А Бовин пишет нас с натуры.
   Мы рисуем, мажем краской друг друга, резвимся, носимся по ночному коридору, прокрадываемся в спящие комнаты, раскрашиваем наших товарищей, спускаем им под одеяла бутылки с теплой водой, устраиваем "мелкие бабошкины гадости".
   Потом из Бовина начинают переть стихи, мы хохочем, упиваемся удачами, иногда Бовин шепчет Вадиму на ухо, - они считают неприличными, например, такие строки:
   "... а у вас от паники
   не намокли штаники?"
   это мы боимся первой сессии. Я настаиваю поместить. Бежим искать арбитра.
   Ночью у нас многие не спят. В коридор как раз выступает Роберт Петрович (- он самый старший студент, уже преподавал в школе), он несет перед собой кусок хлеба с маслом и сахаром:
   - Невинно, невинно, - соскрипывает он полным ртом с высоты своего возраста.
   Три года, каждую пятницу, перед занятиями в школе (где размещается наш университет) появляется наш залихватский листок с подписью БЯФ.
   Мы прослеживаем реакцию и бежим отсыпаться.
   Я просыпаюсь от теплого прикосновения к щеке, - на ней лежит оладушек, - это Вадим напек и приглашает нас с Бовиным к позднему завтраку.
   Конечно, я "притащила" ребят к Ромахе, а он "прита-щил" Горба и Сербина. Горб привел Щегла и Генку Пра-шкевича. Эдька, Леха, Журавель, Захаров, ..., кто кого привел? Кто сам пришел, вывернулся из-за угла?
   "Тот, кто предположил бы, что двух моих истинных друзей я могу любить с одинаковой силой, и что они могут одинаково любить друг друга, а вместе с тем и меня с той же силой, с какой люблю их я, превратил бы в целое братство нечто совершенно единое и единственное, нечто такое, что и в единичном виде трудно сыскать на свете" (Мишель Монтень).
   Наша компания как раз и явилась таким братством, о котором Монтень, вкусивший истинной дружбы, столь аккуратно говорит как о предположении, даже не как о возможности.
   Мы, оказавшиеся вместе в только что возникшем Городке, то есть в условиях исключительных: новизны, подъема, праздника, в возрасте своего естественного романтизма,
   мы были переполнены удалью, щедростью, влюбленностью (той вообще-влюбленностью, без конкретного пред-мета, когда она не есть временное состояние, но суть души);
   мы "влипали" друг в друга сразу, при первом же столкновении, и образовывали в считанные дни снежный ком; иногда нас было и тридцать, и пятьдесят, и все двести, но плотно - человек пятнадцать, по периферии кто-то отпадал, примыкал, присутствовал, - нам было не жалко.
   Мы жаждали дружбы, отдачи своей непомерной любви, ничего не требуя взамен, - торжеством было наше единение.
   Мы вверяли себя до последнего, не припасая за душой ни самой малой тайны, испытывая подлинное наслаждение от взаимного проникновения.
   Располагая волей друг друга, касаясь самых сокровенных глубин наших душ, мы были тогда чисты и безупречны.
   Отдавая с лихвой, а также с пылкостью и неизбывным восторгом, мы не выбирали и не требовали. И не возникало ни единой скользкой ситуации, когда бы что-то можно было сказать одному и скрыть от другого.
   "Наша дружба не знала иных помыслов, кроме как о себе, и опору искала только в себе."
   "Самые имена наши сливались в объятиях."*
   Довольно было назвать имя одного из нас, и все остальные внутренне отзывались на него, как многократное эхо, вызывая в себе отражение каждого жеста, каждого действия того, названного.
   Если в чем-то один был лучший, - мы все становились лучше настолько же. Кто-то имел - имели вместе, не владели, раздаривали.
   У Горба был хороший голос, - мы, подпевая ему, выстраивали свои голоса не меньше, как в "Греческий хор".
   Ромаха дул в свой кларнет, - слушая его, мы сами образовывали орган, и в трубах наших играл ветер.
