Но сейчас мы едем вполне устремленно, окунуться в свое начало, по крайней мере то, о каком знаем по Батиным рассказам. Глядим в окошки, перебрасываемся впечатлениями, наслаждаемся дорожно-купейным бытом, как бы необязательным, легким, праздничным. Отдаемся несобственному движению.
   Со мною здесь самые близкие люди. И я думаю, - надо же, именно про них не могу ничего написать, - это все равно, что опубликовать свой подкожный слой. Не смею, или не умею еще найти дистанцию для домыслов.
   Вот смотрю на Ленку в упор. Слипается столько планов. Внутренне я не знаю ее возраста. Она всегда - девушка с белой косой. Та, стриженая, на фотографиях, еще до меня: в костюме зайчика, с подружками на крыше сарая, ягоду чистит в деревне, скривилась, наверное, кисло, ..., - все это немножко я в "прежней жизни". А девушка с белой косой до пояса очень строга со мной, печальна и о-очень романтична. Все "отправные" стихи - из ее уст. Голос глуховатый, дымный-дымчатый, каким хорошо читать "Демона" вслух, голос совпадет с ее запахом. Никогда толком не помню, во что она одета, хотя в самый момент вижу, что изящно-акварельно и к лицу, а будто как раз помню все ее платья, донашивая их, казалась себе неотразимой. Иногда у нее лицо - лицо нашей мамы, спокойное, брови вразлет, губы выписаны пышными лепестками. Мои не менее губошлеписты, но странно скукожились и запеклись. У нее же и в скорби уголки опустятся вовсе не горестно, не по-рыбьи, а с эдаким стоическим упором. Нос светский, вздернут не сверх меры.
   Мы с сестрой подружки. Шутим, - она моя старшая сестра, а я ее старший брат. Наши жизни столь проникнуты, что не удается выбрать взгляд с какого-нибудь стороннего эпизода. Кстати, глаза у нее не карие, как у нас с мамой, Батины, с льдинкой, когда хмурится, глаза тающего снега, а то вдруг разголубеют, рассияются, как сейчас, в полном довольстве. Смеется теперь часто "девушка-несмеяна", - мягчеет, теплеет, научается прощать, да и то, мы ведь уже достигли иронического возраста. Руки тонкие, красивые, движения элегантны, сообщают предметам продолжение, передают Мишке ломтик хлеба, украшенный аккуратной пластинкой огурца.
   Смотрю на Мишку моего. Здесь ему лет шестнадцать. Я вижу его от сегодняшнего дня, когда он уже молодой человек, закончивший два ВУЗа, обросший множеством друзей. Тогда я его еще таким не предполагаю, хотя сердце замирает вперед, - он будет очень достойным человеком, столько в нем доброты, душевной красоты и не мальчишеской тонкости. Поэт, - говорят про него мои друзья. Я вижу в нем все черты маленького Мишки, так сильно чувствую свою с ним неразрывность, что клушья слепота заволакивает глаза сплошной любовью. Я боюсь его тронуть словом, вдруг оно не окажется точным?.. Когда-а еще созрею до книжки про него?.. Он не стесняется моих сантиментов, но сдержан в проявлениях. Немногословен, как его дед. Вообще похож на Батю, - удлиненные жесты, угадывается развалистая походка, упряменький подбородок с ложбинкой. Сейчас улыбается эдак внутрь себя, отец выпустил очередную остроту.
   Перевожу взгляд на Вову. Его остроты мгновенны, легколетны, так прямо и не перескажешь, если не под словцо. Сдвинет букву-другую, аж зайдешься, до чего ловко-вертко выскочит созвучный смысл. Лицо у него сразу делается вольтерьянским. Впрочем, и сам востронос, улыбка длинная, по углам ехидные скобки морщин. Очки близоруко выпучивают глаза, кажется, он въедливо вглядывается в устройство вещей. Голос "ленинградский", нет, не дворянский петербуржский прононс, но как бы тональная промозглость туманных широт. Иногдау Вовы проглядывает что-то английское. Не только английский юмор, а и "коварный альбион". Высокий ворот-ничок подпирает узкие щеки, профиль чуть вскинут, ах, как хочется применить к нему эпитет "благородный"...
