Страница:
внушили себе, что ничего, кроме самих себя, им не надобно.
Но под совсем иным небом, среди народа, целиком занятого своим
материальным развитием, пока еще безразличного к прошлому, устраивающего
свое будущее и предоставляющего опытам всех родов полнейшую свободу,
нашелся человек, который в эту же пору стал размышлять над вещами духа, в
том числе -- над литературным творчеством, с такой четкостью,
проницательностью и ясностью, какие никогда раньше не встречались в такой
мере в чьей-либо голове, одаренной поэтическим воображением. Никогда
проблема литературы не подвергалась до Эдгара По исследованию в своих
предпосылках, не сводилась к проблеме психологии, не изучалась путем
анализа, в котором логика и механика эффектов были бы так смело применены.
Впервые отношения между произведением и читателем были выяснены и
утверждены в качестве положительных оснований искусства. Этот анализ -- и
здесь именно заключается обстоятельство, подтверждающее его ценность, --
может быть успешно проведен, с такой же точностью, во всех областях
литературного творчества. Те же наблюдений, те же отличительные признаки, те
же качественные пометки, те же направляющие идеи равно применимы как к
произведениям, предназначенным могущественно и резко воздействовать на
восприятие, захватить читателя, любящего сильные ощущения или странные
происшествия, так и к жанрам самым утонченным, к хрупкой организованности
созданий поэта.
Утверждать, что этот анализ сохраняет свою значимость в области
повествования в такой же мере, как в области поэзии, что он применим к
конструкциям воображения и фантастики столь же хорошо, как и к
литературному воспроизведению и отображению действительности, -- значит
утверждать, что он примечателен своею общностью. Тому, что имеет
действительную общность, свойственна плодотворность. Достичь такой точки,
которая позволила бы овладеть всем полем действия, означает неизбежно
охватить весь ряд возможностей; области, которые предстоит исследовать;
пути, которые надо проложить; земли, которые отойдут под обработку; здания,
которые придется возвести; отношения, которые надлежит установить; методы,
которые потребуется применить. Не удивительно поэтому, что По, обладавший
такой могущественной и уверенной методой, сделался изобретателем ряда
жанров, создал первые и самые разительные образцы научной повести,
современной космогонической поэмы, романа уголовной поучительности, введения
в литературу болезненных психологических состояний; и что все его
творчество на любой странице дает такое проявление интеллектуальности и
воли к ней, какой нет ни в одной другой литературной карьере.
Этот великий человек был бы нынче совершенно забыт, не поставь себе
Бодлер задачи ввести его в европейскую литературу. Не преминем отметить,
что мировая слава Эдгара По слаба или сомнительна только на его родине да в
Англии. Этот англосаксонский поэт до странности мало известен среди
единоплеменников.
Другое замечание: Бодлер и Эдгар По взаимно обмениваются ценностями.
Один дает другому то, что у него есть, и берет то, чего у него нет. Этот
дает тому целую систему новых и глубоких мыслей. Он просвещает,
оплодотворяет его, предопределяет его мнение по целому ряду вопросов:
философии композиции, теории искусственного понимания и отрицания
современного, важности исключительного и некой необычности,
аристократической позы, мистицизма, вкуса к элегантности и к точности, даже
к политике... Бодлер весь этим насыщен, вдохновлен, углублен.
Но в обмен на эти блага Бодлер дает мысли По бесконечную широту. Он
протягивает ее будущему. Это -- протяженность, которая видоизменяет поэта в
самом себе, по великому стиху Малларме ("И вот, таким в себе, его меняет
Вечность... ") 8, это -- работа, это -- переводы, это --
предисловия Бодлера, которые раскрывают его и утверждают его место в тени
злосчастного По.
Я не стану разбирать всего, чем обязана литература влиянию этого
чудодейственного изобретателя. Будь то Жюль Берн и его соревнователи,
Габорио и подобные ему, или, в более высоких жанрах, приходящие на мысль
произведения Вилье де Лиль-Адана, или творения Достоевского, легко видеть,
что "Приключения Гордона Пима", "Тайна улицы Морг", "Лигейя",
"Сердце-разоблачитель" дали им образцы, многократно воспроизведенные,
глубоко изученные, никогда не превзойденные.
Я лишь задал себе вопрос: чем обязана поэзия Бодлера, и -- еще более
общо -- вся французская поэзия, открытию произведений Эдгара По?
Кое-какие поэмы "Цветов зла" заимствуют у поэм По их чувство и их
существо. В некоторых содержатся стихи, являющиеся воспроизведениями; но я
пройду мимо этих частных заимствований, значимость которых, в известной
мере, ограниченна.
Я отмечу лишь существенное, заключающееся в самой идее, которую По
составил себе о поэзии. Его концепция, изложенная им в различных статьях,
была главным двигателем изменения идей и искусства Бодлера. Разработка,
которой подверг эту теорию композиции ум Бодлера, уроки, которые он в ней
почерпнул, развитие, которое она получила в его интеллектуальной
преемственности, -- и в особенности ее великая внутренняя ценность --
требуют, чтобы мы несколько остановились на этом.
Я не стану скрывать, что мысли По в глубине своей связаны с некоторой
метафизикой, которую он себе создал. Однако метафизика, хотя она и
направляет, охватывает, подсказывает теории, о которых идет речь, тем не
менее не пронизывает их насквозь. Она порождает их, объясняет их
происхождение; но не она образует их состав.
Идеи Эдгара По о поэзии выражены в нескольких эссе, из которых наиболее
важное (причем он менее всего занят техникой английского стиха) носит
заглавие: "Поэтический принцип" ("The poetic principle").
Бодлер был так глубоко захвачен этой работой, она оказывала на него
такое могущественное воздействие, что он стал воспринимать ее существо -- и
не только существо, но и самую форму -- как собственное свое достояние
9.