   Все мы были немножко поэтами. Одни из нас писали стихи, другие только внимали, но смотрели на мир мы глазами одного цвета.
   С каждой строчкой сочинивший бежал к ближайшему, вместе - к другому и к следующему, - за час собирались все.
   И остаток дня проводили не разлучаясь, с какой бы минуты этого дня встреча ни случилась.
   Остаток дня часто доходил до начала следующего. Своей неразъемностью мы сцепляли сутки в сплошную праздничность.
   Наш стихийный ход обычно скатывался к морю, где до утра мы жгли костры или уплывали на краденных лодках без весел и без ветрил в воображаемые миры;
   или стекался в комнату мамы-Дины, где мы сидели рядком под стеной, на стопках книг, читали стихи, писали буриме, пили чай, хлеб с майонезом кусали от одного куска;...
   Ма-Дина потом срезала взглядом полосу обоев с отпечатками наших затылков и увезла с собой.
   . . . . . . . . . . . .
   - Можно подумать, что ничего плохого у вас словно бы и не было?
   - Да, так здесь и предлагается думать.
   - И никаких подлостей не было? и не случа...
   - Случалось, и было, и свинкой мы болели, и ветрянкой, и коллективным несварением желудка от не всегда добротной духовной пищи. Ну и что из этого? Мы давали друг другу выздоравливать.
   - И не...
   - "Пусть за-втра кто-то ска-жет, как отру-бит." И не!
   . . . . . . . . . . . .
   Теперь, отступя, каким хрупким кажется кубок нашей дружбы. Ведь не треснул же, не подломился, не опустел. Звон тревожный бередит ухо. Выдержала тонкая ножка. Сейчас мы назовем ее беспринципностью. Позже будем разбираться, - была ли то детская черта, или теперь - старческая терпимость, но беспринципность проверяет любовь. Тогда же, - молодость наполняла, молодость и пила.
   Нас часто нивелирует обыденная жизнь, - что сделаешь? соглашаемся, с горечью ли, с необходимостью, тогда еще говорим о мудрости. Если же выпал случай утратить себя в дружбе, в счастливом единении, - кто знает: утратил? приобрел?, - в неотличимости своей мы удваиваемся, утраиваемся, множимся, неограниченно увеличивая мерность собственного бытия.
   Над той главой нашей жизни встала охранная радуга, - дальше отходишь, тем ярче, вблизи контуры зыбки.
   Где они - опоры дуги?
   Но в реальности не бывает застоявшегося восторга.
   Что ж, он и сам себя изживет.
   А эту "фигуру братства" оставим на возвышенной ноте.
   14. Тьфу-тьфу-тьфу...
   (Отступление в сторону "Счастья")
   Счастью тоже следует какое-то место отвести. Почему бы не здесь?
   Эта удивительная "категория" нашего бытия неуловима, недосягаема, непостоянна, проскальзывает между днями. Сначала его ждешь, ловишь, обознаться легко, - кто с успехом путает, кто за удачей бежит с сачком; тот хочет счастье обрести в уравновешенной жизни, чтобы семья - дети, все как у людей; этому достатка довольно: дача - машина - золотое кольцо; да мало ли?..
   На склоне лет оглянешься, - а было ли? было ли оно - счастье? Вот и Толстой Лев себя спрашивал. Уйти совсем без счастья не хочется. И вспомнишь, и найдешь непременно. Хотя бы раз да было. Хотя бы на миг.
   Оглянувшись, только и видно, что таилось оно внутри твоей жизни, часто совпадало с радостью, реже с откровением, - это потому, что откровения редки.
   Обитало оно в нашем теле здоровьем и молодостью, пело в расправленной душе. Мы касались его всюду, дышали им, но под носом не видели. А счастье стыдливо, оно боится лишних слов, избегает признания.
   Да и где они - певцы счастья?
   Печаль поют. Тоску. Грусть - особенно охотно.
   "Очей очарованье" тоже не с радостью связано.
   Героев воспевают, но больше тех, что пали.