   Разговор наш дорожный, семейный как передать? Да и зачем? В нем, конечно, присутствуют интересные замечания, что не самое важное сейчас. Он сплошь пересыпан намеками, подковырками, былями и небылицами,- в целом, это фамильный фольклор, который дорог и необходим кругу близких людей. Это сокровенный мир "любов-ной музыки", что дает возможность единения. Мир сладостный и мучительный, страстный, обидчивый и часто беспринципный; он не всегда делится на сознание и бытие; в нем слиты начала и концы, грезы и откровения, счастье и боль, - вечно играющий наш внутренний мир. Когда он может выплеснуться в общее пространство разговора, интонации, мимика, опознавательные жесты позволяют нам глубоко проникать в чувства друг друга.
   По дороге мы видим массу красивостей. Главная, понятно, Байкал. Путь наш проходит по самой кромке озера, так что камешки наперечет. И даже удовлетворен всегдашний вожделенный порыв - выскочить на ходу, пощупать, что там в заоконной визуальности.
   Поезд задерживается на разъезде. Пассажиры ссыпаются как в кино, бегут, трогают воду, пьют, набивают карманы гальками, пара смельчаков спешно купается... Гудок. Снова едем, едем.
   В Благовещенске останавливаемся у приятелей. Он - фантаст, она журналистка и поэт. Очень милая, очень несчастная Светка. Мы нескладно попадаем на их "состо-яние развода". Что тут сделаешь?..
   Наши странные общие прогулки по городу, по музеям. Тут сами улицы музей неглубокой купеческой старины и ботанического роскошества, если о них рассказывать, как умеет писатель-фантаст Николай (тот, что про перекресток на втором этаже). Приток Амура Зея оказывается раз в пять могущественнее своего легендарного партнера. Живем мы в трех шагах от Амура, но подойти к нему нельзя. Вдоль берега пограничная полоса, колючая проволока, дзоты. Жутковато. Китай на той стороне, как на ладони. Скоро тут начнут сновать "челноки".
   Наши странные общие походы за город на озерцо с цаплями. Жарко. Немножко томительно. Им хочется все вре-мя что-то выяснять, Николаю и Светке. Издали смотришь, как еще не нарушилось притяжение, но вот-вот.., Господи, что же ты делаешь с ней!
   Устраиваем Светлане вечер поэзии. Хорошие стихи, очень несчастные.
   Провожая нас, она так и едет вместе в тамбуре, до пер-вой... уже до второй остановки... говорит, говорит, благодарит, обнимает...
   Во Владивостоке нас ждет Гали Олимпиевна. Когда-то мы дружно соседствовали в нашей квартире. Замеча-тельное семейство трех колобков.
   Олимпий Сергеевич - горняк из Томска, на пенсии - живописец. Его увлекательные рассказы в манере Куприна выстраивали целую панораму сибирского окраса*.
   Анастасия Васильевна, хлопотунья, очень вкусно стряпала. На что уж наша бабушка была мастерица, но бабушка была атеисткой и не баловала нас куличами да пасхой. По воскресеньям и, конечно, по праздникам в нашей "слободке" было принято приглашать друг друга в гости. И старики смешили всех ласковыми "классовыми" перебранками.
   - Ну, где ж им, дворянам, угодить! - фыркала Анастасия Васильевна.
   - Купчиха, купчиха, - поддразнивал Олимпий Сергеич.
   Но мы с Ленкой тогда были девчонками и "равновоз-растно" познакомились с Гали Олимпиевной только теперь. Хотя переписки не прерывали.
