(нам не позволялось вмешиваться, дескать, рация слабая)..,
   на пятый.., на четырнадцатый.., сбрасывал свой груз, куда ни попадя, и улетал до другого раза.
   А то и вовсе погоды не было.
   Мы оказались в положении, когда "не в твоей власти начало...", но и конца еще не предвиделось. И мы просто жили всласть на пасеке, совершая нехитрые дела.
   Я ходила на охоту, проверяла удочки.
   Инистыми утрами речка густая, черная, в листьев осыпи, в траве, прополосканной ветром. Трава седеет осенью. Ветки кустов, оголясь, становятся прутьями. В болотах, во мхах тонут подгнившие елки, словно задрав подолы. В пустом небе незрячее солнце.
   Иногда удавалось подстрелить утку или рябчика, а окуней Петровна потом запекала в тесте "для простоты". Сами они эти ржаные корки не ели, а только рыбу, как принято у сибиряков, мы же уплетали за милую душу, продукты нам забрасывали не часто. К трапезе Василий начерпывал медовухи. Раз он сильно напился. Наговорил больше обычного.
   Вот, оказывается, кто он был... Впрочем, от него, от первого, услышала я о Владыке Луке*.
   - В начале 20-ых здесь в Енисейске мы организовали комсомольскую ячейку. Кореш мой тогдашний Митька Щукин стал секретарем, заводной, рыжая бестия, на гармошке здорово наяривал. А я при нем вроде ординарца. Еще смеялись: "у нас Рыба - всему голова". Ну да, он - Щукин, я - Чебаков. Весело жили. Собрания, воскресники, пионеры, ликбезы, да и контра ведь кругом недобитая. А тут еще попа привезли опального. Епи-ископ Турке-ста-анский, ишь ты! К тому же еще и лекарь, профессор. Совсем народ задурил. Взял самовольно церковь открыл и давай проповедовать. Ну, мы ему дали прикурить. Каждую ночь чучело перед домом его на Ручейной сжигали и орали митькины частушки. Правда, батька мой, как узнал, прибить меня хотел, но я и сам рослый уже был. Они, вишь, богомольные, темные. Да еще мать моя ходила к Луке этому чирьи резать, вконец замучили. Мастак был врачевать, хоть и контрик. Мать ему потом в ноги падала, в благодарение сала понесла, клюкву. Так не взял, и свое клонит: "Это, говорит, Бог тебя исцелил, ему и молись". С батькой я тогда крепко поскандалил, из дома ушел. А церковь мы потом взорвали.
   Про епископа мне, конечно, любопытно было слушать. А ушел Василий не так уж далеко, вместе с дружком своим Митькой - в ГПУ. Митька там быстро выдвинулся, а Васька все больше в "наседках" подвизался.
   - Встретил как-то Митьку в Красноярске, обрадовался, думал, поможет по службе подняться, а он, сукин сын, хохочет: "На то я и Щукин, а ты всего лишь чебак для приманки". Вот рыжая сволочь!
   Так всю жизнь и прослужил Василий в энкаведешных холуях, то подсадным в тюрьме, то разводным конвоиром в лагере.
   Но я уже дальше истории его слышать не могла. Смаковал он их со злобным сладострастием каким-то, костя и тех, и этих, и "врагов", и корешей, и себя вместе с ними.
   Славу Богу, скоро съехали они с Петровной в село на зиму. Уже и то. Снег повалил.
   Мы остались одни во времянке.
   А с Иваном мы сильно рассорились. Ему, видите ли, жалко Василия. Время будто бы такое. И враги, конечно, а как же?, "все-таки" были.
   !...
   Мы даже не разговаривали несколько дней.
   Молча ходили и выковыривали из помойки вмерзшие окурки, а то еще листья от банного веника пробовали курить.
   Однако, в тайге нельзя так жить в распри.
   И я все мучилась, - может, прав Иван, хоть и дурак, может, шире он видит своими базедовыми глазами: стoит пожалеть этих вертухаев, проклятых Богом, заблудших в опоганенном миру...