   Скорбь, отчаяние потрясают наши сердца.
   "Странно сложилось на Руси: самых веселых парней зовут отчаянными, самые веселые песни называются "страдания" (Кузьма).
   А как споешь, как выразишь? - сплошная радость выглядит пресно, того хуже - слащаво, либо умильно, то и вовсе глупо.
   Добродетельная пастораль приторна.
   Мы же знаем, что нужно с перчиком. "Крупица страдания..." - учат классики. И поэт симулирует муку со страстью, с самозабвением, или воображает себя в гробу, чтобы натянуть до предела живые жилы лиры своей.
   "Красота - обещание счастья", - сказал Стендаль. С ним хочется согласиться.
   Эту "колесницу" нагружали многие.
   Один бросал красоте вызов, и счастьем его была борьба; другой поклонялся ее сиянию, утоляя при этом лишь ненасытное свое желание; еще один наслаждался, но незаметно для себя оказался в кармане у богатырицы-красо-ты, куда та его запихнула за надоедливостью;...;*
   Обещающие моменты пронзительны.
   Их хочется схватить.
   Пожалуй, кинематограф теперь позволяет приостановить мгновение:
   высветит, например, детскую кроватку на фоне обоев с васильками, якобы ты в ней все еще сидишь счастливый; либо повторяет, повторяет поворот любимого лица,
   как она к тебе обернулась...
   как она обернулась...
   как она...
   и "щемячное" чувство застилает зрение памяти,
   обращая его в ту же печаль...;
   ... или замедленной съемкой выявляет до мелочей мышечную радость: они всей семьей бегут по лугу, еще у нее волосы так развеваются в бреющем лету, и платье колени облепило, этот особенный изгиб тела, когда на бегу пытаются оправить юбку, а впереди ребенок, лучше два, мальчик и девочка, взявшись за руки бегут, панамки мелькают среди бабочек...
   ... или мы бежим по полю, - это уж всегда: Она убегает, Он догоняет, какие-нибудь ромашки хлещут по голым ногам, сейчас мы убежим за горизонт и там упадем в траву... не бойся, дальше не покажут;
   . . . . . . . . . . . .
   Все, все мы узнаем свое счастье в прикосновении этих хлещущих по ногам цветов, во фразе "упасть в траву раскинув руки", - это формулы счастья. Грибы тоже вдвоем собирают. Доступного счастья.
   Вот оно.
   Схватил? Схватила?
   Но ведь и себе мы боимся сознаться, слов не найдем. Может быть, потому что дух захватывает?
   Только засыпая, под утро уже (счастье часто ночь прихватывает) лыбимся в подушку, чего там? - лыбимся по-дурацки, - ведь и сами иронизируем, ну и глупеем слегка, а еще сглазить боимся.
   С каких пор повелось плевать через плечо?
   А сколько страстей разыгрывается около чужого счастья? То-то. Дети, и те редко умеют радоваться, когда другому подарили игрушку. Даже друзья с определенного возраста скорее горе с тобой разделят, а в радости "некогды". Помочь схоронить мы научились ай да ну! А на празднике, смотришь, вроде, к тебе пришли, шум-суета, а ты словно один остался среди всех, хлопочешь, на стол подаешь, а сам где? - Ау!
   "Я лишний на этом празднике жизни" (расхожая шутка).
   Видимо, особая культура нужна в умении разделить радость.
   Впрочем, счастье личное или тихое счастье - чувство сокровенное.
   Пусть так и останется. Тьфу-тьфу-тьфу. Поговорили и хватит.
   Радость тела, движения, дыхания, радость восприятия ветра, воды, красоты земной пусть пребудет в нас. Жаль, когда она обращается только в ностальгию, жалобны и попытки повторения.
   А если сил нет?.. Но ощущения-то всегда с тобой: смотри, прислушивайся, вдыхай.
   Я знала одну женщину, ей было девяносто лет, мы для нее собирали листья, она над ними вовсе не плакала, просто они рядом лежали и сухие еще долго пахли...
