при этом под партой идет игра в общие бумажные куклы, в крестики-нолики.
   В тетради: неукоснительно соблюдается бережливость, - на одной странице не вошел квадрат, часть его переносишь на следующую; тетрадь кончается посреди предложения, дописываешь его в новой.
   Мышление наше - сплющенная карта полушарий - легко приспосабливается к линейности, параграфности, учрежденному обрезанию кругозора,.. - лучше не знать, чего не додали.
   Нашу угловатость смягчают особенные ватные имена начальных учительниц: Анна-Иванна, Мари-Ванна,.. или атласное - Юлия Устиновна, - на нее обрушивается наша обалдевшая было влюбленность...
   (это в средних классах окрысятся на нас "Мария Хрысамповна", "Нина Борисовна"...)
   Ощущения не проходят даром. Из них вырастает чувство узды, преодоление страха, оловянная стойкость...
   "Школа" - это фигура вечности, как далеко ни смотри назад, хоть до Шумера.
   А впереди маячит нескончаемость четвертей, полугодий, средних классов...
   В них мы обомнемся, оботремся, обломаемся, войдем во вкус, в вольность, собой прочувствуем рамки и научимся из них выходить, обходить сложно-подчинённые отношения и выставлять навстречу всякой опасности, как щит, свои глаза, подернутые нагловатой пленкой невинности.
   Школы смешают. Это окажется нам вполне ко времени. Брожение нашего "отрочества-на-исходе" не станут более сдерживать крепостные стены школ, "любовный напиток" будет пениться в классах, коридорах, на лестницах.
   Нас охватит страсть к движению, к деятельности с мальчишеским пряным привкусом: не гимнастика-волейбол, но баскетбол, стрельба, конный спорт; не шитье-выши-вание, но строгание, выпиливание, вырезывание, дурманящий запах древесных опилок, хрупкое витие стружки, - огрубленно-нежная возможность совместного бытия.
   На такую почву в наше поколение упадет пятьдесят шестой год. Хрущевское "закрытое письмо".
   Разумеется, до нас доходят только слухи, обрывки.
   Обескураженность висит в воздухе.
   Мы кидаемся искать материалы, читать Ленина, требовать ответа (почему-то не у родителей, - видимо, мы уже объяты общественной жизнью) сначала у любимых учителей, мирно.
   Но нет еще установки объяснять нам.
   Да и сколько нас? - мы с Женькой и еще пятеро "сорви-голов", "телогреечный" отряд мальчишествующих по стрельбищам девчонок.
   Потом мы дотошно пытаем всех подряд учителей, завуча, директора, еще какие-то отставные полковники появились в опекунах. Мы загоняем их в угол, уличаем в фальши, входим в раж; мы предлагаем заодно новые школьные программы, включающие музыку и труд, рвемся немедленно перестраивать брошенный сарай во дворе школы под мастерские; все мешаем в кучу: прожекты, просветы, отголоски чужих судеб; мы упиваемся говорением, хотя мало что знаем о зажатых ртах.
   Мы являем собой момент сорвавшейся пробки.
   Продукт забродил, того и гляди бутыль разорвет, пробка летит в потолок, хлопнуло на славу, освобождение, смех, кто-то со стула свалился, скатерть зацепил, осколки, пена, горькие брызги порченного вина...
   По совпадению это произошло, или по тонкому слуху?..
   В чем-то школа еще не поспевала, но с нами поторопилась.
   Дальше все свершается в мгновение одного дня.
   На большой перемене мы вызваны в комитет комсомола, - вяло, недоуменно наши товарищи лишают нас комсомольских чинов.
   После уроков (уже меньшим числом - три) мы отправлены в Горком комсомола, там с нами просто:
   - Сегодня вы оскорбили учителей, завтра пойдете воровать, послезавтра - убивать!
   Он, конечно, соскочил на визг. Мы положили билеты. А что тут ответишь?..
