиливать продольные бруски и подпирать ими балки,
укрепленные в стенах, чтобы они не давали влаге подниматься по волокнам и,
впитываясь, разрушать их. Так же внимателен был он ко всем чувствительным
местам здания. Можно было подумать, что он заботился о собственном теле.
Пока шли работы, он почти не отходил от лесов. Я готов поручиться, что он
знал там каждый строительный камень. Он следил за точностью тески; он
тщательно изучал все известные средства, позволяющие избегать осыпания
граней и сохранять чистоту швов. По его указаниям на облицовочном мраморе
проводили резьбу, оставляли шероховатости, делали скосы. Он вникал во все
тонкости изготовления штукатурки, которою покрывали стены грубого камня.
Но все это усердие, которое призвано было служить долговечности здания,
не шло ни в какое сравнение с тем, с каким он готовил переживания, трепет
душевный будущего созерцателя его детища.
Он выводил на свет бытия изумительный механизм, который должен был в
свой черед изливать этот свет -- исполнив его четких форм и почти
музыкальных достоинств -- в пространство, где движутся смертные. Подобный
ораторам и поэтам, которых ты только что упоминал, он знал, о Сократ,
тайную власть неразличимых оттенков. Перед мастерски облегченной, совсем
безыскусной на вид громадой мы даже не замечали, как нас исподволь
приводили в восторг неуловимые изгибы, легчайшие чарующие наклоны и те
утонченные комбинации правильных и неправильных форм, которые он вводил и
скрывал, наделяя их силой столь же неотразимой, сколь и загадочной.
Послушный их тайному присутствию, движущийся наблюдатель переносился от
видения к видению, от немоты к восхищенному шепоту, по мере того как он
подходил, отступал и опять приближался или бродил вокруг здания, ведомый им
и растворившийся в чувстве восторга. -- Мой храм, говорил этот мегарец,
должен увлекать людей, как влечет их образ любимого 2.
Сократ. Божественные слова. Я слышал, дорогой Федр, нечто совершенно
подобное, хотя и обратное по смыслу. Один наш друг -- нет нужды его называть
-- говорил об Алкивиаде, который был так прекрасно сложен: "Стоит взглянуть
на него, чтобы почувствовать в себе зодчего!.. " Как мне жаль тебя, милый
Федр! Ты здесь гораздо несчастливее меня. Меня влекла одна Истина; ей
посвятил я всю жизнь; и здесь, в елисейских лугах, если я и остался
внакладе, я все же могу надеяться, что мне предстоит еще нечто узнать. Даже
теперь, среди этих теней, я рад ловить тень любой истины. Но ты, чьи желания
составляла одна Красота и чьими поступками она правила, -- ты лишился всего.
Вес тела эти -- сон, и все образы -- дым; повсюду разлит этот свет, столь
ровный, безжизненный и удручающе бледный; всюду -- одно и то же
бесчувствие, которое он озаряет или, скорее, окрашивает, ничего отчетливо
не выделяя; и эти полупрозрачные стайки, в которые собираются наши тени; эти
наши беззвучные, почти уже чуждые голоса, которые шепчутся словно в гуще
руна или в ленивом тумане... Как ты должен страдать, милый Федр! И все же
страдать не вполне... Даже этого нам не дано: страдание тоже ведь жизнь.
Федр. Мне все кажется, что я близок к нему... Но не говори мне, прошу
тебя, о том, что утрачено. Оставь, не тревожь мою память. Оставь ей ее
светило и ее кумиров! О, какое владеет мною противоречиеСуществует, быть
может, какая-то вторая смерть, которая меня еще не постигла, -- смерть наших
воспоминаний. Но во мне оживают, мне снова видятся хрупкие небеса!
Прекраснейшему нет места в вечности! 3
Сократ. Где же. по-твоему, оно пребывает?
Федр. Все прекрасное неотделимо от жизни, а жизнь -- это то, что
умирает.