   Но бывает счастье громкоголосое, энергичное, во всю широту души, и не одной твоей - общее.
   Праздник окончания войны. Праздник возвращения в свой дом сынов и отцов наших.
   Всякое возвращение домой - праздник, пусть иногда некрупный, домашний, но радость его чем измерить?
   Если откинуть плохие встречи, то Встреча - само слово празднично.
   А рождение детей. А дружба.
   Кто-нибудь скажет, - это вещи преходящие. Конечно.
   Но так можно и жизнь промахнуть.
   Наше студенческое братство было Праздником, который охватывал много людей рядом. Дела наши, откровения были невелики, но с ними мы бурно тянулись в рост, как подлесок возле высокого дерева.
   Мы еще мало чего могли дать, посему дарили масштабно:
   стихи дарили не строчками, а замыслами;
   цветы - не штуками, а "долинами черемух";
   каждого новенького приглашали залезть на трубу, что вздымалась над кочегаркой, лезть по железным скобкам было страшно, но мы и не спрашивали, не испытывали, мы дарили ему отвагу, если у него своей недоставало, зато там наверху открывался "мир горний", еще можно было увидеть край солнца, которое для нас - нижних ушло за горизонт.
   Мы тоже бежали по полю (- ничего особенного, молодость всегда бежит):
   ... мы бежим по полю с Горбом, Бовиным, с Юркой Петрусевым, ..., мы разгоняем планер, а Вадим натягивает леер. Сейчас планер полетит, а мы попадаем в траву, "раскинув руки". Подумаешь, - ребячество! - а сколько Юрка расскажет нам своих будущих изобретений! Планы, планеры... Мы редко сознаем, что не успех-удача, но дело воплощенное - Праздник души.
   Мое знакомство с Кузьмой начнется словом "Празд-ник". Так он скажет о выставке картин Петрова-Водкина, сделал которую художник Юрий Злотников. То есть, сначала, Кузьма предложит мне написать в книгу отзывов, где я выведу, мудрствуя лукаво: "Во мне и для меня"... А потом Кузьма на миг руку приложит: "Праздник Руси, России, СССР".
   Я так и охну про себя, - во, размах!
   О Кузьме в два слова не расскажешь, а если в два слова, то он и есть Человек-Праздник. У друга Кузьмы Ивана Краснова есть рисунок, где они - в лагере, два зека (осужденные по 58-10): Кузьма и Иван идут по дороге, хохочут, смешные, будто иллюстрация к приключениям Гекльберри Финна (как подметит Злотников).
   "Наша дикая лютая молодость", - есть в одном рассказе Кузьмы, и в другом: "... Я не могу назвать это время несчастливым. Чувство солидарности и широкой дружбы, и жизни среди людей, которые тебе симпатичны, бескомпромиссности и равенства - что ж тогда счастье". *
   Маяковский - Праздник. И Поэт, и Борец, и Глашатай. Уитмен Праздничный Поэт любви и содружества.
   В этот же ряд я ставлю Кузьму.
   Я думаю: горе, беда - это то, что с нами случается, и достоинство наше - оказаться стойкими.
   Счастье же - дар. Распознать его не всегда удается.
   Но уметь быть счастливым, творить радость, дарить - это уже свойство души. И дано оно каждому.
   "Обладай великим!" Не трусь. Праздник равен Тризне.
   Счастье, каким бы ты не выбрал его себе, будь то любовь, созидание, откровение, - это всегда Праздник. Это кульминация жизни. В полноте жизни только и дано осознать его. И осознав, вдруг понимаешь, что счастье трагично. В самом зените его возможно увидеть темную точку надира. Без суетного страха.
   Ну и, конечно, нельзя опустить слова еще одного Великого Поэта: "Если хочешь быть счастливым, будь им".
   15. "Школа гениев" *
   Вот что рассказал мне однажды наш сосед - старик о своей первой лекции в Томском Горном институте.
   Профессор вошел к ним в аудиторию прямо в пальто (они тоже сидели кто в чем, тогда было плохо с дровами), снял шляпу, раскланялся и попросил позволить ему остаться в пальто. Он был из дореволюционных профессоров.
