Вот "фото-материал" о ней, несколько передержанный в проявителе.
   Она была гимназисткой, её отец - генералом. Она оказалась среди революционеров, он - в армии Колчака. Когда перевес был на его стороне, он стрелял в неё. Она могла бы стрелять тоже, но не стала. Когда власть получили её товарищи, она сумела укрыть его, увезла в захолустье. Много лет проработала она в северной деревне учительницей начальной школы.
   Потом в Томске я познакомилась с ней.
   ... Брожу по городу, вхожу в тихие деревянные улицы, - где-то здесь дом, в котором я родилась...
   - Куда направился, товарищ командир? - окликнула меня с лавочки бабка с клюкой.
   А я и верно, дую победительским шагом, физиономия пылает вдохновением, - так иногда ходят чужаки, им чужие дома - по колено. Присаживаюсь. Прошу разрешения покурить. Она тоже достает кисет с махоркой. Закуриваем. Заводим разговор. Тут она мне и рассказала. Старики уже не таят своих историй.
   Узнала, что я проездом, что жили здесь и учились мои родители, пригласила на чашку чая.
   В свете дома бабка оказалась пожилой женщиной, учительницей - от седенькой ватрушки на затылке - до простых чулок в резинку. На одну ногу сильно прихрамывала.
   - Познакомимся... Наталья Львовна...
   Чай у них - из самовара. Напротив меня благообразный старичок. Прихлебывает с блюдечка, колотый сахар мочит и откусывает, поглядывает, прикидывает.
   Пытливый старичок. Расспрашивает меня про то да про се, да как я отношусь к разным явлениям нашей жизни. Сам же на все случаи приводит Маяковского.
   Вопрошает он не без едкости, а цитирует наставительно, но не по-стариковски, а как это делают послушные дети, когда их научат. И все будто уговаривается не оказаться "свином". Наталья Львовна умиленно покачивает головой. Потом она нам сыграла на "фортепьяно", на трухлявеньком пианино, и пропела романсы, и трудно было ошибиться, - перед нами сидела гимназистка. На прощанье мы еще покурили на лавочке.
   - Не поминай лихом, товарищ командир, - засмеялась она и вдруг шало сплюнула. Мы проследили, куда попадет, - угодило точно в пивную пробку на дороге.
   - Так-то, молодость, - повернулась к своей калитке, сильно припав на ногу.
   Я снова шагаю по Томску. В незнакомом городе легко играть в похожие куски, похожие углы других городов, настроения, легко пускаться по случайным ассоциациям, вступать в нежданные разговоры... Вот только же я шла победителем...
   Но сейчас занимает иное.
   Если нарушен естественный ход вещей, мир расщепляется на добро и зло; зло требует реакции, - здесь мы еще можем сохранить милосердие, но можем и осудить; судят справедливо и предвзято; несправедливость же отдает предпочтение одним и давит других...
   Есть еще исполнители со штыком и лопатой...
   Вот какие елки насадили люди на Земле, кособокие, растущие из вершины против всех законов природы, подминающие собой опавшие иголки судеб наших.
   Слетев с верхушки, мы часто не успеваем заметить, как соскальзываем с ветки на ветку, и не всегда на правую, и бывает, сами даем новую злокачественную почку, - о! эти махровые "цветы зла"! - правые же ветви легко вырождаются в добренькость, жалобность, равнодушие...
   Я сажусь на высоком берегу Томи. Там внизу от воды под самый обрыв плотно устроился старый район.
   Взгляд мой пустует по крышам.., - косая штриховка крыла, теснится резной ритм наличников, ставень... деревянная гравюра... ворота, пристройки, поленницы усложняют рисунок, заполняют фон тротуары, заборы... по берегу - глухие, обшарпанные, словно старая кора...
   Взгляд обводит полукруг: улицы бегут дугами, трещинами по радиусам, срез пня. Плаха. Лобное место.
   Обрыв мой врубился топором в самую сердцевину.
   В себе нужно нести лобное место, чтобы решиться судить другого.