Сократ. Допустим... Но большинство людей видит в Красоте нечто
бессмертное.
Федр. Должен сказать тебе, Сократ, что, по мнению того Федра, каким я
некогда был, красота...
Сократ. Платона поблизости нет?
Федр. Я буду ему возражать.
Сократ. Ну что ж, возражай!
Федр.... заключается отнюдь не в каких-то необычайных предметах и даже
не в тех сверхприродных формах, которые благороднейшие из смертных
созерцают как некие образцы своих замыслов и тайные первообразы своих
трудов, -- не в тех божественных сущностях, о каких надлежало бы сказать
словами поэта:
Венец стремленья долгого -- Идеи! 4
Сократ. Какого поэта?
Федр. Дивного Стефаноса, который жил много веков после нас. На мой
взгляд, однако, идея этих Идей, которых отцом был наш несравненный Платон,
очень уж простовата и в каком-то смысле слишком чиста, чтобы объяснить все
многообразие красот и смену человеческих пристрастий, смерть стольких
творений, превозносившихся до небес, создания ни на что не похожие,
воскрешения, коих нельзя было предугадать. И много найдется иных возражений.
Сократ. К какой же пришел ты мысли?
Федр. Я уже не могу ее разобрать. Ничто ее не обнаруживает; все ее
подразумевает. Она -- во мне, как я сам; она действует безошибочно; она
судит, она вожделеет... Но выразить ее мне так же трудно, как определить
свое тождество с собственным "Я", которое для меня столь очевидно и столь
загадочно.
Сократ. Но раз уж, дорогой Федр, милостивые боги позволили нам
беседовать в этой преисподней, где мы ничего не забыли, где мы нечто узнали
и где мы далеки от всего человеческого, нам следует теперь выяснить, что
истинно прекрасно и что -- уродливо; что может нравиться человеку; и,
наконец, что должно восхищать его, не ослепляя, и захватывать, не помрачая
рассудка...
совершенно безразличным и бесполезным для твоего существования, твоей
участи, твоих интересов -- для всех моментов и обстоятельств, какие
определяют тебя в качестве смертного.
Мгновения
Прекрасное -- понятие отрицательное
Прекрасное подразумевает впечатление неизъяснимого, неописуемого,
неизреченного. Да и сам этот термин не говорит ни о чем. Его невозможно
определить, ибо всякое истинное определение всегда из чего-то строится.
Итак, если мы хотим создать такое впечатление посредством того, что
говорит, -- языка, -- если в свой черед мы благодаря языку такое впечатление
испытываем, значит, язык должен был породить в нас состояние немоты и
немоту выражать.
"Красота" означает "невыразимость" (и желание, чтобы это впечатление
повторялось). Следовательно, "определение" этого понятия может быть лишь
описанием и характеристикой условий, при каких возникает подобное состояние
невозможности нечто выразить -- в таком-то конкретном случае и в таком-то
виде.
"Невыразимость" не означает отсутствия выражений; она означает, что все
выражения неспособны очертить свой возбудитель и что мы ощущаем эту
неспособность или "иррациональность" как действительное свойство этой
вещи-причины.
Решающим свойством этой прекрасной картины является то, что она
рождает в нас ощущение невозможности исчерпать ее системой средств
выражения.
Несказанное: "не хватает слов". Литература пытается создать
посредством "слов" это "состояние словесной неполноты" 4.
Следственно, красота -- это отрицательность плюс некая жажда,
порожденная тем, что выражается этим бессилием, плюс "нескончаемость" этой
жажды, плюс X...
То, что закончено, перенасыщено, вызывает у нас ощущение невозможности
что-либо изменить.
Художник разыгрывает свою партию в игре, где участвуют также "случай",
воля, мысль, мастерство и т. д. Трудно перечислить и прежде всего
разграничить эти элементы.