Человек не может не присвоить себе то, что кажется ему с такой
точностью созданным для него и на что, себе вопреки, он смотрит как на
созданное им самим... Он неудержимо стремится овладеть тем, что пришлось
столь впору его личности; да и сам язык смешивает в понятии "благо" то, что
заимствовано кем-нибудь и вполне его удовлетворяет, с тем, что составляет
собственность этого кого-нибудь...
И вот Бодлер, вопреки тому, что был ослеплен и захвачен изучением
"Поэтического принципа" -- или именно потому, что был им ослеплен и
захвачен, -- не поместил перевода этого эссе среди собственных
произведений Эдгара По, но ввел наиболее интересную его часть, чуть-чуть
видоизменив ее и переставив фразы, в предисловие, предпосланное им своему
переводу "Необычайных историй". Плагиат был бы оспорим, ежели бы автор
вполне очевидно не подтвердил его сам: в статье о Теофиле Готье
(воспроизведенной в "Романтическом искусстве") он перепечатал весь отрывок,
о котором идет речь, снабдив его такими вступительными строками, весьма
ясными и весьма изумительными: "Позволительно, думается мне, иногда
процитировать самого себя, дабы избежать парафразы. Я повторю,
следовательно... " Далее идет заимствованный отрывок.
Что же думал Эдгар По о поэзии?
Я изложу его мысли в нескольких словах. Он подвергает анализу
психологическую обусловленность стихотворения. В числе условий он ставит на
первое место те, которые определяются протяженностью поэтических
произведений. Он придает рассмотрению их величины странную значимость. Он
исследует, с другой стороны, самое существо этих произведений. Он легко
устанавливает наличие ряда стихотворений, занятых высказываниями, для
которых достаточным проводником могла бы служить проза. История, наука, как
и мораль, мало что выигрывают от изложения на языке души. Поэзия
дидактическая, поэзия историческая или этическая, хоть и прославленные и
освященные величайшими поэтами, странным образом сочетают данные
дискурсивного или эмпирического познания с проявлениями сокровенной
сущности и с силами эмоций.
По уразумел, что современная поэзия должна складываться в соответствии
с направлением эпохи, у которой на глазах все отчетливее расслаиваются
способы и области действования, и что она имеет право притязать на
выявление собственного своего естества и на изучение его, так сказать, в
чистом виде.
Так, анализом обусловленностей поэтической страсти, определением, при
посредстве отсеивания, абсолютной поэзии По указал путь, преподал доктрину,
очень соблазнительную и очень суровую, в которой соединились некая
математика и некая мистика...
Ежели теперь мы взглянем на совокупность "Цветов зла" и дадим себе труд
сравнить этот сборник с поэтическими работами того же времени, нас не
удивит примечательное соответствие творчества Бодлера наставлениям По и
тем самым его разительное отличие от произведений романтических. В "Цветах
зла" нет ни исторических поэм, ни легенд; нет ничего, что отдавало бы дань
повествовательности. В них не найдешь философских тирад. Нет в них места и
политике. Описания редки и всегда знаменательны. Но все в них -- прельщение,
музыка, могущественная и отвлеченная сущность... Пышность, образ и
сладострастие.
Есть в лучших стихах Бодлера сочетание плоти и духа, смесь
торжественности, страстности и горечи, вечности и сокровенности, редчайшее
соединение воли с гармонией, так же резко отличающие их от стихов
романтических, как и от стихов парнасских. Парнас был отнюдь не чрезмерно
нежен к Бодлеру. Леконт де Лиль ставил ему в упрек бесплодие. Он забывал,
что истинная плодовитость поэта заключается не в числе его стихов, но в
длительности их действия. Судить об этом можно лишь на протяжении эпох. Ныне
мы видим, что по прошествии шестидесяти лет отзвук единственного и очень
небольшого по объему произведения Бодлера еще наполняет собой всю сферу
поэзии, что он живет в умах, что им нельзя пренебречь, что его крепит
примечательный ряд произведений, которые им порождены, которые являются не
столько его подражаниями, сколько его следствиями, и что, таким образом,
надлежало бы, чтобы подвести итог, присоединить к маленькому сборнику
"Цветов зла" ряд работ первостепенного качества и совокупность самых
глубоких и самых тонких опытов, какие когда-либо предпринимала поэзия.
Влияние "Античных поэм" и "Варварских поэм" 10 было менее
разносторонне и менее обширно.
Надобно все же признать, что если бы это самое влияние охватило и
Бодлера, оно воспрепятствовало бы ему, может быть, написать или сохранить
кое-какие очень неподтянутые стихи, встречающиеся в его книге. В
четырнадцати стихах сонета "Сосредоточенность", являющегося одной из
прелестнейших вещей сборника, удивительным будет мне всегда казаться наличие
пяти или шести строк, отмеченных неоспоримой слабостью. Зато первые и
последние стихи этой поэмы наделены такой магией, что середина лишена
возможности проявить свою нелепицу, и она представляется как бы
отсутствующей и несуществующей. Надо быть очень большим поэтом для
подобного рода чудес.
Только что упомянул я о действии очарования, как уже произнес слово
чудо; конечно, это -- обозначения, которыми пользоваться надлежит разборчиво
как по силе их смысла, так и по легкости их употребления; но их пришлось бы
заменить анализом такой длительности и, возможно, такой спорности, что мне
простится, ежели я избавлю от него и того, кому пришлось бы его делать, и
тех, кому пришлось бы его слушать. Я останусь среди неопределенностей,
ограничившись лишь намеком на то, чем мог бы он быть. Пришлось бы показать,
что язык содержит возбудительные средства, примешанные к его практическим и
непосредственно значимым свойствам. Обязанность, труд, назначение поэта
состоят в том, чтобы дать проявление и действие этим силам движения и
очарования, этим возбудителям аффективной жизни и интеллектуальной
восприимчивости, которые смешаны в обиходной речи со знаками и способами
связи обыденной и поверхностной жизни. Поэт, таким образом, обрекает себя
и расходует себя на то, чтобы выделить и образовать речь в речи; и усилия
его, длительные, трудные, взыскательные, требующие разностороннейших
качеств ума, никогда не имеющие конца, как и никогда не достигающие точного
соответствия, направлены на то, чтобы создать язык для существа более
чистого, более могущественного и более глубокого мыслями, более
напряженного жизнью, более блистательного и более находчивого словами,
нежели любая действительно существующая личность. Этот необычайный строй
речи дает себя узнать и познать ритмом и гармониями, которые его крепят и
которые должны быть так сокровенно -- и даже так таинственно -- связаны с
его происхождением, что звук и смысл уже не могут быть отделены друг от
друга и неразличимо взаимодействуют в памяти.