   Но можно ли вновь обрести Дао?
   В каждом частном случае - можно,
   если достанет честности, чтобы быть справедливым;
   сочувствия и понимания, чтобы простить;
   любви, чтобы погасить зло; и духовности, чтобы увидеть вещи таковыми, как они есть.
   Как же в случаях глобальных?
   Примером для меня - мой Отец.
   Он не давал себя задавить:
   Когда его обвинили в вейсманизме-морганизме на партийном собрании Филиала, он не стал выслушивать кляузы, заявил:
   - Не вы мне дали билет, и вам я его не отдам.
   Он был "бойцовым петухом", умел защитить:
   Когда в Биологическом институте во Фрунзе хотели выгнать Доктора П., Он выступил на Ученом Совете:
   - Нас собрали здесь, чтобы решать судьбу человека, а в президиуме на столе лежит готовое постановление. Попросим председателя уничтожить решение, которое еще не вынесено собранием...
   (Реакция в зале).
   - Доктору П. было предъявлено много обвинений. Комиссия Партийного контроля тоже проверила материалы обвинения. Больше половины из них ложны или анонимны (перечень). Анонимщикам подставлять шею вовсе не к чему. Есть и действительные нарушения законности (перечень).
   - Вполне естественно, когда разбирают плохой поступок человека, вспоминают его старые грехи. Здесь собраны ошибки Доктора П. за двадцать лет работы. Если за столько лет взять грешки каждого из нас, получится внушительная куча.
   ("Персональное дело", - крик из зала).
   - Похоже, что документы так и подбирались, чтобы показать нам, какой Доктор П. плохой. Всю эту кучу свалили на одну чашку весов. Как помните, у Короленко "Сон Макара"? Неужели нам нечего положить на другую чашу?
   - Во-первых, Доктор П. - признанный ученый. Он создал Отдел Леса и руководит им (дальше перечень заслуг).
   - Вместе с тем, нельзя забывать, что какой бы пост ни занимал человек, он должен нести ответственность. Я против постановления парткома исключить Доктора П. из партии и лишить руководящей должности. Считаю достаточным вынесение выговора. Для коммуниста это серьезная мера наказания и для него вполне понятная. Оставаясь на своем месте, Доктор П. сможет быстрее и лучше исправить свои ошибки.
   (Реакция одобрения в зале).
   (из стенограммы выступления. 1979 г.)
   На борьбу со злом мой Отец положил жизнь.
   О Дао он, наверное, не знал.
   Когда наши с ним споры заходили высоко, он говорил:
   - Не забывай, все делают люди.
   "Ничтожный человек да не действует", - говорили в Древнем Китае.
   8. Победа - обеда - беда - ... - а
   Мы воспитаны на формуле: "добро побеждает зло", или должно победить. В этом оптимистический пафос нашей жизни.
   В сказках победивший щедр, - он обычно задает пир на весь мир. Но на том и сказка кончается.
   Когда-то я прочитала про обычай древних греков не считать победителем того, кто обратился к врагу с просьбой выдать тела погибших для погребения. Меня тогда поразили полководцы, что могли отказаться от такой чести-звания.
   Сама я не скоро достигла статуса "непобедителя". Мне потом скажет об этом Юра Злотников: "Хорошо, что ты непобедитель". А я еще буду долго соображать, - чего же в этом хорошего, и оглядываться на других.
   А из других кто?.. - вот мама моя...
   Она никогда не торжествовала, выиграв бой, даже в карты. Она и не поддавалась нарочно, но словно бы помогала победной* стороне.
   Она умела отказаться от власти, - своего помощника сделала заведующим лабораторией вместо себя, но сама же везла за двоих, как говорится.
   Она не задавала пиров, но любила гостей и друзей, своих и моих, и просто знакомых. Они все к нам приходили, с тем ли, за этим, рассказать беды свои, поделиться или совета спросить.
   Побеждают... завоевывают...
   покоряют ведь по-разному: кто силой, а кто щедростью.