   Вечером на педсовете я стою... теперь уже меня загнали в угол, уже не спрашивают, но летят в меня каменья слов. Втекает сбоку:
   - Вы посмотрите, - волчонок, истинно, волчонок.
   Меня исключают из школы "без права поступления".
   Погорячились.
   Но мне уже все равно, - перед тем я выкурила пачку "Бе-ломора", успеваю только до дома добраться.
   Со мной отхаживаются и "не ругают"
   Года через два я сообразила, что дома была как бы неадекватная реакция. Спросила маму.
   - Мы же понимали, в чем дело, пытались уберечь вас, но вы слышать не хотели...
   К тому времени директора школы сняли, школу переформировали, оказывается, это было событие в городе. Я навестила одного из любимых учителей, он был тяжело болен.
   - Мне стыдно, что я тогда не захотел понять вас, отмахнулся. Потом уж я думал, что многое вы уловили скорее и острее нас, взрослых...
   Меня, конечно, тогда же приняли в другую школу на задворках города, "без права" опустили, не в колонию же в самом деле...
   Там я сидела "пай-девочкой-отличницей". Делать-то было нечего: на переменах читала, ни с кем не водилась, вовсе не потому, что была пришиблена, но "презирала", - им, моим новым соклассникам, велели меня перевоспитывать, на переменах они становились вокруг моей парты и "кромешно" пели хором, - может быть, так было принято у них?..
   Тут очень кстати открылась экспериментальная школа-одиннадцатилетка. Я пришла прямо к директору, - такая, мол, сякая, но возьмите. Он взял.
   И надо же! - все оказалось так, как мы измышляли в своих "переворотах". Перед нами легли два рельса на обкатку: день - учеба, день работа, - катись - не хочу!
   Еще как хочу! Токарем в паровозное депо.
   Стою не шесть положенных, а восемь, даже девять часов (есть стесняюсь в перерыве); иду во вторую и в третью смены; пропадаю там все каникулы (ухитряюсь еще попасть в станок).
   Никогда, как в школе, на изросшем детстве
   неистово желание испить из взрослой чаши.
   В этой благословенной школе номер десять знали, что надо дать отхлебнуть, знали, в какую пору, в какую меру, из каких рук, и выбор, хоть небольшой, да был.
   (Это потом, когда все школы посадят - одну оптом строчить на машинке, другую строгать табуретки, опыт быстро изведет себя).
   К выпуску же дробные предметы, россыпи отметок, элементы пестрых дней наших составят вполне вальсовую фигуру: "Школьные годы чудес-с-ные..."
   А казалось, костей не соберешь...
   Позже станет ясным, что в частях своих человек способен сохранить целое.
   11. Депо
   Паровозное депо за вокзалом, еще дальше по железнодорожным путям. Ходить по ним "строго воспрещается". Но кто же удержит себя от добровольной "пытки шпалами"? - наступать на каждую - суетливо короче шага, через одну утомительно длинно. Сменным галопом скачу по шпалам на работу в депо. И про стрелки мы знаем страшные пионерские истории. Если вдруг что, я рассеку себе руку и кровяным платком остановлю поезд.
   Все-то мы знаем. Даже про то, как можно испытать себя для охоты на носорога. Нужно только стать перед мчащимся поездом и отскочить в сторону за десять шагов. Я вымеряю интервалы, - надо же успеть встать перед ним шагов за двадцать, когда он не сможет затормозить. Носорог скор и опасен, но в сторону он не свернет, так и пронесется мимо, ругая меня последними словами.
   А я ему в ответ игриво: "Нет ухода без возвращенья!.."
   Когда ходишь изо дня в день одной дорогой, то как бы не даешь себе отчета, просто попадаешь в состояние ходьбы, сейчас ты идешь, вчера или завтра.., где-то здесь должна быть непросыхающая лужа.., а там железяка валялась.., ага, вон она... осталась позади.., так о чем я?..
   Мысли витают... в эмпиреях, или в воздухе,
   или в весне...
   по тому юному времени - в "есенинском" бреду.