   Да и все равно прорубь мы вместе ходили рубить мелким топориком и вдвоем тащили одно ведро воды, а потом и просто снег топили. После отъезда стариков мы быстро ослабли. Продукты, что немного оставила Петровна, мы съели, патроны у меня кончались. Поблизости уже не было ни дичи, ни хвороста. Ходили далеко, поддерживая друг друга, по колено в снегу, и страшно мерзли. Мы остались в летних штормовках и сапогах на босу ногу. Полотенца мотали на голову.
   Работа так и не ладилась. Самолет иногда прилетал, им впрочем было все равно, - есть мы или нет, бомбил без толку и пропадал неизвестно на сколько. А вертолет и вовсе не появлялся. Из-за погоды.
   Мы все больше лежали в спальных мешках, спали, или не спали, молчали, да черпали кружками медовуху, что натаскали из чана, она тут же в тазу стояла между раскладушками... Она нам и так осточертела, но в очередной заход мы вдруг увидели в чане дохлую крысу. Батюшки святы!
   Мы стали слышать крыс по ночам. Разыскали у деда в сарае капканы. Но лучше бы мы их не находили. Стоило капкану щелкнуть в темноте, поднималась жуткая возня, и когда нам удавалось трясущимися руками зажечь фонарик, от пойманной крысы оставалась только чисто выделанная шкура. Мы стали дежурить с фонарем. Иван не выдержал. Славу Богу, это была предпоследняя наша ужасная ночь, но мы еще этого не знали. Он начал палить из моего ружья по углам, растрачивая последние патроны.
   Как же я его ненавидела, вскинувшись от залпа! Я поймала себя на том, что ненавижу его, ненавижу, ненавижу!
   И вижу его ненавидящий взгляд!..
   Ну и к лучшему.
   Утром на связи по рации...
   Кстати, и бомбовоз, нам передали, завис в прорвавшемся небе, уже брань понеслась вперемешку с командами...
   По рации Иван заорал матом в последнем надрыве:
   - Да слушай же, наконец, мою команду, мать вашу...
   И они услышали на своей десятикилометровой высоте нашу, якобы слабенькую, допотопную эРПеМеэСку
   и сработали. Сработали!
   - Давно бы так, - отозвались нам на прощанье пилоты, и тут мы сказали в считанные минуты друг другу все остальные слова, заполняя диапазон высот скопившимися за два месяца переживаниями.
   Они сделали над нами последний круг...
   Мы кинулись с Иваном обниматься, смешивая слезы.
   - Ах, ну ладно, ладно,... для простоты...
   На завтра обещали нас забрать отсюда, уже и билеты были взяты, в аккурат начальство успевало домой к седьмому ноября...
   Теперь и не вспомнить ладом, как мы до глубокой ночи выдирали провода из-под снега и смерзшейся травы, вырубали топориком приборы (- мы же их толково закапывали в ямки по теплу), сейчас с комьями льда и грязи свалили в ящики. Даже косы смотали (- раздольные километры нашего летнего бега по траве), смотали, скрутили, срывая кожу с обмороженных рук, в негнущиеся, неподъемные узлы колючей изодравшейся проволоки,
   но вынести к избе уже не было сил.
   Когда же утром прилетел-таки вертолет, пока он примеривался сесть, мы бросились в лес тащить это наше имущество, чтобы скорее, чтобы не задержаться здесь на лишнюю минуту...
   Ребята из вертолета, наши сытые-одетые коллеги с базы, что прилетели специально помочь нам собраться, обомлели, как они потом все повторяли, они испугались, что мы совсем чокнулись и побежали прятаться от людей.
   И вот мы уже летим домой в Н-ск. В цивилизованном самолете за нами ухаживают, кутают в телогрейки, кормят и все причитают:
   как они думали...
   как мы побежали в лес...
   два изорванных одичалых дохляка...
   Мы прощаемся в аэропорту...
   Я смотрю, смотрю, запоминаю совсем иссохшее лицо с темными громоздкими глазами...