В его работе есть кое-что от игры и кое-что от комедии. Он сам себе
создает противников. "Человек" в борьбе с "материей", со "временем", с
какой-то своей нарочитой идеей, с неопределенностью, с собственным
бесплодием, со скукой какого-то конкретного усилия -- таково в нем детище
его детища.
То, что полностью не завершено, еще не существует. То, что не
завершено, еще менее зрело, нежели то, что даже не начато.
Природа разума побуждает его действовать вопреки человеческой природе.
Когда мы говорим, что какое-то произведение глубоко человечно, мы лишь
наивно выражаем мысль, что разум преуспел в своей попытке отречься от себя
-- или себя затаить.
Талант без гения стоит немногого. Гений без таланта не стоит ничего
5.
Краски
Цвет вещи есть такой цвет, который она больше других отвергает и не
может ассимилировать. Чистое небо отрекается от голубизны, возвращает лазурь
сетчатке. Листья целое лето хранят в себе желтизну. Угольная пыль пожирает
все.
Все сущее передает нашим чувствам лишь то, что отбрасывает. Мы познаем
его в его отбросах. Цветок избавляется от своего запаха.
Быть может, мы знаем о людях лишь то, что они устраняют в себе, что им
сущностно чуждо. Если ты добр, значит, в душе у тебя держится злоба. Если ты
блистаешь, если ты весь исходишь молниями и вспышками - все это потому, что
тоска, ничтожество, глупость тебя не покидают. Они более для тебя
свойственны, более органичны, нежели твоя ослепительность. Ты не узнаешь
себя в своем гении. Твои самые прекрасные свершения наиболее для тебя
загадочны...
Фото-поэтический феномен
То, что люди, как правило, чувствуют себя неспособными развивать свою
мысль за той гранью, где она ослепляет, пьянит, завораживает, является для
поэта значительным преимуществом.
Искра высвечивает какое-то место, которое кажется бесконечностью в тот
краткий миг, когда можно его увидеть. Выразительность ослепляет.
Эффект потрясения неразрывно связывается во взгляде с предметом,
который оно выявило. Густые тени, которые появляются на мгновение,
запечатлеваются в памяти как восхитительная меблировка.
Мы не отличаем их от реальных предметов. Мы видим в них некие
объективные данности.
Заметим, однако, что, к великому счастью поэзии, краткий миг, о котором
я говорил, не может растягиваться; мы не можем заменить искру постоянным
направленным светом 5.
Он освещал бы нечто совсем иное.
В этой области феномены обусловлены источником света.
Краткий миг открывает проблески иной системы, иного "мира", которые
свет устойчивый озарить не может. Этот мир (который не следует наделять
метафизической ценностью -- что было бы бесполезно и глупо) по самой своей
сущности неустойчив. Может быть, это мир органических и свободных
взаимосвязей потенциальных возможностей разума? Мир притяжений, кратчайших
путей, резонансов?..
Может быть, необъяснимое в нем образно выражается расстоянием?
Действие на расстоянии, индукция и т. д. ?
Трудная жизнь
Человеку, питающему отвращение к неясности в мыслях, крайне трудно быть
поэтом, политиком, -- одним словом, общественной личностью.
Он не может исповедовать религию, веровать, ибо, как это должно
вытекать из его природы, он вынужден стремиться к абсолютной точности.
Фразы, с которыми надлежит обращаться к толпе или к богу, на три
четверти для него запретны.
Человек -- явление слишком частное; душа -- слишком общее.
Ребенок воспринимает бесполезную и действительную сторону вещей. Ибо
нет ничего более фантастического, нежели практическое восприятие. Видеть
возможное, видеть то, что может послужить на практике, -- вот в чем оно
заключается.
Ребенок видит то, что может служить лишь для непосредственного
развлечения и для фантазии, чуждой как практике, так и целенаправленности.
Смех у моря
Бывает смех, который при известных обстоятельствах рождается в
человеке совершенно внезапно и который расходится волнами после некоего
толчка.