   - Господа, поздравляю Вас с началом занятий. Сегодня я хотел бы вместо лекции рассказать Вам одну назидательную историю...
   В какой-то раз Профессор принимал вступительный экзамен. Обычно он раздавал задачи и уходил из своего кабинета. Абитуриенты могли списывать, подсказывать, пользоваться книгами. Когда Профессор возвращался, он еще кашлял за дверью или ронял стул, в общем, его экзамен обычно сдавали все. А тут он смотрит, - все ушли, а один сидит перед пустым листом.
   - Ну что ж, молодой человек, приходите в следующий раз.
   Тот таки пришел и на следующий год, и опять в глазах его голубая пустота. И на третий год - то же.
   - Молодой человек, я тронут Вашим упорством и готов поставить проходной балл. Но не могли бы Вы поведать мне, почему Вам захотелось изучать сопротивление материалов?
   - Это маменька хочет, чтобы я строил мосты...
   - Передайте Вашей маменьке, что можно сделаться хорошим историком, врачом, юристом,... Но инженером Вам не следует становиться.
   Больше юноша не приходил. Профессор и забыл о нем.
   В девятьсот пятом году в Томске были волнения, похватали многих студентов, по большей части это были дети купцов. Им грозила смертная казнь. Отцы города, то есть купцы, собрали значительный куш и пришли просить Профессора поехать в Петербург к знаменитому адвокату похлопотать. Профессор слыл либералом.
   - Я поехал. Жаль было ребят. Пришел в приемную знаменитого адвоката, записался на прием, огляделся, ну думаю, дела мои плохи, - многие ждут своей очереди больше месяца... Вдруг слышу, называют мою фамилию, переспросил еще, нет, не ошибся. Захожу в кабинет. Навстречу мне поднимается франтоватый энергический мужчина, улыбается широко, приобнимает: "Профессор, не узнаете? Помните, к Вам на экзамен ходил битых три года незадачливый строитель мостов? А-ха-ха! Профессор, как я Вам благодарен!...!" - " Ну полно, полно."
   А верно, глаза узнал... В общем, нам удалось добиться для наших студентов замены казни каторгой. И денег не взял.
   - А Вам, господа, я предлагаю еще раз хорошо подумать. Следующую лекцию мы начнем с введения в теорию сопротивления материалов. Благодарю за внимание.
   Профессор надел шляпу и вышел.
   Тогда я ухватила только буквальную мораль,
   почему ж нет? - бывает, что призвание свое не сразу разгадаешь. Но меня это вовсе не заботило. А рассказ понравился. Профессора я хорошо представляла. В нашей школе - НГУ в первые дни тоже отопление не работало, и на первой лекции профессор химии расхаживал перед нами в пальто и шляпе. Мне нравилось, как тот Профессор принимал экзамен. Наши тоже чудили по-разному. Я прямо видела его кабинет, наверное, обшитый ореховым деревом, с тяжелой мебелью, в шкафах книги, переплеты у них всегда из темной кожи с золотом, а мальчик, верно, был прыщеват и в гусиной коже от страха. Зато потом - столичный щеголь, и только в глазах чуть от купчика.
   Сразу-то я не спросила, кто тот адвокат. Сосед говорил так, будто я должна знать, а тогда мы, понятно, "знали все". Вот и не спросила.
   Сразу-то я не разглядела другой еще морали, той, что упереться рогом в землю - тоже своего рода гордыня, и важно уметь отступить, начать заново, не обязательно следовать заготовленному сценарию жизни.
   Наш же сценарий развивался своим ходом. Университет набирал силу. С первых дней в его бравурном марше еще неразличимы были две темы.
   Одну - вел декан общего тогда факультета естественных наук Борис Осипович Солоноуц - БОС, конечно, его называли. У него был тонкий, как говорят, бабий голос, который он никогда не повышал, - чтобы его услышать, притихали, - на вопросы он отвечал, как Маяковский: мгновенно, коротко, едко (я потом узнаю от него, что с их курсом математиков Московского университета Маяковский дружил, часто бывал у них. "Одного нашего переманил в литературу..." - БОС замечательно умел делать паузы, - "Льва Кассиля").