   Гали (на манер отца) - умный задушевный собеседник, или Гaля (на манер матери) - хлебосольная хозяйка, сама по себе - энтомолог, доктор наук в отпуске. Знакомство происходит насыщенно и очень предупредительно. Мы пытаемся не помешать ей отдохнуть на даче, она ста-рается снабдить нас всеохватной информацией, при этом не отнять наше время. Каждое утро мы полны намере-ний, незаметно завтрак переходит в обед... В общем, смысла ехать на дачу уже нет никакого... А мы все же ухитряемся обегать город, искупаться во всех заливах... Купальники всюду таскаем с собой, переодеваемся за первым кустом с непосредственностью подростков.
   Фантастический город, в нем здорово было бы жить в детстве, недаром я стремилась сюда еще с ранней мечты стать моряком. Как будто остров, омываемый сразу несколькими морями. С одной стороны - море шелковистое, пляжное, ластится к лесистым берегам, мы ходим к нему вечерком, разводим костер. С другого конца - то самое "а море грозное.., на скалы с грохотом...", дух забирает, если удастся-таки вгвоздиться между валунов, и на тебя летит громада злой пены. А в середине города разлегся теплый густой залив, золотистый под солнцем и черно-золотой в ночи, стойбище кораблей бьет склянки в унисон. По набережной прогуливаешься, так и хочется подразнить морячков, потому что завидно.
   Дома вросли в сопки, - можно было бы представлять их древним амфитеатром пещер... А к товарищам бегал бы прямо через дом, заскочил в подъезд у подножия и вышел со второго-третьего этажа на другую улицу...
   Гали Олимпиевна сводила нас в свой институт показать коллекцию бабочек. Никакими метафорами и гиперболами не передать это цветистое великолепие. Еще она пригласила меня и Ленку в поход за целебной травкой Leсpedeza - "экспедеция за леспедецей" - забавляемся мы.
   Вот когда я разглядела Гали, узнала тот особый старомодный тип интеллигентной женщины-полевика.
   По внешнему виду она не должна бы ничего уметь в походных неудобствах. Пожилая, полная, низенькая, руч-ки дамские, семенит по тропинке. Она готова во всем уступить таким как я, бывалым, бедовым, изображающим мужика. Мы подхватываем ее под локоток, подсаживаем на крутом склоне, ан ведь невдомек, что уступает из деликатности. Не поспешая, без суеты, вполне приспособившись к своей конституции, прекрасненько она управляется, с такой мягко-увалистой грацией, порой даже более толково, чем наш выпендривающийся брат.
   А Ленка вроде бы вообще кисейная леди, однако посмотришь на природном фоне, - движения упруги, размеренны, сказываются непреходящие экспедиционные навыки, привитые Батей.
   Есть оптимальная целостность в подобном женском триумвирате без мужского верховенства. Функции равно-весно распределяются сами собой, слаживаясь в эластичную круговую фигуру без доминирующей середины, и скрепляется она неторопливой беседой, физиологической солидарностью, согласным угадыванием возможностей. Что вместе сообщает затее состояние возвышенности и умиротворения.
   И вот, наконец, Спасск. Привокзальная площадь. Отсюда новорожденное советское общество провожало сво-их первопроходцев на учебу. Это место мы с сестрой ощущаем, как отправной момент нашего жизненного пути. Сейчас здесь памятник - "Штурмовые ночи Спасска", а ведь не всякому городу повезло со строкой.
   Городок маленький, провинциальный до деревенскости, ему и не размахнуться среди таежных сопок. На центральной приземистой площади, вот тут, возле китайского ресторанчика, как встарь, базар бывает только по воскресеньям. Сюда ходил дед ссориться со вздорным Чекардой. Мы не знаем, где находился Батин дом, уже не переспросишь, но убежденно кажется, что вот-вот догадаемся...
   На озеро Ханка мы едем, плохо представляя, куда хотим попасть, где там бродил Батя?.. Добираемся на автобусе до последнего перед болотами села, дальше километров десять пешком. Теперь есть дорога, раньше шли с шестами через топи. Иллюзия непроходимости и замира-ющей опасности остается. По обе стороны плоско рассти-лаются травяные заросли, из них призывно помаргивают синенькие цветочки. Совсем близко вышагивают цапли. Взлетают стайки уток. Дорога пустынна, так, что теряется чувство временнoй привязки, и словно забываешь, кто ты есть...