Ибо смех есть превращение свободной энергии в энергию избыточную и
беспорядочную. Это -- некий остаток после расчленения ситуации усилием
понимания...
И было бы неплохо, если бы писатель в своем произведении сумел вызвать
его внезапно какой-нибудь мыслью, каким-то мотивом одиночества, что
подтвердило бы важную роль душевной случайности -- источника самых
различных вещей.
Изумленный ангел
Ангел изумлялся, слушая человеческий смех.
Ему объяснили, как могли, что это такое.
Тогда он спросил, почему люди не смеются всему и всегда или же не
обходятся вовсе без смеха.
"Ибо, -- сказал он, -- насколько я понял, нужно смеяться всему либо
ничему не смеяться".
Животный мир
Животные, которые больше всего ужасают человека, которые преследуют
его подчас даже в мыслях, -- кошка, осьминог, змея, паук... это животные, в
чьем облике, взгляде, повадках есть нечто психологическое. Они действуют на
нервы какой-то зловещей магией и какой-то особой загадочностью, как если бы
это были воплощенные мерзкие задние мысли. Даже убитые, даже раздавленные,
они вызывают страх или рождают необычайно странное чувство тревоги.
Эти всесильные антипатии показывают, что в нас заложена некая
мифология, некий подспудный сказочный мир -- какой-то нервный фольклор,
обозначить который трудно, поскольку у своих границ он, по-видимому,
сливается с эффектами чувствительности, каковые, со своей стороны, суть
эффекты чисто молекулярной, внепсихической природы. Таковы скрежет,
раздражение, осознанная невозможность, некоторые вынужденные имитации,
щекотка -- все то, что вызывает невыносимые защитные реакции (мучительны, в
сущности, именно эти реакции).
Этот мир чрезвычайно темен и чрезвычайно важен, -- опасность
непропорциональна вызываемым ею реакциям; в них-то, в этих реакциях,
действительная опасность.
(Фрагмент)
Федр. Что ты делаешь здесь, Сократ? Я давно уже ищу тебя. Я облетел
нашу бледную сень и повсюду о тебе спрашивал. Все знают тебя, но никто не
видел. Почему избегаешь ты этих теней? Какая мысль связала твою душу и увела
ее от нас к берегам этого царства прозрачности?
Сократ. Постой. Я не могу отвечать. Ты ведь знаешь, что мертвые не
прерывают своих размышлений. Мы настолько теперь упростились, что мысль
течет в нас безостановочно, пока не исчерпается сама по себе. У живущих
есть тело, которое позволяет им покидать сознание и в него возвращаться. Они
состоят из дома и пчелы.
Федр. Великолепный Сократ, я умолкаю.
Сократ. Благодарю тебя за это молчание. Ты тем самым принес в дар
богам и моей мысли тягчайшую жертву. Ведь ты одолел свое любопытство и ради
меня поступился своим нетерпением. Говори же теперь свободно и спрашивай,
если еще не раздумал; я к твоим услугам, ибо сам уже перестал себя
спрашивать и себе отвечать. Впрочем, редко бывает, чтобы вопрос, который мы
удержали в себе, не исчерпал себя мгновение спустя.
Федр. Что означает твое уединение? Что ты делаешь, ото всех нас
укрывшись? Алкивиад, Зенон, Менексен, Лисий -- все наши друзья изумляются,
не видя тебя. Они праздно болтают; их тени жужжат.
Сократ. Смотри и слушай.
Федр. Я ничего не слышу. И не вижу ничего примечательного.
Сократ. Возможно, ты не совсем еще мертв. Здесь кончаются наши пределы.
Перед тобой -- река.
Федр. Увы! Бедный Илисс!
Сократ. Это -- река Времени. Сюда, на берег, она выбрасывает только
души; все прочее она без труда уносит.
Федр. Теперь я что-то смутно вижу. Но я ничего не могу разобрать. Все
это проносится неразличимо, ибо глаза мои просто не успевают вглядеться.