   К Есенину имеет малое отношение. Скорее к весенне-осеннему звучанию его имени, к этакой осененности..,
   к собственной "просини" и "березовости" розовой рани..,
   что требует ритмически гундосить, голосить стихию свою, а вовсе не стихи, кстати, не обязательно Есенина, но Лермонтова, "выхожу один я на дорогу...", Тютчева, Фета...
   Да мало ли песен перебираю я за ночную смену, и станок токарный прялка моя певучая.
   Из взрослых лет моих теперь видно, что могла ведь я упустить невзначай свой сентиментальный период, - не каждому обстоятельства выпадают складно. Но слава Богу, что тогда меня выгнали из школы. Это усугубило "из-гнание души моей", как бы узаконило ее томление. Где бы еще искать случай "восстать против света" в новой современности?
   "Неразделенная любовь" тоже занимала не последнее место, - "Ах, няня, няня, мне так душно..." Но тогда мне это было не по мерке, да и "объект" имел неопределенную форму всемирности. А если так, то с чего бы вдруг начать "на печальные поляны лить печальный свет"? Из окна ночного цеха.
   Я одна здесь во вторую смену. Этот наш станок, старенький изношенный ДИП-300 без перерыва продуцирует болты и гайки. Никто не мешает мне завывать и декламировать, распаляя свою чувственность пронзительным запахом металла, горячего масла, точильного камня, - теперь я сама умею править резцы, они раскаляются, начинают синеть, нужно во-время макнуть их в воду.
   В налаженном производстве все рассчитано точно: руки твои - система рычагов, сами цепляют рукоятки, измерители, схватывают готовую деталь. Ты включаешься в колдовской ритм механизма, тело подчиняется регламентированному пульсу времени: девяносто секунд - болт, семьдесят гайка; клацают суставы, вычленяя скелет составных действий из равномерной музыки токарного станка:
   "Стружка вьется, стружка тянется-ползет,
   Удлиняясь, как разлука, как печаль,
   А станок гудит - смеется и поет,
   Обнажая горячащуюся сталь...",
   чьи-то смешные пролетарские стишки.
   "Стружка вьется, стружка..."
   Ай!
   Хорошо, что они пришли... двое рабочих пришли в эту неурочную смену... услыхали, увидали, спасли... самой мне уже было не дотянуться до выключателя...
   Они и вытащили меня из станка.
   И многократно потом пересказывали,
   как, надо же! именно в тот вечер понадобилось им выточить втулку, ну... в общем, для одной штучки; как услыхали грохот трапа, что вылетел у меня из-под ног; заглянули в цех, а там будто и нет никого, однако станок тарахтит...; потом увидали, - надо же!:
   - Девка стоит на коленях полуголая, башка торчит из станины, и на патрон одежка наматывается, ладно, что старенькая, рвется, а если бы за косу захватило!..
   Они ужасно испугались. Но не растерялись.
   Свезли в больницу.
   - Нет, ну надо же!..
   И многократно потом...
   уже после моей больницы будут переживать, все еще пересказывать и примериваться к станку, как может ухватить за рукав.
   И сами же торжественно подведут меня к нему, словно к норовистому коню, и будут смотреть, совладаю ли я с ним снова, или забоюсь... и из других цехов прибегут...
   В больнице меня зашили, лишнее обрезали и положили в коридоре пугать людей латами из бинтов. Но утром я увидела... - я попала внутрь кадра "фронтовой госпиталь":
   Мимо в операционную везут на каталках, несут на носилках груды вместо тел; по коридору туда-сюда стучат костыли; из конца в конец ходят бесполые халаты, баюкая гипсовые мумии рук своих...
   - Девчонка, лови конфетку! - бэмс, - прилетела карамелька в потном фантике. Ногами ко мне лежит дядька с действующей еще одной рукой, с действующей улыбкой на узком осколке лица, на марлевой голове его подтаивает красное пятно.