   БОС похож на крупного породистого лиса, его хорошо было рисовать в каждом "Щелчке". Он смеялся тонко, а ко мне обращался: "Главвред, милейший, я же обязан реагировать на Ваш бойцовский листок, прикажете всех стипендии лишать?" Никого не лишал, конечно.
   БОС пребывал всюду, - куда ни прибежишь: в учебную часть, в библиотеку, в столовую, везде, - "как скажет Борис Осипович"...
   В общежитие он приходил часто, с удовольствием пил с нами очень крепкий чай без сахара.
   Собрания, вечера, праздники при нем были всегда общими, необходимыми, как совет общины, и он на них - наш старейшина.
   Другие же преподаватели и профессора приходили читать лекции. Академик А.М.Будкер прилетал из Москвы на свои лекции, места в аудитории занимали с вечера...
   БОСа побаивались. Правильнее, боялись, не оказаться достойными. Сдать ему математику на пятерку было очень непросто, а с тройкой - пожалуйста, получи и иди, только ведь со стыда сгоришь.
   Кто-то вызнал, выискал и сделал акцент, что
   БОС - "всего лишь кандидат".
   Цену себе он знал. Однажды при мне он говорил по телефону с вышестоящим:
   - Нет, этого не будет. Пока я здесь... (пауза)..., этого не будет.
   Он замечательно интонировал, - было сразу ясно, что "этого" не будет, и скоро стало ясно, что и его здесь тоже может не быть...
   Вторая тема, - откуда взялись ее первые опасные аккорды?: "он всего лишь кандидат"; "разве это учебник?", в котором не сплошь тройные интегралы, которые мы еще официально не проходили; ...; а недодуманные задачки по физике, не имеющие решения, что сочиняли для нас аспиранты по дороге из сортира, когда-а уж мы осмелились пикироваться с ними, с аспирантами, и подлавливать их в свою очередь тупиковыми вопросами...
   Откуда взялась эта тема "гениальности"?
   Сначала - будто вспышки бенгальских огней: искры остроумия, блеск и бурлески, - все совпадает с тональностью БОСа;
   выдумки, артистический выпендреж, - все соответствует нашему естественному куражу;
   свобода слов и благородство действий, - все отвечает времени и чуть отдает временами Маяковского;
   и только чуть еще отдает снобизмом...
   К четвертому курсу университет крепчает, набирает силу... и амбицию.
   Два-три гения канули в психиатрическую клинику, подтвердив тезис о тождестве гениальности и сумасшествия;
   несколько хороших ребят оставило университет, стыдясь занимать места "настоящих";
   кое-кто из нас стал на короткую ногу с академиками, - "пани-братство" оказалось ничуть не хуже просто "братства";
   . . . . . . . . . . . .;
   Так случилось, что к тому же времени бабий голос БОСа перестал звучать в стенах нашего университета, к нему теперь прислушивались в Физтехе, куда он снова вернулся, - это было первое детище нашего декана, откуда его пригласили, по-видимому, на тот срок, пока он был нужен...
   Что ж, возможно, в атмосфере Городка в те первые годы стоял фон гениальности, слегка превышающий нор-мальную концентрацию, процент академизма оказался великоват на душу населения.
   По своему возрасту университет еще находился в стадии самоутверждения, сами же мы тогда путались в словах: само-определение, само-выражение, само-... , к тому же не всегда верно расставляли ударение. Мы еще свое не пережили, а к нашим пяткам уже подбиралась школа вундеркиндов, у "фэ-мышат" вполне просматривались зубки.
   Свой сценарий я вдруг увидела со всей явственностью, - учусь я уже без всякого напряжения, неуклонно качусь вверх, не захочу, так мною все равно выпалят первый победный салют; всем вокруг давно ясно, даже я сама свыклась с тем, что a priori я из вундеркиндов, что здесь я среди избранных, что место в науке меня уже поджидает, а там остается пустяк: аспирант, кандидат, доктор,...