Поэзия Бодлера обязана своей длительностью и той властью, которою она
еще пользуется, полноте и особой четкости своего тембра. Этот голос порою
спускается до красноречия, как это бывало несколько слишком часто у поэтов
этой поры; но он хранит и развивает почти всегда мелодическую, восхитительно
чистую линию и совершенную звучность, отличающую его от любой прозы.
Бодлер тем самым дал удачнейший отпор стремлениям к прозаизму, которые
отмечаются во французской поэзии с середины XVII века. Примечательно, что
тот самый человек, которому мы обязаны этим возвратом нашей поэзии к своей
сущности, является в то же время одним из первых французских писателей,
которые испытывали страстное влечение к музыке в собственном смысле слова. Я
упоминаю об этой склонности, проявившей себя в знаменитых статьях о
"Тангейзере" и "Лоэнгрине", в связи с позднейшим влиянием музыки на
литературу... "То, что получило наименование символизма, весьма просто
сводится к общему для нескольких групп поэтов стремлению заимствовать у
музыки свое действие... "
Дабы сделать менее неопределенной и менее неполной эту попытку
объяснить нынешнюю значимость Бодлера, я должен сейчас напомнить, чем был
он как критик живописи. Он знал Делакруа и Мане. Он сделал попытку взвесить
достойные заслуги Энгра, его соперника, так же как смог сравнить, в их
несхожем "реализме", произведения Курбе и Мане. Он выказал к великому
Домье восхищение, которое потомство разделяет. Может быть, он преувеличил
ценность Константина Гиса... Но в совокупности суждения его, всегда
обоснованные и обставленные тончайшими и прочнейшими размышлениями о
живописи, остаются высшими образцами ужасающе легкого и, следовательно,
ужасающе трудного жанра художественной критики.
Однако величайшая слава Бодлера, как я уже дал понять в начале этого
сообщения, состоит неоспоримо в том, что он дал жизнь нескольким очень
большим поэтам. Ни Верлен, ни Малларме, ни Рембо не были бы тем, чем они
были, не получи они знакомства с "Цветами зла" в решающем возрасте. Не
составило бы труда показать в этом сборнике стихотворения, которых форма и
вдохновение послужили прообразами некоторых вещей Верлена, Малларме или
Рембо. Но это соответствие до такой степени очевидно, а время вашего
внимания в такой мере использовано, что я не стану углубляться в
подробности. Я ограничусь указанием, что чувство интимности и мощная,
волнующая смесь мистической взволнованности и чувственного пыла, которые
получили развитие у Верлена, страсть странствований, движение
нетерпеливости, какое возбуждает вселенная, глубокое понимание ощущений и их
гармонических отзвуков, делающие таким энергичным и таким действенным
короткое и яростное творчество Рембо, -- все это отчетливо наличествует и
распознается в Бодлере.
Что же касается Стефана Малларме, чьи первые стихи могли бы смешаться
с самыми прекрасными и самыми насыщенными вещами "Цветов зла", он продвинул
далее, в их тончайших следствиях, те формальные и технические поиски, к
которым анализы Эдгара По и опыты и комментарии Бодлера внушили ему страсть
и обосновали уважение. В то время как Верлен и Рембо дали продолжение
Бодлеру в плане чувства и ощущения, Малларме продолжил его в области
совершенства и поэтической чистоты.
Вы пожелали, чтобы этюду о Малларме, и притом столь истовому, глубокому
и любовному, каким вы его задумали и благостно выполнили, -- было все же
предпослано несколько страниц, написанных иной, не вашей рукой, и вы
просили меня набросать их.
Но можно ли у порога такой книги оказать что-либо, чего уже не было бы
в ней самой, или чего я не высказал бы раньше, или чего не говорили бы все
кругом?
Можно ли сказать нечто, что и мне самому было бы нетрудно выразить без
длиннот и дотошностей -- и что не стало бы для публики отвлеченностью,
которую тягостно читать?
Мне довелось уже по разным случаям дать несколько воспоминаний о нашем
Малларме; восстановить кое-какие его замыслы; отметить мимоходом
изумительную стойкость отзвуков его речи в мире мысли, несмотря на то, что
столько лет протекло после его смерти. Но я всегда удерживал себя, по ряду
значительных соображений, от написания работы, которая могла бы в должной и
абсолютной мере говорить о нем. Я слишком ясно чувствую, что был бы не в
силах довести это до конца, не говоря чрезмерно много о самом себе. Его
творчество, с первой же встречи, стало для меня явлением чуда; и едва лишь
улавливал я его мысль, как она становилась тайным объектом нескончаемых
вопросов. Он сыграл, сам того не зная, столь огромную роль во внутренней
моей истории, произвел во мне самым наличием своим такую переоценку
ценностей, подарил меня, в силу акта своего бытия, столькими вещами,
утвердил меня в стольких вещах, более того, внутренне наложил во мне запрет
на столько вещей, -- что я уже не умею отделить того, чем он был вообще, от
того, чем он был для меня 1.
Нет слова, которое повторялось бы под пером критики охотнее и чаще,
нежели слово влияние; но и нет более неопределенного понятия, нежели оно,
среди всех неопределенностей, образующих призрачное вооружение эстетики.
Вместе с тем в познавании наших произведений нет ничего, что заинтересовало
бы наш интеллект более философски и могло сильнее питать в нем влечение к
анализу, нежели возрастающее видоизменение одного духовного склада под
творческим воздействием другого.