   Меня вызывают на лестницу. Там пришли мои два спасителя с банкой компота и свертками. В их глазах еще не улегся сполох переживания, которое необходимо заново разложить по деталям: как они услыхали грохот трапа... испугались... не растерялись...; и снова собрать в композицию счастливого исхода; потом опять повторить, то есть продлить событие, в котором нас захлестнула родственность, редко выпадающая в разрозненные людские будни. Нам не хотелось расставаться.
   Потом ко мне пришел весь класс. Их по горячке отпустили с уроков. Мне неловко стоять перед ними с голыми мерзнущими ногами, в недоодетом халате, с нелепо торчащей рукой на подвязке.
   И говорить нам особенно не о чем.
   Я смотрю вместе с ними на себя. Меня тоже охватывает жутковато-веселый ажиотаж незапланированного мероприятия, коллективное любопытство к странному внешкольному существу, стоящему перед нами, вытряхнутому из привычной формы, с порванной кожей на щеке, под которой горячо до сочувствия угадывается живая плоть, из царапины сочатся капельки сукровицы, набухают, пульсируя: чуть-было, чуть-было не...
   Многие приходят в первый день. Среди других - вдруг Трефонная Дама. Я вижу ее глянцевое лицо. Не хочу, но необоримо хочу соприкосновения. Обнимаю ее, - пусть расплачется, ей ведь дальше жить одинокой, а без расплаты как? Да и мне пора, наконец, пореветь...
   - Дядька, лови мандаринку! - у меня теперь тоже есть, чем угостить.
   Ночью дядьке становится плохо.
   - Девчонка, девчонка, - зовет он.
   Как я проснулась?
   я бегу к нему, я бегу за сестрой, за врачами,
   я бегу к нему, я не знаю, где я, где они все?..
   Он уткнулся лицом в мою руку:
   - Девчонка, девчонка, не хочу умирать,
   я кричу, но всегда ли крик слышим?
   Непостижимый момент перехода.
   Нас разняли. Он так и умер в мою ладонь.
   . . . . . . .
   После больницы. Я иду... Для круглого словца можно бы - в депо, но неважно.
   Я иду. Сейчас. Асфальт тычет в подошвы и дает пружинный толчок, - я чувствую ход всего тела, его молодую ладность, стройный живой механизм.
   Здоровые, юные, мы не знаем тела своего, до поры оно живет произвольно, отдается игре движений, может заиграться, не ведая опасности...
   И душа наша беспризорная томится, словно жаркое испарение земли...
   Вот какой мы являем собой странный симбиоз разных существ. Когда-нибудь в зрелости, или может быть раньше в сильном ощущении они сольются в единое. Страшно, если для этого придется пройти через угрозу жизни.
   Нет ухода без возвращения?..
   Но боль встряхивает, заставляет опомниться, открывает путь состраданию. И со-страдая взрослеет душа. И тогда сами собой отступают пустые бредни.
   "Малое уходит, великое приходит", - говорили древние.
   Я иду. Весенний воздух будоражит ноздри, чуть льнет к щекам, глянцуя кожу, на миг обдаст неожиданным теплом, выхватит тело из сыпучего песка толпы, сообщая ему отдельность, оформленность, торжество обособленности.
   12. По шпалам...
   Как только прочувствуешь свою оформленность, тут же возникает потребность растворения.
   В детстве ты, словно сахар в насыщенном растворе вещей, легко являешь собой любой предмет.
   В юности - подвижная чувственность ищет чувственных же проявлений природы.
   Мы вглядываемся, вслушиваемся в окружающий мир, трогаем его руками, пробуем на вкус, особенно чутко ловим нюансы запахов, совпадая своим дыханием с дыханием земли. Мы повторяем собой упругий рост стеблей, сплетаемся с ветвями, предпочитая, конечно, черемуху да сирень, а кто покрепче, вытарчивает топольком на околице; вьемся вязью огня в костре, есть, понятно, есть и романтический язычок свечи; распускаем свой жар-птичий хвост по закатным облакам; и токуем, токуем, приподняв на утренней заре алую бровь.