   Наш дом был для всех. Она в нем не царствовала и не кухарничала. Она в нем была.
   Как бы и места мало занимала: её кровать стояла в правом углу у окна, рядом тумбочка; письменный стол они долго делили с папой пополам, - в ящике стола лежали ее документы, фотографии в старых коробках из-под конфет, а заниматься она садилась за обеденный стол, засиживалась допоздна, и шила там же.
   С нее почти нет фиксированных картин, только узоры движений заполняют дом, словно воздух.
   Сколько помню себя, к нам всегда приходят люди.
   Официальных гостей встречают, проводят в комнату и начинают там с ними "церемониться". Потом они становятся "своими".
   Своим же от двери говорят: "Раздевайся сам и проходи, у меня там... вода бежит, суп кипит, лепешки жарятся..." - и он сам шлепает в кухню.
   Кухня - самое сокровенное место в доме.
   Он садится в любимый хозяйский угол, который называют гостевым и всегда уступают.
   А был ли мамин?
   Она что-нибудь стряпает, чистит, моет, приготавливает,
   и разговор сам собой завязывается, сплетается с движением рук, словно узлы распутывают, слово за слово, вот и развязалась ситуация:
   посуда перемыта - вытерта, обед готов, стол чистый, уже накрыт, мы сидим вокруг, чай попиваем, кто курит - покуриваем, хохочем, на поверку ведь все - проще простого, только надо выговориться человеку дать, только акценты переставить, пылу-жару поубавить, да гордыню обуздать.
   Если же беда серьезная, мама оставляла дела и шла.
   О ней неправильно было бы сказать - "бросала все", так же, как она не "спасала" людей, но "выручала из беды".
   Вот как она однажды спасала.
   Мы летом в деревне на берегу реки.
   Река в этом месте капризная, ниже нас по течению - водоворот, которого мы панически боимся. Я еще не умею плавать. Мама плавает плохо. Девочка лет десяти заигралась в воде, забылась что ли, её стало тащить в водоворот. Она барахтается против течения, орет. Дачники все забегали по берегу. Мама отложила вязание, обстоятельно как-то огляделась, зашла выше и этак не торопясь, по-женски поплыла "на боку". Её вмиг поднесло точно к де-вочке. И вот мы смотрим:
   - Что же она делает?!
   Она вовсе не вытаскивает девчонку, а толкает её от водоворота к середине реки, "на глубину", куда вообще уж никто не суется.
   - Куда? Поворачивай! Совсем рехнулась! - все кричат.
   Там, на глубине, они обе стали булькаться, скрываться под водой, тонуть, судорожно обнявшись. Но вот их крутануло и выбросило течением на отмель далеко за водоворотом.
   Тогда только все разгадали мамин расчет.
   Ее всегда считали мужественной, даже суровой. Но впечатление оседает по результату. Я видела мамино лицо, - оно совсем не было мужественным, у ней дрожали губы, как собираются заплакать. Движения её были медленнее обычного, хотя она вообще лишена суетливости, просто я знаю, - так она замедляется, когда обдумывает, как поступить, и когда ей трудно решиться.
   Но глаза у нее всегда умные, знают, - будет так, как решила. И глазомер у нее точный.
   Я же и говорю, - она не "бросалась спасать", она из беды выручала.
   Но таких очевидных случаев "опубликовать" себя выпадает не столь уж много. Известно также, что в острых ситуациях нам удается превзойти себя, вздуться воздушным шаром душевного порыва над заданным уровнем своих возможностей, после чего душа наша съеживается и опадает.
   Иной раз мы, кто не вовсе обделен тщеславием, горазды возвеличить пустяковые свои деяния.
   Мамины поступки ложились плотно и ровно, даже значительные, она ставила в ряд обычного. Её харaктерный портрет - портрет спокойного достоинства. При этом она была хохотушкой - пожалуй, самая неожиданная и ласковая черта в ней. Глубина переживания её совпадала с внутренним слухом, которым она слышала людей.