   К берегу озера оказалось не подойти. Мы даже растерялись. По зеленым кудрявистым кочкам скачут кулики, а ступишь, по колено тонешь в чавкающей смрадной жи-же. Вот те на! Находим поодаль сухое местечко с жухлым кустарником, располагаемся перекусить. Кустики в три-четыре прута, выдернешь, и ржавая палка может под-держать костерок. Самое смешное, что воды на чай не зачерпнуть. И вдруг эту плоскую идиллию перебили разухабистые звуки гонных моторов. Где-то слева, но не по трясине же! Кинулись смотреть, - действительно, сторожевые катера носятся по речке. Это же Лефу! И все встало на место. Четко вспомнился Батин рисунок. Наша сухая твердь - остров, где когда-то стояли четыре хаты; от него должна идти канава к большой воде; а вправо вдоль берега потянется грива с изрядным лесом, как Батя говорил; там жил знаменитый Мартын, что сам себе руку отрубил в заядлом споре. Мы совершенно нашлись. По канаве по пояс в воде впадаем в озеро и так же по пояс идем, идем.., не заглубляясь. Интересно, до самой Маньчжурии так? И странно, восток у нас за спиной.
   Я не особенно люблю долго делать одно и то же, выхожу, сажусь на бортик канавы. Но смотреть - это совсем иное. Казалось бы, скучно, когда простор столь уж однообразно необозрим, вовсе нет...
   Вода сливается с небом. Вот он, китайский белый лист. По краю на него падают штрихи длинных листьев травы, влетает цапля с надломленной линией шеи, в размытой дали попрыгивает красный поплавок Мишкиных плавок, в него тростниковой палочкой воткнута тонкая фигурка... Поплавок гонит плоская косая рябь... У ветра пресный солнечный запах...
   Прикрыв глаза, я представляю, - где-то на другой стороне озера есть одинокое дерево на скале, расщепленное молнией. Под ним сидит старый китаец. Он сидит там давно. На его небе встает солнце, и луна еще не осела на западе. В бесцветной высоте угадываются звезды. Ветер скользит по грани водоема, играет с костром тут у ног, среди сцепленных с корнями камней, гудит в искривленной верхушке сосны... Старик крутит в руках кубик, ведет пальцами по ребрам, смыкает их на углах: три грани - триграммы... Рассеянно глядит на восток, не видит меня за горизонтом. Да и мне только кажется, как неуловимо меняется его лицо, напоминая тех, кого хочу вспомнить...
   В полугрезе всплывает давнишний сон:
   я иду по пустынной дороге,
   вижу пустой часовой домик...
   я в него вхожу, дверцу притворяю,
   подтягиваю гирю...
   и тихонько шагаю...
   маятник: тик-так, так или не так?..
   в косо врезанных щелках
   глаза бегают туда-сюда...
   Мой путь завершил один из своих кругов. Это уже не тот, естественный - от рождения и дальше, как петля за-хлестнет. Теперь надобно понимать, для чего ты становишься в начало следующего.
   Я оглядываюсь назад. На скользящем фоне событий высвечиваются эпизоды. Они наполнены именами, взаимоотношениями, состояниями, - не это ли и есть мое состо-яние? Из чего же еще состоит жизнь?
   Я даю эпизодам разрастись до безграничного сиюмгновенного пространства, я вольна пережить их заново, либо продумать, либо придумать. Это мои безвременные лаби-ринты, в них все живы, и я хочу рассказать о своей любви к миру. Это великая свобода, данная нам в ощущение, это наше творчество.
   . . . . . . . . . . . .
   Ой, а Вову-то мы чуть не потеряли. Его унесло ветром, по неглубокой, но зыбкой воде. В общем, то хорошо, что не плохо кончается.