Бывают случаи, когда творчество одного человека обретает в существе
другого совершенно особую ценность, порождает в нем такие действенные
следствия, которые нельзя было предвидеть (именно этим влияние достаточно
ясно отличается от подражания) и зачастую невозможно выявить. Мы знаем, с
другой стороны, что эта производная действенность образует значительную
часть продукции всех видов. Идет ли речь о науке или об искусстве --
наблюдение, изучающее процессы проявления итогов, показывает, что
делающееся всегда повторяет ранее сделанное или же отвергает его, то есть
повторяет его иными тонами, очищает, дополняет, упрощает, отягчает или
переобременяет; или же, наоборот, отталкивает, искореняет, опрокидывает,
отрицает, -- но и тем самым предполагает его и незримо использует.
Противоположное противоположным порождается.
Мы говорим, что писатель оригинален, когда пребываем в неведении
относительно скрытых видоизменений, которыми проявили себя в нем другие; мы
хотим сказать, что обусловленность того, что он делает, тем, что уже было
сделано, исключительно сложна и прихотлива. Есть произведения, являющиеся
подобиями других произведений; есть такие, которые образуют
противоположность им; есть, наконец, такие, у которых взаимоотношения с
предшествующими творениями столь сложны, что мы теряемся в них и утверждаем,
что они ведут свое происхождение непосредственно от богов.
(Надлежало бы, чтобы углубить эту тему, рассмотреть также влияние того
или иного духовного склада на себя самого, равно как произведений -- на их
автора. Но сейчас этому не место. )
Когда какое-либо произведение, или даже все творчество, действует на
кого-либо не всеми своими сторонами, но одной из них или несколькими -- в
этом именно случае влияние проявляет свою наиболее примечательную ценность.
Обособленное развитие какого-нибудь качества одного творца, проведенное при
посредстве всей могущественности другого, редко когда не создает в итоге
крайнюю оригинальность.
Таким-то образом Малларме, развивая в себе несколько свойств
романтических поэтов и Бодлера, наблюдая в них то, что получило наиболее
совершенное выполнение, ставя себе постоянным законом получение в каждой
данной точке результатов, которые у тех были редки, необычны и точно бы
совершенно случайны, -- мало-помалу из этой настойчивости в отборе, из этой
суровости и отбрасывания вывел манеру совсем особого свойства, а в конечном
итоге -- доктрину и проблемы совершенно нового порядка, изумительно чуждые
самым навыкам чувств и мыслей своих отцов и собратьев по поэзии. Он заменил
наивное влечение, инстинктивную или традиционную (то есть малосознательную)
действенность своих предшественников искусственной концепцией,
кропотливейше продуманной и достигнутой в итоге своеобразного анализа.
Как-то раз я сказал ему, что у него склад великого ученого. Я не знаю,
пришелся ли этот комплимент ему по вкусу, так как о науке у него не было
идеи, которая позволила бы ему провести сравнение с поэзией. Он, наоборот,
противополагал их. Но я, -- я не мог не делать сопоставления,
представившегося мне неизбежным, между построением точной науки и
намерением, столь явственным у Малларме, заново построить всю систему
поэзии при помощи чистых и наглядных признаков, разборчиво извлеченных
тонкостью и верностью его суждений и очищенных от той несправедливости,
какую обычно вызывает у людей, размышляющих о литературе, многообразие
функций речи.
Его концепция по необходимости приводила к отыскиванию и сочинению
комбинаций весьма далеких от тех, которым общепринятость сообщает видимость
"ясности", а привычка позволяет быть воспринятыми с такой легкостью, что их
почти не осмысливаешь. Темнота, отмечаемая у него обычно, является
следствием нескольких ревниво соблюдаемых им правил, приблизительно так же,
как в области наук мы видим, что логика, аналогия и забота о
последовательности приводят к представлениям весьма отличным от тех,
которые непосредственное впечатление делает для нас привычными, -- вплоть до
выражений, легко переходящих за пределы нашей способности к воображению.
То, что Малларме без научной культуры и навыков отважился ставить
задачи, которые можно сравнить с опытами мастеров числа и порядка; то, что
он вложил всего себя в усилие, изумительное по одиночеству; что он ушел в
свои размышления наподобие того, как всякое существо, углубляющее или
перестраивающее свой мыслительный мир, уходит от твари людской, дабы уйти от
смутности и поверхностности, -- это свидетельствует о смелости и глубине его
духовного склада, не говоря уже о необычайном мужестве, с каким всю жизнь он
боролся с судьбой, светом и насмешками, тогда как ему достаточно было бы
немного поубавить свои качества и свою волю, чтобы тотчас же предстать тем,
чем он был, -- первым поэтом своего времени.
К этому надлежит добавить, что развитие его личных воззрений, обычно
столь точных, было задержано, спутано, затруднено теми неопределенными
идеями, которые царили в литературной атмосфере и не преминули повлиять и
на него; на его духовный склад, -- как ни одинок и своезаконен он был, --
наложили некоторую печать чудесные и фантастические импровизации Вилье де
Лиль-Адана 2, и никогда не мог он освободиться вполне от некой
метафизики, чтобы не сказать -- мистицизма, трудно поддающегося
определению. Однако, в силу примечательной реакции существа его натуры, не
могло не случиться так, что эти чужеродные темы вошли в систему его
собственных помыслов и что он привел их в связь с самой высокой своей
мыслью, которая была для него вместе с тем и наиболее дорогой и наиболее
интимной. Так пришел он к стремлению дать искусству писанья всеобъемлющий
смысл, значимость мироздания, и признал, что высшей вещью мира и оправданием
его бытия -- насколько ему это бытие даровано -- была, и не могла не быть,
книга 3.