   Я вижу её... чаще на кухне, конечно, - штопает? вяжет? Юрка Петрусев рассказывает ей о своих конструкторских затеях. Сделал бумажный самолетик:
   - Видите как летит? - потом подогнул крылья, что-то подрезал, подмял:
   - А теперь смотрите! - мама заинтересовано следит поверх очков, как самолетик спланировал на метр дальше.
   - А в формулах хотите? - и он выписывает на обеденных салфетках расчеты; рисует силуэты самолетов, - пузатый "АН" похож на утку в полете, мама радостно смеется;
   схемы, формулы, - они по ходу разговора густо обрастают рисунками, фигурами, узорами, витиеватой вязью орнамента беседы...
   Или это Юрка Ромащенко? Заводит в надцатый раз пластинку Баха, - у него "такой период", и тащит маму в надцатый же раз послушать особенную там "триольку".
   Она отряхивает мокрые руки, - стирает?
   Она не стыдится признаться, что не понимает в музыке, но покорно становится и слушает "триольку"...
   Или то Вовка... (о, их много перечислять),
   Надька, Ирка, Леха...
   Они часто приходят не ко мне, а прямо к маме. Или лучше, - мы часто приходим к моей маме без меня. Как? А вот так. Как ее друзья.
   Вовсе не значит, что она разбирается во всех наших вопросах и выкладках. Она просто любит нас.
   Всех подряд? Тоже нет.
   Это я влюблена во всех без оглядки и выбора. Теперь только я могу ее глазами увидеть себя, мчащуюся с идиотической щенячьей улыбкой, заломив уши до глухоты, за каждым, кто поманит, или от кого пахнет вкусненьким. Я цепляю за полы и заглядываю в глаза, опережая готовным пониманием, а пинок зализываю счастливым языком, - это я не оказалась достаточно хороша, чтобы меня полюбили. Я тащу в дом встречных и поперек-идущих, - как же? - раз наш дом широк, ты же сама меня научила, принимай, может быть им нужно...
   Во мне теперь болит её сердце, а точного глазомера я так и не обрела.
   Мы ссорились. Иногда она была права, иногда я. О моей "всеядности" долгий разговор. Но об этом в следующий раз.
   Мама умела принять, но умела и отпустить. Терпимость ее была выше обычных мерок.
   Мы любим до оскомины метафору - Мать-Земля:
   накормит - укроет - погребет.
   Но редко говорим о Силе Притяжения.
   Конечно, падают на ту же землю, и припадают, и кривые мы на ней, и убогие,
   но Земля гордится стройным ростом своих детей, - будь ты дерево или трава.
   Дар же притяжения распространяется далеко за границы самого тела.
   А если вернуться к нашему дому, то можно было бы сказать так: иногда люди живут в доме, иные мнят его крепостью, но есть случаи, когда дом разрастается вокруг человека, выходя за пределы стен и за пределы его жизни.
   До сих пор в наш дом приходят письма от старинных маминых друзей, многих из них я никогда не видела. На письма отвечаю.
   9. Вокруг пня
   Дом, в котором родилась, я так и не нашла тогда в Томске. Позже мне показала его сестра. Я привела её на высокий берег, чтобы вместе увидеть "срез пня". Но район тот изменился, новые дома сбили иллюзию. Дался мне этот пень. Как же, - годовые кольца дерева бытия... Вот бы сделать такой срез, скажем, по дням рождения.., - есть ведь такой особый, сквозной через всю жизнь день...
   Я сейчас раскину скатерть на своем пне и устрою застолье. Приглашаю.
   Там, давно, в нечеткой сердцевине...
   Я уже знаю, что должен настать такой "удивительный день". Мне несколько лет. Конечно, и раньше его отмечали, но в памяти не осело, и название не носит акцентов. Накал же растет.
   Мама отметила день в календаре. Перед сном я бегу оторвать листок, и оставшиеся - уже входят в наглядное соответствие с пальцами: четыре, три, два, один, Это будет Завтра!