   Мы ищем подобий в звериной пластике, - какая ж девица откажет себе в первой пробе сузить глаза, выгнуть спину, пройтись на ласковых лапах Багиры? Не беда, если чаще она скачет козой или тупится телкой.
   Не менее охотно мы впитываем повадки киноактеров и старших сестер, тем самым всасываясь в сходные ситуации, не посягая на смысл.
   Биография моей сестры опережала мою на десять лет. Её "оформление" было для меня эталоном, с него я копировала внешний рисунок. Эпизоды её служили мне хрестоматией.
   Я подсмотрела, - она вела дневник, потом сожгла почему-то. Идея дневника поразила меня, - это было как бы официальное разрешение на тайну. Я завела себе общую тетрадь, украсила титульный лист виньетками, надписью: "при утере вернуть по адресу..."
   Он был, конечно, сразу обречен на сожжение. Думаю, для того он и был заведен. Писала я там пышно-трагическим слогом от первого листа до последнего. В нем все было рассчитано на века, и пожалуй, ничего, что хотелось бы сохранить.
   Разве что, как упражнение на откровенность.
   А свои записные книжки Ленка бросила, уехав учиться. Их я, конечно, подобрала, списала стихи и "мудрые мысли", и по её следу в свои книжки вклеила фотографии подружек, снабдив теми же подписями:
   "Живи такой, как в памяти моей"... - Женьке, с которой мы разлучались только на ночь.
   "Забыть ли старую любовь..." - Сашке, в которого еще только-только влюбилась. Он был младшим братом, а в старшего была влюблена Ленка. И сердце ее уже было разбито.
   Об этом она мне расскажет в минуты благосклонности.
   Она возвращалась в Томск после студенческих каникул. У ней два попутных задания: отвезти Батину диссертацию и сопровождать больную однокурсницу, почему её и отправили в мягком вагоне. С ними же ехал "старший принц". Ночью девушке стало плохо, начался приступ, а воды не оказалось. Ленка выскочила на станции, пришлось бежать далеко, вода выплескивалась из банки, может быть, Ленка споткнулась, пролила, побежала снова...
   В общем, поезд уже тронулся.
   Она подает банку, пытается запрыгнуть на ходу, ей тянут руки, бежит, уцепившись, подпрыгнет, но сил не хватает, ноги затягивает под вагон... Поезд набирает скорость...
   Так она и осталась.
   Ночь. Деваться некуда. И отстать нельзя, - там же Нинка, там диссертация...
   А он Принц-Имярек стоял в тамбуре, стоял же, смотрел... Не спрыгнул, не помог, не рванул стоп-кран, не протянул руки...
   Да если б протянул, я бы допрыгнула, то есть, она запрыгнула бы из последних сил...
   И пошла за поездом. А куда? Да еще ночью.
   По шпалам. Наступать на каждую - коротко, зато ноги быстро-быстро перебирают; через одну - длинно, но как-будто немножко взлетаешь...
   Споткнулась. Расшибла колено. Села на рельс. Больно, горько так, солоно слизывать кровь с коленок...
   Как же он не спрыгнул? Может, не видел? Но стоял же, все кричали, руки протягивали... Может, ему помешали? И он спрыгнул позже, на полном ходу, в темноту, скатился по откосу, я не заметила, теперь он ищет там на станции, а я уже отмахала километра три-четыре...
   Потом мы встретимся, он возьмет меня, то есть, её за руки:
   - Лучше поздно, чем никогда...
   - Лучше никогда, чем поздно! - как уже отвечала ему в одной записке... Нет, пожалуй, теперь не стоит, пусть поздно.
   Конечно, лучше было бы идти сейчас вместе...
   Вон уже огни следующей станции. И надо же, - поезд стоит. Он опаздывает. Она поднялась в вагон. Все спят. Все на месте. Вот и всего-то...
   - А что дальше было?
   - Дальше ничего.
   - Ты плакала тогда?
   - Нет.
   - Почему?
   - Потому что себя было жалко.