   А через год рассказали уже другие экспериментаторы по бомбам, что там, под Енисейском в тайге нашли мужика, бывшего лагерного надзирателя что ли, нашли повешенного на суку, - то ли отомстил кто, то ли сам удавился...
   39. Спрашиваю себя
   А я смогла бы выдержать?
   Арест? Допросы? Пытки?
   Как страшный сон, преследует меня этот вопрос.
   Смогла бы выдержать?
   Во сне я чаще всего еще только жду вызова на допрос, заглядываю в лица тех, кто рядом, но отводят глаза, и я с ужасом сознаю, что тоже предам...
   Просыпаюсь с мертвыми губами...
   А иногда - уже будто после... куда-то перегоняют, или мы что-то грузим, я заваливаюсь с кулем, потому что конечности корчит от невозможности вспомнить: что же я там сказала на допросе, когда били?..
   И никто не смотрит в глаза... такое отчаяние!..
   Наяву, на воле, я благословляю судьбу за то, что лишь по детству моему цыплячьему чиркнул ополоумевший от слепоты немезидин секач, а раскукарекались мы уже на припеке пятидесятых-шестидесятых годов.
   Ну и позже пронесло...
   Как оно было бы?, если собрать все моменты касания... Как оно было?..
   Конечно, не могли мы уже совсем "ничего не знать" даже в раннем возрасте, ведь было же! - нами овладела вдруг странная идея посадить своих кукол в тюрьму.
   И не просто, но "отвели" мы их к любимому Иосифу Никанорычу из среднего подъезда. В нашем дворе, в нашей "вотчине", где колоннами под купол вознесся Филиал АН, а "хитрые избушки" замкнули слободу, мы - дети росли как бы в общинной свободе под присмотром ученых дядь и теть, расквартированных в жилом доме. Одни были приглашены из Томска для созидания нового узла науки; другие эвакуированы из блокадного Ленинграда; были и старые профессора (красные? сочувствующие?). Завидев кого во дворе, мы бросались с разбегу и висли гроздью на шее, и любили их за то, что нам все позволялось. Они составляли одну дружную компанию, в праздники вместе пели и плясали, то у нас дома, то у кого-нибудь еще, куда нас тоже всегда пускали и кормили вкуснее, чем в обычные дни, - достатка еще не было. Самый веселый из всех - Иосиф Никанорыч плясал и играл с нами. И еще, на фоне плохо одетых научников его потертое, но кожаное пальто стального цвета казалось нам неотразимым. Не потому ли мы так страшно его наказали? (Грех какой, Господи).
   Мы притащили ему наших кукол, рыдая в голос, и с месяц мучили "передачами". И кто же надоумил, что нужно сушить сухари и шить из теплых тряпиц одёжку? Держали мы все в строжайшем секрете (а это откуда?), парализуя тем взрослых,
   что они говорили тогда между собой?..
   В те же пять-шесть лет мы знали массу запрещенных песен:
   "Здесь под небом чуж-им
   я как гость неже-ла-анный
   слы-шу крик жура-влей..."
   знали само слово "запрещенные", а частушка:
   "Огурчики - помидорчики
   Сталин Кирова пришил
   в коридорчике"
   была не самой криминальной в репертуаре, ее душещипательность котировалась у нас на уровне матерщины, не задевая при том верноподданического детскисадного воспитания.
   Пожалуй, на поверку "хитрые избушки" значительно разомкнули наш кругозор, - в них постоянно сменялись уголовники, ссыльные, бродяги, другие замечательные и странные люди.
   В отрочестве я, как водится, переболела "рахметовщи-ной", хотя терпеть не могла весь этот роман со слюнявыми снами Веры Павловны.
   Спала на полу, подстелив одну только простыню на газетки, лезла в прорубь, без всякой подготовки, не ела по несколько дней, терзала себя на боль,...
   Но это, конечно, не была спец-подготовка, скорее игра в индейцев, может быть, в йогу, без дисциплины и тренировки, а вдруг, испытать себя, впрочем, была уверена в недюжинной своей выносливости.