Если бы я не был мертв, мне, наверное, стало бы дурно, -- так движение это
уныло и неодолимо... Или, быть может, мне пришлось бы ему подражать, как это
свойственно человеческому телу: я уснул бы, чтобы так же струиться.
Сократ. А ведь этот великий поток состоит из вещей, которые ты прежде
знал или мог знать. Эта мощная и беспокойная, неутомимо скользящая гладь
уносит в небытие все краски. Ты видишь? Сама она совершенно бесцветна.
Федр. Мне чудится поминутно, что я различаю какую-то форму; но то,
что, казалось бы, я улавливаю, не связывается в моей памяти ни с чем
конкретным.
Сократ. Ибо, недвижимый в смерти, ты наблюдаешь подлинное течение
бытия. С этого бесконечно чистого берега нам видны все дела человеческие и
все формы естественные, движимые согласно их истинной природной скорости.
Мы уподобились спящему, в чьей душе проносятся вихрем мысли и образы,
которые, искажаясь диковинно, своей изменчивостью порождают различные
существа. Все это ничто -- и, однако, все значимо. Из преступлений рождаются
неимоверные блага, и высочайшие добродетели приводят к губительным
следствиям; суждение ни на чем не задерживается, идея во взгляде становится
видимостью, и каждый человек влачит за собой вереницу чудовищ, нерасчленимо
сотканных из его движений и последовательных метаморфоз его тела. Я думаю о
присутствии и обыкновениях смертных в этом неутомимом потоке -- и о том,
что я принадлежал к их числу, когда стремился видеть все сущее именно так,
как вижу его сейчас. Я приписывал Мудрости вечное положение, в котором мы
теперь пребываем. А между тем все отсюда неузнаваемо. Истина перед нами, но
мы ничего больше не можем понять.
Федр. Откуда же, Сократ, берется эта тяга к вечному, которую мы
встречаем порой у живущих? Ты искал знания. Самые неразумные безнадежно
пытаются сохранить все, даже трупы умерших. Иные воздвигают храмы и
гробницы, которым стремятся придать несокрушимость. Самые мудрые и
прозорливые хотят внести в свои мысли гармонию и меру, дабы уберечь их от
разрушений и от забвения.
Сократ. Безумие! О Федр, ты сам прекрасно видишь. Но так уж было угодно
судьбам: среди потребностей людского племени должна непременно
присутствовать некая толика безрассудных желаний. Не будь любви, не было бы
и людей. Как и наука не существовала бы без абсурдных стремлений. А как ты
думаешь, откуда мы почерпнули инстинкт и энергию тех неизмеримых усилий,
что сумели воздвигнуть столько прославленных городов и праздных строений,
изумляющих разум, который сам по себе неспособен их вообразить?
Федр. Но ведь он тоже в этом участвовал. Ничто без него не смогло бы
вознестись над землей.
Сократ. Ничто.
Федр. Ты помнишь строительные работы, которые мы наблюдали в Пирее?
Сократ. Помню.
Федр. Все эти машины, все эти усилия -- и этих флейтистов, которые
вносили в них ритм своей музыки; эти точно рассчитанные движения -- и этот
рост шаг за шагом, столь загадочный и столь ясный одновременно? Какой
сперва беспорядок, -- и казалось, он весь растворялся в гармонии! Какая
незыблемость, какая стройность рождались среди всех этих нитей, служивших
отвесом, вдоль этих натянутых хрупких бечевок, по которым равнялись ряды
поднимавшейся кладки!
Сократ. Во мне еще живо это чудесное воспоминание. О, материалы! О,
дивный камень!.. Какими же стали мы невесомыми!
Федр. А помнишь ли ты этот храм за городской стеной, рядом с алтарем
Борея?
Сократ. Храм Артемиды-охотницы?
Федр. Он самый. Мы как-то бродили там. Мы беседовали о Прекрасном...
Сократ. Увы!