   - А что сейчас ревешь?
   - Как тебе сказать?.. За него стыдно. За то, что можно предавать. Ты зря придумала, будто он не видел, или ему помешали. Когда я царапалась в вагон, мы встретились взглядами... Я тогда ничего не помнила, только Нинку, я молила о помощи... Он отвернулся. Да что там, - он ведь мог и сам за водой сбегать... До этого мы стояли у окна, и он читал мне Луговского: "На третьей полке, поджав колени, ехать, ехать, синею весною..."
   Все было вранье, и ехали мы в мягком вагоне...
   Мне приснился сон:
   ... мы с Ленкой купаемся, она тонет, я кидаюсь спасать, но тону тоже, выбраться смогу, если ее отпущу, брошу...
   Сон повторялся, мучил, преследовал наяву.
   Как же быть?
   Гибнуть вовсе не хотелось. Даже не то, - погибнуть я будто не боялась, говорить, так совсем не боялась, но вот там, в беде, вдруг не выдержу, отпущу, брошу?..
   Я стала бояться смотреть людям в глаза, мои - были глазами предателя.
   Но тут мне возьми и представься случай для проверки.
   Только купались мы на этот раз с Женькой. Я учила ее плавать. Она шагнула в яму и скрылась. Я шагнула за ней. Кто кого из нас поймал? - она вскочила мне на шею верхом и зажала коленками. Может, я бы и "отпустила" ее, да не смогла. И вынырнуть не могу. Я мигом вспомнила не что-нибудь, а книжку она же мне недавно пересказывала, про бабку, которая не умела плавать, а ей зачем-то нужно было попадать на другую сторону реки, партизанам что ли помогала, так она реку переходила по дну, - подпрыгнет, воздуха наберет и бежит под водой. Я и побежала. Подпрыгну, Женька воздуха хлебнет, а мне не удается, но я бегу по дну, подпрыгну...
   - Танька-то где? - кричат с берега.
   - Все в порядке, идем ко дну, - Женька успевает ответить, но это уж потом нам рассказали, конечно, - им "кукольный театр на воде", а я, по-моему, бегу... Женька же меня и довытащила. Хорошо, что берег близко.
   Сон мой пропал, как иллюзия загаданного большеглазого страха. Все стало на место: борись, бейся, верь до последнего.
   Хорошо, конечно, исходить из хороших исходов. Ну а почему бы из них не исходить?
   И Женька-умница, задавила меня коленями.
   В роду у нас спасать утопающих?
   Теперь я думаю, что слишком выгралась в Ленкину ситуацию с поездом. Конечно, Ленкой я была, следуя за ее переживаниями. Но ведь надо себе сознаться, я была и тем другим одновременно. Я тоже боялась спрыгнуть с поезда; не хотела хлопот со стоп-краном, впрочем, об этом я не думала, пожалуй; вообще не поспешила на помощь; и взвешивала, - будет ли предательством?.. соскользнула, взгляд отвела...
   Вот я и говорю, что мы чувствуем потребность раство- риться, стремимся вкусить сладости повторения, совпадения, соощущения, а смысла можем не коснуться вовсе. Не ищем.
   Растворение ли это? Скорее эластичность юного существа, всего лишь "творческий инстинкт молодости".
   Тогда я еще только начинаю выпутываться из цветистых иллюзий.., а старшая сестра уже обгоняет меня, вступая в зрелое восприятие, когда идея растворения утрачивает романтический сахарок...
   Вещи и явления останавливают нашу прыть словом "субстанция", ведь стихии не только заманивают, но могут вдруг приоткрыть бездну, заглянуть в которую каждый ли готов?
   Каждый ли способен оказаться в срединной точке сути, где из одного корня растут преданность и предательство?
   Или свести себя на нет в самом истоке превращения: когда сильное становится слабым, в твердом берет начало мягкое, тяжелое теряет свой вес, в темном вспыхивает импульс света, а рождение и смерть неуловимо сменяют друг друга?..