   Я таращу глаза в темноту.
   Потом сразу вспыхивает утренний свет. На стуле передо мной Девочка! Кукла! - пупсики их тогда звали, о них только мечтали.
   Я узнаю на ней платье из маминой кофточки. Руки у ней подвижные, тянутся ко мне, - Руфа! Руфочка! Руфина!
   Я угадываю в ней мамино имя.
   Потом весь день - в каком-то цветном дурмане, словно смотришь на солнце через обсосанный леденец. Язык и скулы сводит, и полон рот слюнявых осколков чрезмерного крика, смеха, обжорства, невыговариваемого сладковатого слова "целлулоидовая", когда грызешь кукольную пятку.
   Еще этот смутно-торжественный момент, когда я пучу щеки, чтобы дуть на елочные свечки в праздничном морковном пироге. А Женька взяла и дунула. И они разом погасли все. Нас разнимают и, конечно, зажигают снова. И снова я пучусь, а Женька не выдерживает и дует.
   Я спускаю весь запас значительности своей в рев. Ма-ма укладывает меня спать, наспех подвязывая кукле руки, но они мотаются на вытянутой резинке в бессильном отчаянии всего этого странного дня, который выставился среди других моей одинокой нескладной особенностью.
   Дальше дни рождения пойдут равномерным праздником, все больше у нас дома, раза три-четыре во Фрунзе. У нас с Батей общий день рожденья, - там еще как-то газ отключили, и мы бегали во двор дожаривать индюшку на костре... Несколько раз праздновали в нашем студенческом общежитии, в Городке.
   Конец апреля тогда был теплый. Общежитие распахнуто, даже не дверьми-окнами, просто распахнутое. Коридоры - разлетись! Орём из комнаты в комнату, с этажа на этаж, из дома на улицу, - стены не делят. Воздух! Мы вьемся в солнечной пыли, как мошкара. Снуем, носимся, прыгаем в классики, играем в ножички, в пристенок, валяем дурака.
   Праздновать начинаем днем. В комнате выстраиваем стол, вот он уже вытянулся в коридор, нам тесно, сколько нас? - моих гостей - шестьдесят? семьдесят? мы - все. Это праздник восторга и молодости, он выносит нас на улицу, на поляну перед общежитием, словно избыток выплеснулся через край.
   Под звездами уже, у костра Идка поёт во всю глотку, - и глотка хороша, и песня до Новосибирска. Горб выходит из леса с охапкой дров, сейчас он ссыплет мне с зубов "цыганочку", и я пойду метаться, выплясывая, точно заяц в свете фар. Фица в рыжем отблеске огня встала как сосна, заломив сучья над кудлатой головой,
   стелет басом по округе утренний туман...
   А мы лежим на земле, ворожа глазами тлеющие угли, сами яркие и безымянные...
   Со временем мы начинаем считать свой день священным. Конечно, иронически, конечно, в нешироком кругу. Смеясь, мы все же акцентируем на "тридцати трех" (причем, Илью Муромца, хоть и он во столько же.., мы опускаем за малостью), на "тридцати семи", на "тридцати девяти"...
   Мы привыкаем к выспренным тостам, даже в наши едкие заздравные стихи вкрадывается "значение". Но вот мы узнаем, что в свой день рожденья мы особенно уязвимы.
   Мы с мамой стоим над кухонным столом, - у нее еще руки в тесте, я соображаю, как обойтись без яиц, без сметаны, да и мяса будет мало, и овощей, и деньги все у него... Мы растерянно смотрим друг на друга. Как там в "узбекской" шутке?
   "мяса нету - казан есть, риса нету - ..."
   Мой муж пошел за продуктами и не вернулся, вчера, сегодня, еще неделю он будет пить с моими друзьями...
   В этот день я впервые отказала гостям. Мы с мамой взяли и убежали из дома.
   Я лечу во Фрунзе. У Бати инфаркт. Сегодня утром он выписался из больницы и пришел домой. Он сказал себе быть дома в день рожденья. Он пришел домой, и его тут же опять увезли в больницу.