   . . . . . . . . . . . .
   Мне хочется поставить эпиграф, как я иногда люблю, позади сказанного, памятуя, что у древних - это надпись на памятнике. Пусть он предваряет новое кольцо.
   Грядущее во веки нерушимо,
   Как прожитое. Все, что ни случится,
   Лишь потайная буква на странице,
   Заговоренной и неразрешимой,
   А книга - Время. Вышедший из двери
   Давно вернулся. Бытие земное
   Все в будущем, лежащем за спиною.
   Находки в мире нет. И нет потери.
   Но не сдавайся. Мрак в застенке этом.
   Плотна его стальная паутина.
   Но в лабиринте есть проход единый
   С нечаянным, чуть видимым просветом.
   Путь неуклонен, как стрела тугая.
   Но Бог в щели застыл, подстерегая.
   (Хорхе Луис Борхес.
   "За чтением "Ицзин")
   ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
   ВРЕМЯ - СОЗЕРЦАНИЕ
   На закате дней тени кажутся длиннее, чем по утренней поре, когда детское внимание занято скорее причудливостью узоров и форм, и воображение творит миф непосредственно из данности. В полуденном мире, в динамическом фокусе прямых солнечных лучей постоянно изменчивая игра света и тени, отражений и проницаний позволяет выхватить отдельные гармоники из непрерывного потока жизни, выявить, разрешить глубинные состояния души, сделать их бытием.
   Моя вечерняя тень сейчас протягивается, едва сохраняя привычный силуэт, ложится стрелкой на круг циферблата, очерченного горизонтом. Поле для созерцания, в котором удается совместиться со своим временем.
   Сначала это бесцельное блуждание по поверхности окружающего пространства, неважно, в каком именно месте окажешься, - оно плотно вымощено событиями твоей жизни. Взгляд ловит-опознает разрозненные моменты собственных легенд, рассыпанных здесь по обыденности. Однако скучно было бы просто повторять путь. Ты ведь еще весь живой. Хочется заново выдумать действительность, соотнестись с ней в эдакой мифической отрешенности. Нестареющая душа наша жаждет творить, воспроизводить себя в образе, она ищет приближений, чувственных совпадений с идеальной заданностью, стремится к предельному слиянию с первообразом. В созерцании заведомо присутствует таинство - непременное ожидание чуда. И смотришь уже завороженно, глаз не можешь отвести, и стараешься, стараешься вобрать в себя все окружающее, воссоединиться с ним, и на подвижной границе становления скапливается готовность к переходу в иную субстанцию. И вот наступает миг, когда достигается полная внутренняя свобода и это наивное восторженное состояние равновесия с Природой, с Миром. И возникает вдруг воспоминание, которое будто бы всегда ощущал в сердце своем, но никак не мог вспомнить. Оно возрождается памятью веков, вечное и временное становятся одним, вот этим вольно парящим настоящим. И радость, словно из дальних странствий вернулся на родину. Магия созерцания дарит нам светлое блаженство, которое может быть сродни абсолютному самоутверждению, о чем знают дети и Боги.
   Что завораживает
   * Это мы все знаем, - когда смотришь в огонь, на бегущую воду в реке, на море, на плывущие в небе облака.
   * Музыка завораживает. Наверное, у каждого это своя музыка. Но общее для всех: шум листвы, лесные шепоты, шорохи, шелест волны по песку, мерная дробь дождя, мелодия ветра, птичий гомон, дальнее длинное пение, звоны колоколов.
   * Дорога. Мчишься по тракту! Асфальтовая бесконечность летит на тебя неотвратимо, соскальзывает ртутной полосой под колеса, взгляд, следуя, не может подвернуться, рассеивается тут, на срыве транспортера, и вдруг подлавливает эдакий гипнотический момент спрямления в единую стремительную линию, принимает, пропускает сквозь себя стрелу дороги, позади она слабеет, обвисает лентой, сколько-то еще вьется, петляет по пригоркам... В боковом зрении все немного смазывается, как бывает "засмотришься", и тебе машут перед глазами рукой, опомнишься и начинаешь уже любоваться придорожными красотами.