   13. Гамма "до-мажор"
   Наш университет возник на "пустом месте" посреди леса в истоке Академгородка.
   Мы пришли сюда в ряду первых. По доброй воле.
   Вступительный барьер преодолели с равными успехами. Если кто кому отдавил ногу при прыжке, то вины в этом было не больше, чем при эволюционных раскладах, - средства для достижения цели мы затрачивали только из собственной школьной сумки.
   Да и цель сразу отступила за спину, а следующая дразнила глаза в неопределенной дали, не возбуждая корысти.
   Порча "гениальностью" еще только наметилась, она не сделалась пока знаком отличия, так, может быть, кантом на погоне курсанта. Мы ведь все числом двести были равно гениями. Это будило восторг, не добавляя значительности, а также будоражила уникальная возможность творить традиции. Заведомого не было ничего, кроме отеческого: "учиться - учиться - учиться ".
   Всех нас определили в общежитие и выдали дешевые тренировочные трико и майки. Наш быт замечательно устроился.
   В своем начале мы оказались "чистой данностью", не тронутой ни одним из четырех видов привязанностей, установленных древними: ни родственной, ни любовной, ни общественной, ни "налагаемой гостеприимством" (потом мы их, конечно, все обретем и культивируем).
   А сейчас мы готовы к единению.
   С Женькой-то мы, понятно, друг у друга в запасе. Мое поступление скорее ее заслуга, ее добрая воля. Она отнесла мои документы, пока я была с Батей в экспедиции, где вяло сводила на нет свою мечту о море, выяснилось, что в военные моряки меня не пускает не только "женственность", но и близорукость.
   Оставалось пойти по Батиным стопам, - я неплохо знала птиц, любила путешествовать. Но он отговорил:
   - Я занимаюсь "описательной" биологией, устаревшей, как теперь считают. За генетикой мне уже не угнаться... Молодым по плечу молодая наука. Вот геофизика, к примеру. Они работают и на море. А что у отца за пазухой сидеть?
   Это и решило дело.
   Позже я, правда, жалела. Ведь и у Бати бывали "настрое-ния" и "спады". Потом он еще сам нашел новые проблемы в "своей" биологии. А тогда его исследовательские пути лежали в Тибет, Индию. Ему отказали.
   Унаследование же часто имеет смысл...
   А Отцова пазуха держала много чего: на ее стенах были не писаны законы предков; ее своды восходили к зениту Солнца; близко к центру, среди прочих хранился образец студенческого братства - коммуна, у них говорили...
   Впрочем, долго думать было некогда.
   И Женька торопила.
   И торопили-звали мои будущие друзья, с которыми я еще незнакома.
   Но встреча ждала, где ей и положено - за углом.
   Из-за него вышел, степенно выкатился, глянул на меня крупными черноглазыми очками (- загляделся, - потом скажет):
   - Ну здравствуй. Я - Ромаха. А ты кто?
   К вечеру мы уже зазубрили два охотничьих ножа, пробуя чей лучше; разобрали, собрали и смазали мое охотничье ружье, свое он еще не привез из Магаданского края, где на приисках работали его родители; я уже знала, что уступлю ему на охоте идти на полшага впереди.
   В который вечер мы раскрыли его футляр и смотрели на "волшебную флейту" кларнета?
   Из-за другого угла появился Фомичев Вадим-Палыч, мы с ним в одном классе вовсе не дружили.
   - Хочется что-нибудь делать. Ты ведь рисуешь? Я знаю парня, который пишет стихи.
   И я узнала этого парня, - Бойков, он же Бовин. И тут же мы решили делать стенгазету.
   Конечно, ночью, конечно, на кухне...
   Вадим роняет с кисти на лист ватмана "Щелчок" (Конечно, заголовок я слизала с Батиной газеты). Бок о бок, приняв кино-позы экстравагантных художников, мы с ним живописуем наш студенческий быт, без оглядки на авторитеты, без всякой осмотрительности, впрочем, получалось всегда смешно и никогда обидно.