   Как бы и Батя подтвердил. Он однажды рассказал историю, как индейцы захватили в плен старуху-англичан-ку, которая со своим отрядом здорово против них воевала. Ну, сидят они у костра, допрос ведут, вождь взял старухин палец и вложил в горящую трубку, сам продолжает спрашивать. Бабка и глазом не сморгнула, а уже мясом горелым запахло, отвечает спокойно и с дерзостью. Индейцы поражены и отпускают ее с миром и с дарами.
   Я тоже поражена, в самую тайную свою суть:
   - Батя, а я?.. Я смогла бы?..
   - Ты-то? Ясное дело, смогла бы. Сдуру.
   Последнее слово само собой рассеялось, а тут и случай подвернулся, очередная "школьная компания": удержишь с закрытым глазами три спички между пальцев? Так, чтобы по головкам чиркнуть коробком...
   Выдержала, даже и вытаращив глаза.
   Шрамы до сего дня остались, а вот Батина эта несомненность в моих возможностях поддерживала меня только пока он был жив. Потом поняла, что всегда была как бы у него "за пазухой", и бесстрашие мое, все авантюры и безумства были словно в поле его защиты. Хотя он даже не знал о них. Я будто все умела не только в его, но и в своих экспедициях, в бродяжничествах, вообще в жизни, которая шла по большей части вдалеке от него...
   Но, за пазухой...
   Батю, к счастью и удивлению, тоже минуло. Когда в 48-ом гнали его за вейсманизм, то сами себя обогнали, выскочили дo сессии ВАСХНИЛ знаменитой, а указаний четких, видно, еще не получили. Он их тогда на партсобрании назвал говнюками и ушел, хлопнув дверью. На том и заблехнулись (как говорил мой сын). И то, - не сборище ведь гебешников заседало, свои же, сотрудники.
   А в 51-ом, накануне его защиты докторской в Томский университет пришла анонимка. Писана по тогдашним стандартам: неграмотное вранье с руганью и через слово - "великий Лысенко", которого подзащитный, де, ни разу не помянул (и никогда, действительно, добром не поминал). Мы с сестрой наткнулись на сей документ много позже при разборе Батиных бумаг. Вместе в конверте было еще письмо Ректора ТГУ, в котором он предупреждал Батю, что вот, получили, пересылаем, при защите рассматриваться не будет.
   (Светлая ему Память).
   Я только знаю, что и Батя многих сумел в своей жизни защитить.
   Выдающегося подвига в том, как мы взбунтовались в школе в 56-ом году, пожалуй, не было. Разве что, мы - всего семь громогласных девятиклассниц выдались одни на всю школу (может быть, на все школы города?). Мы и так ничего не боялись. По неразумению ли? Только ли по темпераменту? Эта бьющая наша жизненная подвижность рвалась через края тесного уже "того" времени tempus horrificus*. Пусть нашим "государственным масштабом" была лишь школа. Но скандал случился.Нас выбросили. Потом огляделись и выперли директора - ярого сталиниста, и сгинула с глаз пара военных-в-отставке, приставленных к школе держимордами. Кое-что, все-таки. Но это скорее - пена времени.
   Однако и нам стоит зачесть: ведь никто специально не посвящал нас в содержание хрущевского письма, а уловили, правильнее, - захотели уловить, раскопали ленинское завещание, вызнали откуда-то массу историй и судеб репрессированных (и не забывали уже никогда), сопоставлять научились, думать.
   И вот, что важно,
   (теперь по прошествии лет и событий можно оценить),
   важно, хотя и удивительно, как нам удалось не впасть в закономерный, казалось бы, восторг поклонения новому вождю-освободителю?
   Что это? Не-пережитость? - мы ведь вольно росли и свободы своей не теряли. Или "возрастной эффект"? - собственное юношеское брожение совпало с общей эйфорией страны, и подсознательно мы догадывались о временности и незрелости совокупного этого явления (но ведь и максимализм наш, возрастной же, мог бы совпасть с государственным марксимализмом?). Или это уже подоспели венгерские события?
   ....?
   Прорезывающийся наш разум был раздражен верховным примитивизмом?