   * Когда глядишь из окна вагона на дальние пейзажи. Они плавно приотстают и манят мечтательно-неопределенно, словно просто задумался... Не то, что ближние ландшафты, сменяясь быстротечно, они дразнят достижимостью, - спрыгивай скорей с поезда, побежали по той вон луговой тропинке, давай искупаемся в этом лесном озере, наберем полные охапки кувшинок... Мелькают, проносятся деревья, кажется, сейчас хлестнут листвой по лицу... Шершаво чиркнут по плотному воздуху, по скорости, подступившие вплотную скальные утесы, разрисованные лишайником, - это проезжаешь через Уральские Горы. А дальше расстилается до горизонтов Сибирская равнина, небо над ней - в полное полушарие. Болотные травы оранжевой спелости - палитра позднего лета, тростники под ветром ложатся плоской волной, приникают-льнут к нестерпимо-зеленым островкам остролистого рогоза с яркими коричневыми колотушками, лиловые кусты бурьяна, проплешины скошенных злаков соломенный подшерсток, иван-чай распустил седые пряди, путает, сбивает ритм карандашной штриховки торчащих из земли простых прутьев. И на обширном этом блюде расписном - округлые фруктовой окраски купы дерев, словно фантастические яблоки под яблочный спас. Завораживающее разноцветье. В нем хочется раствориться.
   * Как и в картинах Юрия Злотникова. Он ставит их передо мной одну за другой, и точно не знаешь, в какой из них находишься, смотришь, смотришь, уходишь вглубь, над тобой смыкаются блики неба-моря-земли, вплетаешься в узор движений, во взаимопроникновение стихий, множишься ритмами, музыкальными секвенциями, совпадаешь с пульсацией жизни, ... , и проступаешь вдруг на поверхности строгим древним письмом.
   * Вообще пространство завораживает. Его емкость, разбег перспектив, развороты, сломы, смена ракурсов и масштабов. Просто простор. Пространство и движение. А время как? А время - это созерцание.
   * Плоскость. Плоскость зеркала, стекла, поверхности водоема, граненого камня, чистого листа бумаги. Плоскость стены. Когда, может быть, уже лежишь без движения лицом к стене, смотришь, водишь взглядом царапины, блики, неровности побелки, черточки складываются в рисунок. А у кого-то перед глазами обои с цветочками, с лабиринтами орнамента, - тому, пожалуй, повезло. Хотя, если подумаешь, - непустое скорее надоедает. Белая плоскость дает больше возможностей для воображения. В ней скрыто необъятье глубины, чего там только не отыщешь на разных уровнях; в ней содержатся все вариации света; на нее проецируются сны; к ней прилипают отраженья мыслей; в твердой статике свернут вихрь движений... Но все же нужно, чтобы стена была, последний материальный экран.
   Что кажется невероятным
   * Старость. То, что именно ты стареешь. А еще не успел как следует постичь предыдущее открытие, - то, что явился на Свет Божий. Именно ты, вот этот я. И живешь.
   * Невероятно, что не можешь запомнить любимое лицо, когда еще только влюблен, или когда приходится разлучиться, или когда прощаешься навсегда.
   * Порой вдруг покажется невероятным, что тебя любят. А вроде бы особенно и не за что.
   Когда-то сын мой Мишка расплакался неожиданно. Было ему семь лет и плакал он очень редко. Мы гостили на даче у Полины Георгиевны. Дождливым вечерком играли в преферанс, взрослые. А детишки за спинами на полатях: кто хотел - спал, кто баловался. Слышу, Миха хлюпает.
   - Что случилось?
   Разревелся, да горько так, безутешно.
   - Болит что-нибудь?
   - Не-ет... Я тебе на ушко скажу... Меня почему-то все любят, хвалят, думают, что я очень хороший... А я вовсе не такой уж хороший...