В возрасте еще довольно раннем, двадцати лет, -- в критическую пору
странной и глубокой духовной трансформации -- я испытал потрясение от
творчества Малларме. Я познал изумление, интимное и внезапное
замешательство, и озарение, и разрыв с привязанностями к моим идолам тех
лет. Я почувствовал в себе как бы фанатика. Я ощутил молнийное внедрение
Но под совсем иным небом, среди народа, целиком занятого своим
материальным развитием, пока еще безразличного к прошлому, устраивающего
свое будущее и предоставляющего опытам всех родов полнейшую свободу,
нашелся человек, который в эту же пору стал размышлять над вещами духа, в
том числе -- над литературным творчеством, с такой четкостью,
проницательностью и ясностью, какие никогда раньше не встречались в такой
мере в чьей-либо голове, одаренной поэтическим воображением. Никогда
проблема литературы не подвергалась до Эдгара По исследованию в своих
предпосылках, не сводилась к проблеме психологии, не изучалась путем
анализа, в котором логика и механика эффектов были бы так смело применены.
Впервые отношения между произведением и читателем были выяснены и
утверждены в качестве положительных оснований искусства. Этот анализ -- и
здесь именно заключается обстоятельство, подтверждающее его ценность, --
может быть успешно проведен, с такой же точностью, во всех областях
литературного творчества. Те же наблюдений, те же отличительные признаки, те
же качественные пометки, те же направляющие идеи равно применимы как к
произведениям, предназначенным могущественно и резко воздействовать на
восприятие, захватить читателя, любящего сильные ощущения или странные
происшествия, так и к жанрам самым утонченным, к хрупкой организованности
созданий поэта.
Утверждать, что этот анализ сохраняет свою значимость в области
повествования в такой же мере, как в области поэзии, что он применим к
конструкциям воображения и фантастики столь же хорошо, как и к
литературному воспроизведению и отображению действительности, -- значит
утверждать, что он примечателен своею общностью. Тому, что имеет
действительную общность, свойственна плодотворность. Достичь такой точки,
которая позволила бы овладеть всем полем действия, означает неизбежно
охватить весь ряд возможностей; области, которые предстоит исследовать;
пути, которые надо проложить; земли, которые отойдут под обработку; здания,
которые придется возвести; отношения, которые надлежит установить; методы,
которые потребуется применить. Не удивительно поэтому, что По, обладавший
такой могущественной и уверенной методой, сделался изобретателем ряда
жанров, создал первые и самые разительные образцы научной повести,
современной космогонической поэмы, романа уголовной поучительности, введения
в литературу болезненных психологических состояний; и что все его
творчество на любой странице дает такое проявление интеллектуальности и
воли к ней, какой нет ни в одной другой литературной карьере.
Этот великий человек был бы нынче совершенно забыт, не поставь себе
Бодлер задачи ввести его в европейскую литературу. Не преминем отметить,
что мировая слава Эдгара По слаба или сомнительна только на его родине да в
Англии. Этот англосаксонский поэт до странности мало известен среди
единоплеменников.
Другое замечание: Бодлер и Эдгар По взаимно обмениваются ценностями.
Один дает другому то, что у него есть, и берет то, чего у него нет. Этот
дает тому целую систему новых и глубоких мыслей. Он просвещает,
оплодотворяет его, предопределяет его мнение по целому ряду вопросов:
философии композиции, теории искусственного понимания и отрицания
современного, важности исключительного и некой необычности,
аристократической позы, мистицизма, вкуса к элегантности и к точности, даже
к политике... Бодлер весь этим насыщен, вдохновлен, углублен.
Но в обмен на эти блага Бодлер дает мысли По бесконечную широту. Он
протягивает ее будущему. Это -- протяженность, которая видоизменяет поэта в
самом себе, по великому стиху Малларме ("И вот, таким в себе, его меняет
Вечность... ") 8, это -- работа, это -- переводы, это --
предисловия Бодлера, которые раскрывают его и утверждают его место в тени
злосчастного По.
Я не стану разбирать всего, чем обязана литература влиянию этого
чудодейственного изобретателя. Будь то Жюль Берн и его соревнователи,
Габорио и подобные ему, или, в более высоких жанрах, приходящие на мысль
произведения Вилье де Лиль-Адана, или творения Достоевского, легко видеть,
что "Приключения Гордона Пима", "Тайна улицы Морг", "Лигейя",
"Сердце-разоблачитель" дали им образцы, многократно воспроизведенные,
глубоко изученные, никогда не превзойденные.
Я лишь задал себе вопрос: чем обязана поэзия Бодлера, и -- еще более
общо -- вся французская поэзия, открытию произведений Эдгара По?
Кое-какие поэмы "Цветов зла" заимствуют у поэм По их чувство и их
существо. В некоторых содержатся стихи, являющиеся воспроизведениями; но я
пройду мимо этих частных заимствований, значимость которых, в известной
мере, ограниченна.
Я отмечу лишь существенное, заключающееся в самой идее, которую По
составил себе о поэзии. Его концепция, изложенная им в различных статьях,
была главным двигателем изменения идей и искусства Бодлера. Разработка,
которой подверг эту теорию композиции ум Бодлера, уроки, которые он в ней
почерпнул, развитие, которое она получила в его интеллектуальной
преемственности, -- и в особенности ее великая внутренняя ценность --
требуют, чтобы мы несколько остановились на этом.
Я не стану скрывать, что мысли По в глубине своей связаны с некоторой
метафизикой, которую он себе создал. Однако метафизика, хотя она и
направляет, охватывает, подсказывает теории, о которых идет речь, тем не
менее не пронизывает их насквозь. Она порождает их, объясняет их
происхождение; но не она образует их состав.
Идеи Эдгара По о поэзии выражены в нескольких эссе, из которых наиболее
важное (причем он менее всего занят техникой английского стиха) носит
заглавие: "Поэтический принцип" ("The poetic principle").
Бодлер был так глубоко захвачен этой работой, она оказывала на него
такое могущественное воздействие, что он стал воспринимать ее существо -- и
не только существо, но и самую форму -- как собственное свое достояние
9.
Человек не может не присвоить себе то, что кажется ему с такой
точностью созданным для него и на что, себе вопреки, он смотрит как на
созданное им самим... Он неудержимо стремится овладеть тем, что пришлось
столь впору его личности; да и сам язык смешивает в понятии "благо" то, что
заимствовано кем-нибудь и вполне его удовлетворяет, с тем, что составляет
собственность этого кого-нибудь...