   Важно, что высказывая обвинения нашим начальникам, т.е. учителям, директору, той паре военнопристегнутых, мы "давали политическую оценку", верную с дальности сегодняшнего конца 80-х.
   Сейчас я думаю, что нам выдалась редкостная милость оказаться удачным поколением, - раньше нас не прихлопнули, а к позднему мы уже окрепнем, вовремя лишенные иллюзий, но не погрязшие в цинизме.
   Хотя во многом не состоимся.
   Что же с тюрьмой?
   В кутузку я однажды влетела. Это можно было бы не отмечать, разве что, как запах казенки, или анекдот времени.
   В Москве поздно вечером я свистнула в окошко Кузь-ме, чтобы не звонить, не будить соседей.
   - Ваши документы?.. В отделение, до выяснения личности...
   Его же дом рядом с метро "Кировская".
   И мотоцикл с коляской сразу подвернулся. И повезли. И посадили меня на скамью перед дверью вытрезвителя.
   - Эй! - кричит мне оттуда и маячит сквозь зарешеченную амбразуру...
   - Наконец-то! Я искал тебя всюду! - замечательный кричит мне иронический узник.
   Александр Н., 34 года, русский, судим, 58-10, журналист, холост, не имеет, а за границей есть, без вина виноват, попирал ночами пустынную мостовую, доставлен сюда для перевыполнения плана на 0,85%.
   Он очень меня поддержал. Саша.
   До утра мы чудили и орали друг другу стихи на все ихнее отделение, где туда-сюда топталось и ржало с полсотни мильтонов.
   Разбирался со мной капитан-сам в отдельном кабинете, устанавливал мою личность по моему же паспорту. Я, было, зарвалась:
   - Почему меня так долго держали?
   - Мы вас дольше ждали!
   (чтобы обезвредить как разгульную девку, прорвавшуюся в столицу нашей Родины с корыстной целью...)
   - Да ничего подобного я...
   - У нас все подобрано!
   (с целью завести шмансы с богатыми иностранцами)
   - !.. да я... НГУ... инженер-геофизик...
   - Сучка ты, а не геофизик!
   Тут в кабинет вскочил взмыленный майор и давай чихвостить "моего", что заспали они какой-то крупный поджог:
   - Ловите всю ночь за руку всякую шелупонь!
   - Не шелупонь, а инженера-геофизика, закончила вот Новосибирский Государственный Университет, - отдекламировал вдруг мой капитан, - свистала на улице после 24-х ноль-ноль...
   - йё...ть! Закругляйся, - рявкнул майор.
   - Что? Съел, гражданин начальник, - обнаглела я.
   У выхода меня ждал "сокамерник" Саша, поднял вверх листок:
   "Свободу Сибирскому Гостю!"
   Легавые ржали:
   - В другой раз не попадайся.
   Другой раз оказался серьезнее. Впрочем, и я стала серьезнее, так что даже испугалась.
   Вызвали меня на нашу Н-скую "Лубянку".
   Я вхожу в это каменное здание...
   От него и на улице-то, когда мимо идешь, хочется шарахнуться в сторону... как говорят, - предмет без ауры, или может быть, - черная дыра... Господи пронеси! Даже в памяти, повторно входя в него, словно вступаешь в тот самый страшный сон, в судьбу, где по чужой воле с тобой может произойти все...
   Я вхожу с мертвыми губами...
   Вестибюль, портрет, лестница, перила, ступени, коридор, двери, повестка на стол, над ним портрет, напротив стул, жесткий, клеенчато-скользкий, - казенный мой путь следования.., не за что уцепиться, удержаться, укрыться.., путь следования на подследственное место...
   - Вас вызвали по делу Петра Якира, как свидетеля...
   Следователь Бугаков - бугай настоящий, груб, но поначалу как бы просто строг. Под диктовку:
   "Я не знакома с Якиром, сыном известного революционера Якира,...
   (чего они хотят? я действительно не знакома)
   не знаю сына Якира, никогда не знала, ....., не встречалась..., не видела в лицо, не видела издали.., на фотографии не узнаю... и так далее сына Якира",
   так "мы" записали в протокол
   (правда, я слышала, что их с Красиным уже год назад закатали, Красина-то я прекрасно знала)
   и подпись свидетеля.