Федр. Я дружил с человеком, который этот храм построил. Он был
мегарец, и звали его Эвпалинос. Он охотно рассказывал мне о своем искусстве,
о трудах и познаниях, которых оно требует; он объяснял мне все то, что с ним
вместе я видел на стройке. Но прежде всего я любовался его несравненным
умом. Казалось, что человек этот наделен силой Орфея. Бесформенным грудам
камня и балок, которые нас окружали, он предсказывал монументальное
будущее; и когда я внимал его голосу, мне чудилось, что удел, назначенный
этому материалу, есть единственный в мире удел, к которому он призван
судьбами, угодными богине. Поразительно, как говорил он с рабочими! В его
словах не оставалось следа от тяжких ночных размышлений. Он говорил с ними
языком указаний и цифр.
Сократ. Именно так поступает бог.
Федр. Его слова и их действия были так согласованны, как если бы эти
люди заменяли ему конечности. Ты не можешь себе представить, Сократ, с какой
радостью моя душа созерцала эту великую слаженность. С тех пор образ всякого
храма нераздельно связывается во мне с мыслью о его возведении. В каждом
храме мне видится восхитительное деяние, еще более славное, чем любая наша
победа, -- еще более неподвластное жалкой природе. Разрушение и созидание в
равной мере важны; люди необходимы для того и другого; но мой разум ставит
превыше всего созидание. О, счастливейший Эвпалинос!
Сократ. Какая восторженность у тени к призраку!.. Я не знал этого
Эвпалиноса. Так значит, он был великий человек? Я вижу, что он достиг в
своем искусстве высшего понимания. Он здесь?
Федр. Он, без сомнения, среди нас; но я еще не встречал его в этих
местах.
Сократ. Я не представляю себе, что он тут мог бы построить. Даже
замыслы здесь -- те же воспоминания. Но поскольку нам не осталось теперь
ничего, кроме радостей беседы, я с удовольствием его послушал бы.
Федр. Я еще помню некоторые его правила. Не знаю, понравятся ли они
тебе. Меня они восхищают.
Сократ. Скажи мне одно из них.
Федр. Слушай же. Он любил повторять: "В исполнении нет мелочей"
1.
Сократ. Я понимаю -- и не могу понять. Я нечто понял, но не уверен,
это ли самое имел он в виду.
Федр. А я убежден, что твой быстрый разум безошибочно разобрался. В
такой ясной и совершенной душе, как твоя, поучение мастера должно обретать
небывалую силу и широту. Ежели это действительно четкая мысль, если она
почерпнута в самом ходе работы мгновенным прозрением разума, который, не
мудрствуя попусту, подытоживает свой опыт, -- в таком случае она приносит
философу бесценный материал. Я вручил тебе, ювелир, слиток чистого золота!
Сократ. Я был ювелиром по части собственных своих цепей!.. Но разберем
эту мысль. Здешняя вечность располагает к словоохотливости. Эта
непреходящая длительность должна либо вовсе не существовать, либо таить в
себе все мыслимые рассуждения, как истинные, так и ложные. Поэтому говорить
я могу свободно, не боясь ошибиться, ибо, если я ошибусь, я тут же выскажу
истину, а если я выскажу истину, я все равно затем против нее согрешу.
О Федр, ты, я думаю, замечал у ораторов -- говорят ли они о политике
или о частных интересах граждан, -- как и в тех трудных признаниях, которые
нам в решающий час приходится делать возлюбленному; ты, конечно же, замечал,
какой вес и какое значение приобретают ничтожнейшие слова и малейшие паузы,
их разделяющие. И я, говоривший так много, движимый неутолимым стремлением
убеждать, -- я тоже в конце концов убедился, что самые неотразимые доводы и
самые строгие доказательства имели бы мало успеха без этих никчемных на вид
деталей и что, напротив, соображения слабые, если искусно перемежать их
словами тонко рассчитанными или блестящими, как диадемы, надолго
зачаровывают слух. Эти сводни подстерегают разум. Они твердят ему, что им
вздумается, они повторяются сколько угодно, и в итоге ему начинает
казаться, что голос, которому он внимает, -- его собственный голос.