И вот Бодлер, вопреки тому, что был ослеплен и захвачен изучением
"Поэтического принципа" -- или именно потому, что был им ослеплен и
захвачен, -- не поместил перевода этого эссе среди собственных
произведений Эдгара По, но ввел наиболее интересную его часть, чуть-чуть
видоизменив ее и переставив фразы, в предисловие, предпосланное им своему
переводу "Необычайных историй". Плагиат был бы оспорим, ежели бы автор
вполне очевидно не подтвердил его сам: в статье о Теофиле Готье
(воспроизведенной в "Романтическом искусстве") он перепечатал весь отрывок,
о котором идет речь, снабдив его такими вступительными строками, весьма
ясными и весьма изумительными: "Позволительно, думается мне, иногда
процитировать самого себя, дабы избежать парафразы. Я повторю,
следовательно... " Далее идет заимствованный отрывок.
Что же думал Эдгар По о поэзии?
Я изложу его мысли в нескольких словах. Он подвергает анализу
психологическую обусловленность стихотворения. В числе условий он ставит на
первое место те, которые определяются протяженностью поэтических
произведений. Он придает рассмотрению их величины странную значимость. Он
исследует, с другой стороны, самое существо этих произведений. Он легко
устанавливает наличие ряда стихотворений, занятых высказываниями, для
которых достаточным проводником могла бы служить проза. История, наука, как
и мораль, мало что выигрывают от изложения на языке души. Поэзия
дидактическая, поэзия историческая или этическая, хоть и прославленные и
освященные величайшими поэтами, странным образом сочетают данные
дискурсивного или эмпирического познания с проявлениями сокровенной
сущности и с силами эмоций.
По уразумел, что современная поэзия должна складываться в соответствии
с направлением эпохи, у которой на глазах все отчетливее расслаиваются
способы и области действования, и что она имеет право притязать на
выявление собственного своего естества и на изучение его, так сказать, в
чистом виде.
Так, анализом обусловленностей поэтической страсти, определением, при
посредстве отсеивания, абсолютной поэзии По указал путь, преподал доктрину,
очень соблазнительную и очень суровую, в которой соединились некая
математика и некая мистика...
Ежели теперь мы взглянем на совокупность "Цветов зла" и дадим себе труд
сравнить этот сборник с поэтическими работами того же времени, нас не
удивит примечательное соответствие творчества Бодлера наставлениям По и
тем самым его разительное отличие от произведений романтических. В "Цветах
зла" нет ни исторических поэм, ни легенд; нет ничего, что отдавало бы дань
повествовательности. В них не найдешь философских тирад. Нет в них места и
политике. Описания редки и всегда знаменательны. Но все в них -- прельщение,
музыка, могущественная и отвлеченная сущность... Пышность, образ и
сладострастие.
Есть в лучших стихах Бодлера сочетание плоти и духа, смесь
торжественности, страстности и горечи, вечности и сокровенности, редчайшее
соединение воли с гармонией, так же резко отличающие их от стихов
романтических, как и от стихов парнасских. Парнас был отнюдь не чрезмерно
нежен к Бодлеру. Леконт де Лиль ставил ему в упрек бесплодие. Он забывал,
что истинная плодовитость поэта заключается не в числе его стихов, но в
длительности их действия. Судить об этом можно лишь на протяжении эпох. Ныне
мы видим, что по прошествии шестидесяти лет отзвук единственного и очень
небольшого по объему произведения Бодлера еще наполняет собой всю сферу
поэзии, что он живет в умах, что им нельзя пренебречь, что его крепит
примечательный ряд произведений, которые им порождены, которые являются не
столько его подражаниями, сколько его следствиями, и что, таким образом,
надлежало бы, чтобы подвести итог, присоединить к маленькому сборнику
"Цветов зла" ряд работ первостепенного качества и совокупность самых
глубоких и самых тонких опытов, какие когда-либо предпринимала поэзия.
Влияние "Античных поэм" и "Варварских поэм" 10 было менее
разносторонне и менее обширно.
Надобно все же признать, что если бы это самое влияние охватило и
Бодлера, оно воспрепятствовало бы ему, может быть, написать или сохранить
кое-какие очень неподтянутые стихи, встречающиеся в его книге. В
четырнадцати стихах сонета "Сосредоточенность", являющегося одной из
прелестнейших вещей сборника, удивительным будет мне всегда казаться наличие
пяти или шести строк, отмеченных неоспоримой слабостью. Зато первые и
последние стихи этой поэмы наделены такой магией, что середина лишена
возможности проявить свою нелепицу, и она представляется как бы
отсутствующей и несуществующей. Надо быть очень большим поэтом для
подобного рода чудес.
Только что упомянул я о действии очарования, как уже произнес слово
чудо; конечно, это -- обозначения, которыми пользоваться надлежит разборчиво
как по силе их смысла, так и по легкости их употребления; но их пришлось бы
заменить анализом такой длительности и, возможно, такой спорности, что мне
простится, ежели я избавлю от него и того, кому пришлось бы его делать, и
тех, кому пришлось бы его слушать. Я останусь среди неопределенностей,
ограничившись лишь намеком на то, чем мог бы он быть. Пришлось бы показать,
что язык содержит возбудительные средства, примешанные к его практическим и
непосредственно значимым свойствам. Обязанность, труд, назначение поэта
состоят в том, чтобы дать проявление и действие этим силам движения и
очарования, этим возбудителям аффективной жизни и интеллектуальной
восприимчивости, которые смешаны в обиходной речи со знаками и способами
связи обыденной и поверхностной жизни. Поэт, таким образом, обрекает себя
и расходует себя на то, чтобы выделить и образовать речь в речи; и усилия
его, длительные, трудные, взыскательные, требующие разностороннейших
качеств ума, никогда не имеющие конца, как и никогда не достигающие точного
соответствия, направлены на то, чтобы создать язык для существа более
чистого, более могущественного и более глубокого мыслями, более
напряженного жизнью, более блистательного и более находчивого словами,
нежели любая действительно существующая личность. Этот необычайный строй
речи дает себя узнать и познать ритмом и гармониями, которые его крепят и
которые должны быть так сокровенно -- и даже так таинственно -- связаны с
его происхождением, что звук и смысл уже не могут быть отделены друг от
друга и неразличимо взаимодействуют в памяти.