   У меня стыдно трясутся руки. Все что ли?
   Тут мягко вкрался второй (ну да, у них так), не назвавшийся, элегантно-улыбчивый:
   - Позвольте нам с Тьян-Санной немножечко побеседовать? Не возражаете?
   (а мне бы заорать: возражаю! но я якобы не боюсь...)
   - Без протокола, по душам, как говорится, всего несколько вопросов, любопытствую. Вот не знаете ли кого?..
   И дальше список невнятных фамилий, в котором прямо кричит - .., Г.С.Подъяпольский
   (геофизик, диссидент, член комитета А.Д.Сахарова, один их моих старших друзей, часто видимся в Москве, бывала на их "средах", замечала даже слежку, или показалось? перлюстрируют нашу переписку?..)
   Беру наугад несколько имен:
   - Встречала в научной литературе.
   - Может быть, ближе встречались?..
   (выследили?)
   - Не было случая.
   (вроде кокетничаю в тон)
   - А вот не припомните ли?:
   ...., ....., ....., Амальрик, ....., ....., .....,
   (этим летом он больной застрял на Н-ской пересылке, меня просили через общих знакомых приютить его жену, но она почему-то не приехала)
   - Нет, вы знаете, не припоминается.
   - Фамилии все странные какие-то, вот Амальрик, например, мужчина или женщина?
   - У меня с фамилиями плохо, я и сама - мужчина? женщина?
   (письма читали? подслушивали?, - мы ведь, дураки, и в гостиницах трепались не таясь)
   - Вы много ездите, в Москве часты, там у вас подружка, кажется. Полина Георгиевна, очаровательная женщина, правда знакомые у нее довольно странно подобрались, амнистированные...
   - Реабилитированные.
   - Конечно, конечно, бывают ошибки, вы ведь читали Солженицына?
   - Как же, Ивана Денисыча.
   - И другой самиздат? Хроники?... Не видели?.. Ну я вам покажу, не попадались?..
   - ..... ?
   - .....
   (я прослеживаю, что все имена подмонтированы вовсе "не зря",- как же я не знакома с Полиной Георгиевной? или с Цезарем Петровичем профессором-психиатром, который меня еще вчера провожал? я у него когда-то пробовала ЛСД)
   - Он экспериментирует на людях? Нам жаловались.
   - Да что вы? Вы же говорите, что хорошо его знаете, а верите наговорам...
   И еще я с ужасом замечаю, что дала себя разговорить. Валять ваньку опасно тоже. Ласковые страшнее.
   И вдруг:
   - Извините, мне нужно на пару минут...
   Бугай сменяет. А за окном уже сумерки. Я с утра тут у них.
   - Позвольте мне позвонить домой?
   - Достаточно вам позволили? - заорал вдруг Бугай, - В игрушки позвали тебя играть? Запираешься! Вот посажу сейчас в каталажку!....!!!
   Ему явно не о чем говорить.
   И заново этот второй - любезный:
   - Да-да, сейчас позвоните, еще одну минуточку.
   И сделав паузу с особенным выражением, начал:
   - А не могли бы вы?...
   Вот оно! В стукачи!
   - Нет! - взвизгиваю я, теряя контроль, потому что приторные его интонации разъедают, и взяв себя в руки:
   - Нет. Я усталая и больная женщина, и болтлива, как вы видите, и в игры такие я не играю. И чего вы тут развели, ведь как будто мы все выяснили насчет сына Якира.
   - ... Надеюсь, вы понимаете, все останется между нами...
   - Но ведь нам и скрывать нечего, не правда ли? Я действительно не знакома с Якиром.
   - Приятно было побеседовать, только я так и не понял, - то ли вы простодушны, то ли очень умны...
   - Вы льстите моей женской загадочности.
   Уфф!
   Пересказала я потом всем и каждому, до последней подробности, взвешивая и проверяя, не допустила ли чего, ну и на случай, если их тоже вызовут.
   А для себя вот какие выводы сделала.