   Я лечу. Я чувствую пустоту всем серебристым
   своим рыбьим животом
   я молюсь
   интервал этот времени в три часа несжимаем
   как жидкость
   я молюсь
   меня встречают хватают везут в больницу:
   "Он жив, жив"
   я молюсь
   Его лицо... в стеклянном сплетении капельниц словно стеклянный паук навис над ним...
   - Ну вот тоже, приперлась
   я сижу в его доме забившись в диван
   день рухнул наш день рожденья я забыла
   я молюсь
   А этот день рожденья мы любим рассматривать в фотографиях. Батин юбилей.
   За главным столом сидят "старики". Их только что разместили через равные интервалы, выверенные расположением приборов. Чопорные костюмы, запечатанные лица, - они ждут первого слова. На столе, как рисованные, нетронутые блюда, непочатые бутылки, строгие бутоны тюльпанов. Торжественная несминаемая белизна скатерти делает картину плоской.
   Батя говорит первый тост. Он элегантно сух. Голова в легком наклоне, угол рта иронически сдвинут, - "бросает леща". У него какой-то политический вид, - мы зовем его здесь Президентом.
   Длинные столы направо, налево, - мы там сидим пока еще смирные молодые волки, - целая стая моих друзей.
   Говорят "генералы", один за другим, тосты остроумны, все смеются.
   Вот я стою рядом с Батей, - пьют за нас: "За Рыцаря Природы и его верного Санчо Таньку".
   Столы уже потеряли строй; бутылки гуляют; тюльпаны распустили лепесты, - иные задрались, как собачьи уши в бегу; наши мальчишки: Леха, Эдька, Бовин (с виду они уже взрослые мужики) пляшут с учеными дамами. Тамара Алексеевна нарасхват, - "Ах, эта женщина в голубом!"
   Групповые портреты: Батя в девичьей компании, вино аж выпрыгнуло из рюмки; другая стайка молодых женщин, Батя явно завирает, они по-женски смеются, полуверя, Ленка делает жест рукой, - знаем, мол...; лица следуют за ним, как подсолнушки...
   Дальше одна фотография выдрана, - там он целуется с пышной профессоршей, она нам сразу не понравилась.
   Вот Батя приобнял нас с Ленкой, поет, я всей собой повторяю его мимику, Ленка прильнула к нему, но один глаз настороже...
   А вот Батя и Игорь Александрович Долгушин сидят в одном кресле и поют друг другу на ушко. Видны их интонации. И лица у них очень похожи. Долгушин еще университетский Батин друг.
   А вдалеке мама тихонько подпевает, - она стесняется, когда её слышно.
   . . . . . . . . . . . .
   Молодые волки входят в раж. Вот Игорь Галкин пьет из Ленкиной туфли, потом он будет целовать ей руку, сейчас крепко держит наготове, даже промял... впрочем, его же не было тогда, это уже с другого юбилея; стареющим галопом проносятся фотографии поздних лет: вот пляшем мы с Лёхой; мужики читают стихи; Щеглу не дают читать, сбивают; Бовин - то с бородой, то без бороды; опять мы с Лехой (мы с ним всегда пляшем на бис);...
   пыль столбом и дым коромыслом.
   Медленно оседает он на странный одноликий хоровод, торжественно плывущий вокруг старого пня, в руках они держат свечи, ... сорок четыре, сорок пять... возможно, будет шестьдесят, семьдесят... - кто из них наберется духу задуть все до последней?..
   10. Школа
   Начинать плясать от пня ничуть не хуже, чем от печки. Туго накрутились будничными кольцами на наши отроческие стволы свитки школьных листов. Если их развернуть теперь, в глазах зарябит от частей речи, от десятичных дробей наших познаний,.. Но с них и начинается поступательное движение.