Поэзия Бодлера обязана своей длительностью и той властью, которою она
еще пользуется, полноте и особой четкости своего тембра. Этот голос порою
спускается до красноречия, как это бывало несколько слишком часто у поэтов
этой поры; но он хранит и развивает почти всегда мелодическую, восхитительно
чистую линию и совершенную звучность, отличающую его от любой прозы.
Бодлер тем самым дал удачнейший отпор стремлениям к прозаизму, которые
отмечаются во французской поэзии с середины XVII века. Примечательно, что
тот самый человек, которому мы обязаны этим возвратом нашей поэзии к своей
сущности, является в то же время одним из первых французских писателей,
которые испытывали страстное влечение к музыке в собственном смысле слова. Я
упоминаю об этой склонности, проявившей себя в знаменитых статьях о
"Тангейзере" и "Лоэнгрине", в связи с позднейшим влиянием музыки на
литературу... "То, что получило наименование символизма, весьма просто
сводится к общему для нескольких групп поэтов стремлению заимствовать у
музыки свое действие... "
Дабы сделать менее неопределенной и менее неполной эту попытку
объяснить нынешнюю значимость Бодлера, я должен сейчас напомнить, чем был
он как критик живописи. Он знал Делакруа и Мане. Он сделал попытку взвесить
достойные заслуги Энгра, его соперника, так же как смог сравнить, в их
несхожем "реализме", произведения Курбе и Мане. Он выказал к великому
Домье восхищение, которое потомство разделяет. Может быть, он преувеличил
ценность Константина Гиса... Но в совокупности суждения его, всегда
обоснованные и обставленные тончайшими и прочнейшими размышлениями о
живописи, остаются высшими образцами ужасающе легкого и, следовательно,
ужасающе трудного жанра художественной критики.
Однако величайшая слава Бодлера, как я уже дал понять в начале этого
сообщения, состоит неоспоримо в том, что он дал жизнь нескольким очень
большим поэтам. Ни Верлен, ни Малларме, ни Рембо не были бы тем, чем они
были, не получи они знакомства с "Цветами зла" в решающем возрасте. Не
составило бы труда показать в этом сборнике стихотворения, которых форма и
вдохновение послужили прообразами некоторых вещей Верлена, Малларме или
Рембо. Но это соответствие до такой степени очевидно, а время вашего
внимания в такой мере использовано, что я не стану углубляться в
подробности. Я ограничусь указанием, что чувство интимности и мощная,
волнующая смесь мистической взволнованности и чувственного пыла, которые
получили развитие у Верлена, страсть странствований, движение
нетерпеливости, какое возбуждает вселенная, глубокое понимание ощущений и их
гармонических отзвуков, делающие таким энергичным и таким действенным
короткое и яростное творчество Рембо, -- все это отчетливо наличествует и
распознается в Бодлере.
Что же касается Стефана Малларме, чьи первые стихи могли бы смешаться
с самыми прекрасными и самыми насыщенными вещами "Цветов зла", он продвинул
далее, в их тончайших следствиях, те формальные и технические поиски, к
которым анализы Эдгара По и опыты и комментарии Бодлера внушили ему страсть
и обосновали уважение. В то время как Верлен и Рембо дали продолжение
Бодлеру в плане чувства и ощущения, Малларме продолжил его в области
совершенства и поэтической чистоты.
Вы пожелали, чтобы этюду о Малларме, и притом столь истовому, глубокому
и любовному, каким вы его задумали и благостно выполнили, -- было все же
предпослано несколько страниц, написанных иной, не вашей рукой, и вы
просили меня набросать их.
Но можно ли у порога такой книги оказать что-либо, чего уже не было бы
в ней самой, или чего я не высказал бы раньше, или чего не говорили бы все
кругом?
Можно ли сказать нечто, что и мне самому было бы нетрудно выразить без
длиннот и дотошностей -- и что не стало бы для публики отвлеченностью,
которую тягостно читать?
Мне довелось уже по разным случаям дать несколько воспоминаний о нашем
Малларме; восстановить кое-какие его замыслы; отметить мимоходом
изумительную стойкость отзвуков его речи в мире мысли, несмотря на то, что
столько лет протекло после его смерти. Но я всегда удерживал себя, по ряду
значительных соображений, от написания работы, которая могла бы в должной и
абсолютной мере говорить о нем. Я слишком ясно чувствую, что был бы не в
силах довести это до конца, не говоря чрезмерно много о самом себе. Его
творчество, с первой же встречи, стало для меня явлением чуда; и едва лишь
улавливал я его мысль, как она становилась тайным объектом нескончаемых
вопросов. Он сыграл, сам того не зная, столь огромную роль во внутренней
моей истории, произвел во мне самым наличием своим такую переоценку
ценностей, подарил меня, в силу акта своего бытия, столькими вещами,
утвердил меня в стольких вещах, более того, внутренне наложил во мне запрет
на столько вещей, -- что я уже не умею отделить того, чем он был вообще, от
того, чем он был для меня 1.
Нет слова, которое повторялось бы под пером критики охотнее и чаще,
нежели слово влияние; но и нет более неопределенного понятия, нежели оно,
среди всех неопределенностей, образующих призрачное вооружение эстетики.
Вместе с тем в познавании наших произведений нет ничего, что заинтересовало
бы наш интеллект более философски и могло сильнее питать в нем влечение к
анализу, нежели возрастающее видоизменение одного духовного склада под
творческим воздействием другого.