Существенность речи сводится в конце концов к той мелодии и к той окраске
голоса, в которых мы видим ошибочно нечто пустячное и привходящее.
Федр. Ты прибег к сложнейшему обходному маневру, дорогой Сократ, но я
вижу, что ты возвращаешься издалека с множеством новых примеров и во
всеоружии твоей диалектики!
Сократ. Или возьми медицину. Самый умелый хирург, запускающий в твою
рану свои искусные пальцы, -- какой бы проворной, какой бы опытной и
чувствительной ни была его рука, как бы четко он ни представлял
расположение органов, вен, их связанность и их секреты, сколь бы он ни был
уверен в том, какие действия следует произвести в твоем теле, что надлежит
отсечь и что -- соединить, -- ежели по его недосмотру, в силу некой
случайности, нить или игла, которыми он пользуется, какая-то мелочь,
необходимая в ходе работы, окажутся не совсем чистыми или не вполне
очищенными, -- хирург этот тебя погубит. И ты умираешь...
Федр. К счастью, все кончено! Именно это со мной и случилось.
Сократ. Ты умираешь, хочу я сказать, -- ты умираешь, будучи исцелен по
всем правилам... Коль скоро все требования искусства и обстоятельств
исполнены, мысль любуется своим творением... Но ты мертв. Плохо очищенная
шелковинка сделала знание гибельным; этот ничтожный пустяк пересилил
искусство Асклепия и Афины.
Федр. Эвпалинос хорошо это понимал.
Сократ. То же самое происходит везде, кроме разве что царства
философов, которым, к великому их несчастию, никогда не случается видеть
крушения созерцаемых ими миров, ибо миры эти попросту не существуют.
Федр. Эвпалинос всегда был верен своему правилу. Он не забывал ни о
чем. Он распоряжался выпиливать продольные бруски и подпирать ими балки,
укрепленные в стенах, чтобы они не давали влаге подниматься по волокнам и,
впитываясь, разрушать их. Так же внимателен был он ко всем чувствительным
местам здания. Можно было подумать, что он заботился о собственном теле.
Пока шли работы, он почти не отходил от лесов. Я готов поручиться, что он
знал там каждый строительный камень. Он следил за точностью тески; он
тщательно изучал все известные средства, позволяющие избегать осыпания
граней и сохранять чистоту швов. По его указаниям на облицовочном мраморе
проводили резьбу, оставляли шероховатости, делали скосы. Он вникал во все
тонкости изготовления штукатурки, которою покрывали стены грубого камня.
Но все это усердие, которое призвано было служить долговечности здания,
не шло ни в какое сравнение с тем, с каким он готовил переживания, трепет
душевный будущего созерцателя его детища.
Он выводил на свет бытия изумительный механизм, который должен был в
свой черед изливать этот свет -- исполнив его четких форм и почти
музыкальных достоинств -- в пространство, где движутся смертные. Подобный
ораторам и поэтам, которых ты только что упоминал, он знал, о Сократ,
тайную власть неразличимых оттенков. Перед мастерски облегченной, совсем
безыскусной на вид громадой мы даже не замечали, как нас исподволь
приводили в восторг неуловимые изгибы, легчайшие чарующие наклоны и те
утонченные комбинации правильных и неправильных форм, которые он вводил и
скрывал, наделяя их силой столь же неотразимой, сколь и загадочной.
Послушный их тайному присутствию, движущийся наблюдатель переносился от
видения к видению, от немоты к восхищенному шепоту, по мере того как он
подходил, отступал и опять приближался или бродил вокруг здания, ведомый им
и растворившийся в чувстве восторга. -- Мой храм, говорил этот мегарец,
должен увлекать людей, как влечет их образ любимого 2.