   Канун первого сентября. Новенькая форма топорщится всем напоказ проглаженными складками; около зеркала наготове вожделенная ленточка, завтра мне заплетут первую косичку; в зеркале опробованы гримасы "ума-не-по-годам", воспитания (- "ты уж, пожалуйста, не дерись для первого дня") и еще некоторые "ужимки гимназис-ток", какими они мне представляются по книжкам; порт-фель, правда, поношенный, Ленкин, но его удачно подкрасили тушью на вытертых местах; я предвкушаю...
   На завтра мы приведены в школу, десятки первокласниц.
   Я - худая, нескладная, в гусиной коже от волнения, теряю вмиг накрахмаленную несравненность свою, и ленточка моя розовая блекнет среди бантов.
   Униформа гасит нашу исключительность, выстраивая в общий парад белых передников:
   - Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!
   Нас разводят по классам.
   На первой же перемене происходит смотр социальной принадлежности. Когда платья одинаковы, особенно видно, у кого они шерстяные, у кого - из сатина. Девочки в шелковых фартуках уверенно заняли первые парты; холщевые платья, которым мы по грудь, укрепились у задней стены; мы рассовались посередине.
   Холщовые платья преподали много полезного, - мы распались по категориям: "очкастые", "косые", "жиро-мясо-комбинат", "жидовки"; одна с забинтованным коленом попала в "костыль - ногу"; "второгодницы" - высший разряд, но попасть в него пока не было возможности; примазаться, пожалуйста, вступительный взнос: ручка, перочистка, цветной карандаш, ..., потом пойдут завтраки, списывание, другие мелкие услуги; еще можно было подраться, - оголтелых нашлось немного, - мы составили отряд "задрыг". На шум прибежала учительница:
   - Что случилось?
   Когда мы с Женькой шли в этот первый школьный день домой, мы вдруг странно заблудились, - все переулки были давно известны до мелочей, но сбились привычные ориентиры.
   - "C полки Азбука свалилась".
   Наши начальные классы, мало примечательные, сохранили все же пометки несытого еще провинциального времени. Портфели волокли за собой целую систему мешочков: с галошами, с чернилкой-непроливашкой, всегда истекающей; с завтраком, - хлеб, иногда с маслом, и ненавистная бутылка молока, заткнутая бумажной пробкой.
   Конечно, кое-кто грыз на переменах яблоко, а то и грушу, - мы стоим кругом, напружинив четвереньки, но не бросаемся растерзать, - еда освящена табу, а только скулим:
   - Да-ай откусить...
   - Мне мама не разрешает, вот Нине дам... - (четверогоднице).
   В школе не хватало места, и классы на время переводили в другие школы, деревянные, с круглыми голландскими печками, - мы помогали уборщицам их топить, у иных был большой опыт. К печке ставили наказанных, называлось, - "отправить в Нидерланды", - там шла замечательно насыщенная запечная жизнь. По коридорам "домашняя" директорша шаркала шлепанцами, за ней шлейфом тащился запах керосина, жареного лука, кислых щей.
   На уроках физкультуры из нас монтировали "пирами-ды". Мы, как неправильные дроби с перегруженным числителем, опрокидывались на счет "три!", взметнув кверху синюшные ноги, широченные шаровары стекали нам на голову, из-под них мы надсадно выкликали слова благодарности и клятвы.
   . . . . . . . . . . . .
   Основу же слоя составляли обычные школярские ощущения, сквозь которые едва ли пробивались картофельные ростки мыслей.
   У доски: холодноватое одиночество в пристальном фокусе очужевшего вдруг множества глаз; сохнущие неуправляемые губы произвольно ползают вокруг рта, отвечающего неожиданно звонко; руки коробит от жирной меловой пыли и непромываемой тряпки.
   На месте: теснит спрямляющий корсет парты, сколоченной не по росту; соседствующий локоть в настороженной судороге удерживания территории, крышка парты поколениями поделена пополам, граница врезана ножом, если соседка забудется, напоминание следует тут же: перо дипломатически опускается в чернильницу и борозда густо пропитывается фиолетовой кровью,