Бывают случаи, когда творчество одного человека обретает в существе
другого совершенно особую ценность, порождает в нем такие действенные
следствия, которые нельзя было предвидеть (именно этим влияние достаточно
ясно отличается от подражания) и зачастую невозможно выявить. Мы знаем, с
другой стороны, что эта производная действенность образует значительную
часть продукции всех видов. Идет ли речь о науке или об искусстве --
наблюдение, изучающее процессы проявления итогов, показывает, что
делающееся всегда повторяет ранее сделанное или же отвергает его, то есть
повторяет его иными тонами, очищает, дополняет, упрощает, отягчает или
переобременяет; или же, наоборот, отталкивает, искореняет, опрокидывает,
отрицает, -- но и тем самым предполагает его и незримо использует.
Противоположное противоположным порождается.
Мы говорим, что писатель оригинален, когда пребываем в неведении
относительно скрытых видоизменений, которыми проявили себя в нем другие; мы
хотим сказать, что обусловленность того, что он делает, тем, что уже было
сделано, исключительно сложна и прихотлива. Есть произведения, являющиеся
подобиями других произведений; есть такие, которые образуют
противоположность им; есть, наконец, такие, у которых взаимоотношения с
предшествующими творениями столь сложны, что мы теряемся в них и утверждаем,
что они ведут свое происхождение непосредственно от богов.
(Надлежало бы, чтобы углубить эту тему, рассмотреть также влияние того
или иного духовного склада на себя самого, равно как произведений -- на их
автора. Но сейчас этому не место. )
Когда какое-либо произведение, или даже все творчество, действует на
кого-либо не всеми своими сторонами, но одной из них или несколькими -- в
этом именно случае влияние проявляет свою наиболее примечательную ценность.
Обособленное развитие какого-нибудь качества одного творца, проведенное при
посредстве всей могущественности другого, редко когда не создает в итоге
крайнюю оригинальность.
Таким-то образом Малларме, развивая в себе несколько свойств
романтических поэтов и Бодлера, наблюдая в них то, что получило наиболее
совершенное выполнение, ставя себе постоянным законом получение в каждой
данной точке результатов, которые у тех были редки, необычны и точно бы
совершенно случайны, -- мало-помалу из этой настойчивости в отборе, из этой
суровости и отбрасывания вывел манеру совсем особого свойства, а в конечном
итоге -- доктрину и проблемы совершенно нового порядка, изумительно чуждые
самым навыкам чувств и мыслей своих отцов и собратьев по поэзии. Он заменил
наивное влечение, инстинктивную или традиционную (то есть малосознательную)
действенность своих предшественников искусственной концепцией,
кропотливейше продуманной и достигнутой в итоге своеобразного анализа.
Как-то раз я сказал ему, что у него склад великого ученого. Я не знаю,
пришелся ли этот комплимент ему по вкусу, так как о науке у него не было
идеи, которая позволила бы ему провести сравнение с поэзией. Он, наоборот,
противополагал их. Но я, -- я не мог не делать сопоставления,
представившегося мне неизбежным, между построением точной науки и
намерением, столь явственным у Малларме, заново построить всю систему
поэзии при помощи чистых и наглядных признаков, разборчиво извлеченных
тонкостью и верностью его суждений и очищенных от той несправедливости,
какую обычно вызывает у людей, размышляющих о литературе, многообразие
функций речи.
Его концепция по необходимости приводила к отыскиванию и сочинению
комбинаций весьма далеких от тех, которым общепринятость сообщает видимость
"ясности", а привычка позволяет быть воспринятыми с такой легкостью, что их
почти не осмысливаешь. Темнота, отмечаемая у него обычно, является
следствием нескольких ревниво соблюдаемых им правил, приблизительно так же,
как в области наук мы видим, что логика, аналогия и забота о
последовательности приводят к представлениям весьма отличным от тех,
которые непосредственное впечатление делает для нас привычными, -- вплоть до
выражений, легко переходящих за пределы нашей способности к воображению.
То, что Малларме без научной культуры и навыков отважился ставить
задачи, которые можно сравнить с опытами мастеров числа и порядка; то, что
он вложил всего себя в усилие, изумительное по одиночеству; что он ушел в
свои размышления наподобие того, как всякое существо, углубляющее или
перестраивающее свой мыслительный мир, уходит от твари людской, дабы уйти от
смутности и поверхностности, -- это свидетельствует о смелости и глубине его
духовного склада, не говоря уже о необычайном мужестве, с каким всю жизнь он
боролся с судьбой, светом и насмешками, тогда как ему достаточно было бы
немного поубавить свои качества и свою волю, чтобы тотчас же предстать тем,
чем он был, -- первым поэтом своего времени.
К этому надлежит добавить, что развитие его личных воззрений, обычно
столь точных, было задержано, спутано, затруднено теми неопределенными
идеями, которые царили в литературной атмосфере и не преминули повлиять и
на него; на его духовный склад, -- как ни одинок и своезаконен он был, --
наложили некоторую печать чудесные и фантастические импровизации Вилье де
Лиль-Адана 2, и никогда не мог он освободиться вполне от некой
метафизики, чтобы не сказать -- мистицизма, трудно поддающегося
определению. Однако, в силу примечательной реакции существа его натуры, не
могло не случиться так, что эти чужеродные темы вошли в систему его
собственных помыслов и что он привел их в связь с самой высокой своей
мыслью, которая была для него вместе с тем и наиболее дорогой и наиболее
интимной. Так пришел он к стремлению дать искусству писанья всеобъемлющий
смысл, значимость мироздания, и признал, что высшей вещью мира и оправданием
его бытия -- насколько ему это бытие даровано -- была, и не могла не быть,
книга 3.
В возрасте еще довольно раннем, двадцати лет, -- в критическую пору
странной и глубокой духовной трансформации -- я испытал потрясение от
творчества Малларме. Я познал изумление, интимное и внезапное
замешательство, и озарение, и разрыв с привязанностями к моим идолам тех
лет. Я почувствовал в себе как бы фанатика. Я ощутил молнийное внедрение