   Пошептались мы с ним, успокоила как могла, еще повсхлипывал немножко во сне. Ко мне подобрался Полинин старший внучок, глаза горят любопытством:
   - Теть Тань, а почему Миша плакал?
   Я повторила.
   - Надо же! Я бы про себя никогда такое не сказал.
   Мишка плакал крайне редко, считанные разы. Не от боли, не от обиды, а когда что-то было не так.
   Ему четырнадцать. Их спортивная секция во главе с любимым тренером в летнем лагере. По выходным мы - несколько мамашек, что успели тоже задружиться, устраиваем для всех желающих пикник на берегу реки. В тот раз нам уже известно, что у ребят приключилась драка, - в лагере же все события на поверхности, как хвойные иголки, всплывшие в лужице после дождя, но все уже разрешилось. Собираем хворост для костра. Мишка зовет меня пойти вместе:
   - Мне нужно тебе что-то рассказать...
   - Про драку?
   - Не только. У нас есть один мальчик, Беляш, ну, странный немножко, некультяпистый, над ним все потешаются. Знаешь, мы вроде бы решили, что будем ночное ведро выносить по очереди, а получается, что все время ему достается. Я иногда делаю это вместо него. А еще тут племянник тренера, маленький, очень веселый, но вредный, больше всех пристает к Беляшу, ну в общем, перед нами старается. Беляш не стерпел и побил его. Сильно. Конечно, тот же слабее. А все смеялись и даже подначивали то одного, то другого. Потом, когда уж разобрались, я лег на раскладушку и стал плакать...
   - Жалко было? Беляша? Или маленького?...
   - Обоих жалко. Но главное в другом. Мне было так плохо! Знаешь, у нас же замечательные все ребята. Разве такое может происходить в кругу друзей!?..
   Боже мой, подумала я, - милый мой мальчик...
   * Действительно, в зло трудно поверить, будь то насилие, предательство, несправедливость и все другое, что приходится пережить. Не верить в зло естественно. Не вполне нормально, когда не верят добрым делам. И ужасно, когда выпадают целые времена, в которые очень большое число людей перестает верить чему-либо.
   * Впрочем, если прислушаться к себе повнимательней, самым невероятным кажется все-таки некий избыток благодати, близкий к тому, когда любят тебя без особой заслуги, только любит тебя уже будто весь окружающий мир, одаривает счастьем.
   Оно наступает, такое состояние, когда очень красиво, очень хорошо. Это может случиться всего лишь в двух шагах от дома, просто потому что повеяло весной, хлебнул талого неба и пропал с головой в переощущении. В синеве, уже не зимней, пробудился дымный запах азиатских степей. Где-то там, в предгорьях Тянь-Шаня, покрытых красными маками, лежишь, раскинув руки, и ни о чем не помнишь. Или в еловом ущелье слушаешь пение птиц, оно серебристо струится по темному кружеву веток. Может быть, сидишь на краю скалы, свесил ноги в туман. Или то пустыня, утратившая краски с последним вздохом солнца, упавшего за горизонт, пустыня застыла в лунно-перкалевом моносиянии. Или это уже какая-нибудь европейская жасминовая ночь... Мало ли где на протяжении жизни ты можешь оказаться, в какой точке Земли.
   У меня есть постоянно-достижимое безошибочное местечко за городом. Там идешь по тропе вдоль высокого обрывистого берега Оби, по дорожке дачного детства. Она усыпана сосновыми иголками, стараешься не наступить на узловатые мозоли корней, - голенастые великаны топчутся здесь испокон веку, голову задерешь, а лиц не видно под медвежьими шапками, сквозь пробиваются сизые лучи. Пахнет горячей хвоей, живой травой и листьями, в них затаенные пятна розовых запахов шиповника да россыпь мелких пестрых цветочков, дыхание хочет переполниться, и тут только замечаешь на самом-то деле громадный запах пресной реки.