   Мое счастье - в моем кармане.
   Друзей я люблю и всеми любима.
   Еда сытная, сон спокоен, здоровье - розами на щеках.
   Чего же еще пожелать?
   Но тесно, тесно, хоть кричи.
   К этому возрасту принято еще только пробовать, выбирать; положено только мечтать о вершинах, oстрить пики фантазии на дальнем горизонте, а под ногами иметь утоптанный полигон, где бы можно метаться из угла в угол между максимой и максимализмом...;
   еще жаждать, слегка вкусив, безусловности, давясь комком сомнений...
   Ведь только же облупила я скорлупу школьной однозначности, научилась проигрывать гаммы различий и сходств, примеривать к себе типажи и выскакивать из них на полном ходу,
   только высвободила возможности...
   А у меня на спине уже накрутила перламутровые витки жесткая раковина.
   Сценарий грозил осуществиться.
   Может быть, это всего лишь слепень укусил меня между лопаток?
   Но я выплюнула удила и побежала.
   Уже из "воли вольной", из "бродяжничества" я напишу БОСу и получу от него такой ответ:
   "Ну что сказать Вам, сударыня, - если хочется еще погулять в девках от науки, гуляйте. Будет нужда передохнуть - заглядывайте в Москву, - мой дом всегда к Вашим услугам. А "гордыня, смирение", - Вы пишете, - "сравнять свою вспучившуюся вершину с землей" - ...? Подумайте еще, прикиньте. Бегут ведь по-разному: кто от слабости, кто от избытка силы. Закономерная последовательность многих пугает. Бывает, что отступление помогает найти себя, но бывает, оно уводит в сторону. Не всякий уход есть смирение. Вот Поль Сезанн все уходил, чуть что не по нему, надевает шляпу и уходит. Что это, - протест? гордыня? Есть еще такие слова: гигиена, чистоплюйство. Все они легко подменяют друг друга. В этом ли дело?
   Важно верно поймать свой ракурс. А примеров того или иного толка хоть отбавляй. Мне по душе слово "убежден-ность". Впрочем, довольно назиданий. Погуляйте."
   16. В поезде
   Если я скажу: Ехать... В поезде...
   Сразу начинают пульсировать в памяти строчки
   Луговского:
   На третьей полке,
   поджав колени,
   в худом вагоне
   ехать, ехать, ехать, ехать...
   Если я скажу, каждый угадает, отзовется на этот колдовской ритм, совпадет с моим движением.
   Качает, укачивает, вплюскивает меня в плоскую полку, по-стукивает, по-скрипывает, отдаюсь несобственному движению, закрыв глаза, забывшись,
   когда я еду?
   В мои десять лет? - первый раз к Бате...
   Наконец-то прорвались все ожидания, земля отпустила мои корни... До этого я только провожала, маму в командировки, папу...
   Вокзал. Перрон. Даже в вагоне сидели, будто ехали.
   Ведь мы, живущие в провинциях при железной дороге, с колыбели прислушиваемся к зову поездов. В ночи далеко разносится тяжелое вздрагивание колес, громыхание буферов, - перегоняют составы на рамочные пути; а этот особенный вокзальный голос; еще тогда были паровозные гудки и надсадное шипение спущенного пара, - им обдаст коленчатые суставы огромных выразительных колес, - те дернутся туда-сюда и станут, - в них видна усталость.
   Может быть, мы едем с мамой в мою первую Москву? Мама рассказывает о городах, станциях, подъезжаем к Уралу, здесь их как раз обокрали, когда в свои пятнадцать лет ехала она с подружкой учиться в Киевский университет. Двадцать первый год. Ехали тогда месяцами, спотыкаясь о все полустанки, в тифу, без денег, со своей постелью, с чайником. Все украли, только чайник остался, с ним же обратно ехали, - в университет они опоздали да и возрастом не вышли...