   С ними нельзя разговаривать.
   Никаких игр.
   Ладно, со мной обошлись, но похоже, не больно хотели.
   А чего они все-таки хотели?
   Прощупать?
   Мне подставили все места, где я могла бы соскользнуть.
   Но противостоять можно.
   Если внутри себя твердо сказать:
   Нет! - всем отношениям с ними.
   Ничего не знать. Все забыть. Забыть все имена.
   И по прошествии лет я поняла, - нужно сказать Нет!
   самому себе, без надежд, без иллюзий спасения,
   один - против них
   и тогда устоишь,
   ведь сказано:
   "Каждому человеку дано ровно столько испытаний,
   сколько он может выдержать"
   (Житие Евфросиньи Керсновской).
   40. Дожди, дожди...
   ... Григорий Подъяпольский. Физик, геофизик, диссидент, старший мой друг. Конечно, я его знала, не зря гебисты спрашивали.
   ... Мы едва успели добежать до дерева, - такой вдруг ливень грянул, и прижаться к стволу. Рыжий ствол, смоляной, крона где-то там высоко под небом, негусто накинута на кривые сучья...
   У него струи бегут по лицу, желтые волосы закинуты со лба назад, нос прямой, заострился, когда он смотрит вверх на куцую нашу защиту.
   Мне неловко стоять так близко...
   Еще часу не прошло, как мы знакомы.
   Он заглянул к нам в лабораторию, прошел прямо ко мне и вручил "верительную грамоту" - записку от Игоря Галкина (- геофизика, моего давнего друга, начинающего диссидента, на него, верно, тоже заведено досье...). Записка рекомендовала мне: Подъяпольский Гриша. Впрочем, это скорее меня представляли. Гриша уже тогда был известен в научных кругах как крупный теоретик. "Почти доктор", - принято было про него говорить, "только не считает нужным защищаться".
   У нас в институте тогда проходил симпозиум, и все потом бегали ко мне спрашивать, - а как бы поближе познакомиться с Григорием Сергеичем.
   В общем, когда он направился к моему столу, в лаборатории все замерли: "Кто это приехал к нашему Васе?*"
   И конечно, я сразу повела Гришу к своим друзьям, - так уж заведено у нас обходить дома, собирая всех вместе, когда что-то происходит.
   Дождь хлынул в самом начале пути. И вот мы стоим под сосной тесно. Ствол высок, напряжен, будто даже гудит. Гриша прикрыл мои плечи пиджаком. Или может быть, это разлетайка, - на нем она как на "свободном художнике", легкая, простая, кажется, что не сойдется на животе, но она с обширным запaхом и пахнет какой-то особенной чистотой и табачной горечью. Мы говорим быстро и сразу. У нас как бы не остается времени на постепенное знакомство. Сразу главное: что происходит, что знаем, как думаем. Он пересказывает мне завещание Бухарина, что выучил со слов вдовы. Мы сверяемся по самиздату: Кестлер, Евгения Гинзбург, Солженицын; по событиям в Чехословакии. Недавно отшумело "Дело Бродского". Еще не пережита "подписантская кампания" в защиту Галанскова, Гинзбурга, Лашковой. Из рук в руки передается статья А.Сахарова "Размышления о прогрессе..."
   Гриша читает свои стихи. На мой искушенный слух это не самые замечательные стихи, но это гражданственные слова. Без всякого сладкозвучия, голос его высок и напряжен.
   У меня перехватывает горло, - я вижу его заострившийся профиль, закинутые назад длинные волосы... Мне страш-но за него, как бывает...
   как бывает, когда очень гордо задирают голову...
   Так свободу поют на эшафоте...
   Но мы все равно промокли до нитки, - что толку стоять. И пошли, и собрали всех у Захара. Вереница наших домов чаще всего завершалась у него, когда возникала потребность в "контрреволюционном подполье".
   Отсюда же недавно мы разошлись по своим институтам со списками в защиту Гинзбурга-Галанскова. Волна прокатила по всему Академгородку, - у нас ведь любая "кампания" имеет "эпидемический характер".