Сократ. Божественные слова. Я слышал, дорогой Федр, нечто совершенно
подобное, хотя и обратное по смыслу. Один наш друг -- нет нужды его называть
-- говорил об Алкивиаде, который был так прекрасно сложен: "Стоит взглянуть
на него, чтобы почувствовать в себе зодчего!.. " Как мне жаль тебя, милый
Федр! Ты здесь гораздо несчастливее меня. Меня влекла одна Истина; ей
посвятил я всю жизнь; и здесь, в елисейских лугах, если я и остался
внакладе, я все же могу надеяться, что мне предстоит еще нечто узнать. Даже
теперь, среди этих теней, я рад ловить тень любой истины. Но ты, чьи желания
составляла одна Красота и чьими поступками она правила, -- ты лишился всего.
Вес тела эти -- сон, и все образы -- дым; повсюду разлит этот свет, столь
ровный, безжизненный и удручающе бледный; всюду -- одно и то же
бесчувствие, которое он озаряет или, скорее, окрашивает, ничего отчетливо
не выделяя; и эти полупрозрачные стайки, в которые собираются наши тени; эти
наши беззвучные, почти уже чуждые голоса, которые шепчутся словно в гуще
руна или в ленивом тумане... Как ты должен страдать, милый Федр! И все же
страдать не вполне... Даже этого нам не дано: страдание тоже ведь жизнь.
Федр. Мне все кажется, что я близок к нему... Но не говори мне, прошу
тебя, о том, что утрачено. Оставь, не тревожь мою память. Оставь ей ее
светило и ее кумиров! О, какое владеет мною противоречиеСуществует, быть
может, какая-то вторая смерть, которая меня еще не постигла, -- смерть наших
воспоминаний. Но во мне оживают, мне снова видятся хрупкие небеса!
Прекраснейшему нет места в вечности! 3
Сократ. Где же. по-твоему, оно пребывает?
Федр. Все прекрасное неотделимо от жизни, а жизнь -- это то, что
умирает.
Сократ. Допустим... Но большинство людей видит в Красоте нечто
бессмертное.
Федр. Должен сказать тебе, Сократ, что, по мнению того Федра, каким я
некогда был, красота...
Сократ. Платона поблизости нет?
Федр. Я буду ему возражать.
Сократ. Ну что ж, возражай!
Федр.... заключается отнюдь не в каких-то необычайных предметах и даже
не в тех сверхприродных формах, которые благороднейшие из смертных
созерцают как некие образцы своих замыслов и тайные первообразы своих
трудов, -- не в тех божественных сущностях, о каких надлежало бы сказать
словами поэта:
Венец стремленья долгого -- Идеи! 4
Сократ. Какого поэта?
Федр. Дивного Стефаноса, который жил много веков после нас. На мой
взгляд, однако, идея этих Идей, которых отцом был наш несравненный Платон,
очень уж простовата и в каком-то смысле слишком чиста, чтобы объяснить все
многообразие красот и смену человеческих пристрастий, смерть стольких
творений, превозносившихся до небес, создания ни на что не похожие,
воскрешения, коих нельзя было предугадать. И много найдется иных возражений.
Сократ. К какой же пришел ты мысли?
Федр. Я уже не могу ее разобрать. Ничто ее не обнаруживает; все ее
подразумевает. Она -- во мне, как я сам; она действует безошибочно; она
судит, она вожделеет... Но выразить ее мне так же трудно, как определить
свое тождество с собственным "Я", которое для меня столь очевидно и столь
загадочно.
Сократ. Но раз уж, дорогой Федр, милостивые боги позволили нам
беседовать в этой преисподней, где мы ничего не забыли, где мы нечто узнали
и где мы далеки от всего человеческого, нам следует теперь выяснить, что
истинно прекрасно и что -- уродливо; что может нравиться человеку; и,
наконец, что должно восхищать его, не ослепляя, и захватывать, не помрачая
рассудка...