Потом стал петь Иван. Голос гибкости необычайной.
   Начал сходу, как-то вдруг, словно перекличка в толпе пошла: прибаутки ярмарочные: то будто торговка разбитная зазывает; то парни куражатся, бранятся; или дядька рядится, - голос усатый такой, ус еще в рот лезет; то мальчишка с заливом восхищается: "смотри-тка, тять-ка...", - все закрутили головами, будто с разных сторон раздается. А он все это собрал, стянул вкруг себя и запел: старинные, казацкие и русские, бурлацкие и кабацкие, одних "троек" штук пятнадцать перебрал, да не просто, а одну пронизывая другой, сменяя плач на удаль, а коробейников, - я таких не слышала никогда...
   И ведь до чего аудиторию чувствует, доводит, кажется, до крайней точки, - бабы вот-вот зайдутся воем, выждут только, как он оборвет свою последнюю самую верхнюю ноту, - он ее тянет неправдоподобно долго, сейчас дыхание замрет! но он ее тянет, и ты в какой-то уже судороге, не знаешь, как быть, не замечаешь, как он опускает, не отпуская совсем, но уже рассыпает мелким смехом-переплясом под каблуки, в горле щекочет от не пролившихся слез, а он, не переводя дыхания, наддает, наддает...
   Деньги сыплются ему на колени, на гусли, одна тетка за пазуху ему сует бумажки, видать, крупные, сохраннее, дескать.
   Тут же мужики ведут его в забегаловку. Цыгане отступили незаметно, ясно, - надо человеку побыть среди других, о себе рассказать.
   И мы пристроились.
   Он когда-то был кузнецом. А пел всегда. Девки сохли, бабы бросали своих мужиков, он никому не отказывал. Мужики его раз побили, другой, уговорили уйти из села, так ведь и в другом - то же. Ну как-то забили чуть не до смерти и глаза выкололи. Цыгане подобрали. Он и остался в таборе, "а чего людей в грех вводить!"
   Летом они к северу уходят до Вологды, до Архангельска, под зиму возвращаются к тёплым морям.
   - Так и таскаешься туда-сюда с этими чумазыми? Без кола, без двора, без цели всякой? Эх! С таким голосом! Да тебе на театре петь. Не старый еще. А поешь, и вовсе добрый молодец, красавец ведь. Или с цыганками баловать проще?
   - Э, люди добрые, проще - не проще, я и сам простой. Для театра не гожусь, - бывал, знаю. Там сценарий, дисциплина. А здесь я сам комедию с трагедией плету и всякий раз новую. По дому не горюю. Голосу крылья в придачу положены. Вот по делу кузнечному руки тоскуют, это верно. А без цели, говорите, как же без цели? - сколько людей со мной вместе смеется и плачет. Я брожу туда-сюда, словно ниткой сшиваю всех в единый узор, - ведь беды и радости у людей одни, нужно только аукнуть, они эхом откликнутся.
   Сейчас мы лежим на тахте, и дугой над нами стоит раздражение, боязно разговор начинать. "Как же без цели?"
   Каждый из нас держит при себе свою использованную на сегодня мишень, показывать стыдно, - прострелена она не по центру, и как ни крути, получается дырка.
   Колькина невеста красивая. Пришла нас навестить. Мы еще познакомиться толком не успели. Я как раз выхожу из ванной, помытая, постиранная, едва держусь на ногах, - надо срочно пробовать добираться в Москву.
   Она обращает ко мне как бы солидарное лицо, - мы теперь все-таки две женщины в "стае" мужчин. Она смотрит на меня красивыми оксаньими глазами, собольи воротники бровей ее как бы готовы принять меня, обнять, успокоить, мягкая грудная речь воркует, баюкает...
   И вот я вся в фокусе ее взгляда, который мне говорит: "грязная бродяжка!.."
   что-нибудь такое: "да как ты смеешь!.."
   и я оказываюсь в своем детскисадном дачном детстве, - нам просматривают головы; мы не понимаем, чего они там ищут, больно щелкая ногтями, зацепляя отдельные волоски; боль и слезы откуда-то изнутри переносицы вызывают непонятный стыд; одних ставят к стене, другим позволяют сесть на стульчики; воздух наэлектризован позорным словом "вши"; мы не смеем спросить друг у друга, что это такое, но с ужасом смотрим на тех, кто у стенки, или с ужасом трогаем свои оболваненные макушки и долго еще зябнем от жалящего холода стригущей машинки...
   Но самое ужасное, - её взгляд вдруг убил целомудренность нашего бродяжьего союза.
   Я пытаюсь втиснуться уже в четвертый поезд на Москву, - едут с юга, едут студенты, всегда едут бабки с ведрами и корзинами.
   Я - в кадре: гражданская война, беженцы... впрочем, не обязательно, и солдаты, и спекулянты, и просто люди, и беспризорники...
   Толпа втащила меня, наконец, даже дала осесть на багажной полке. Уже в бреду слышу рядом тошнотворный запах табака, чеснока, перегара, мужицкого пота и похоти, ручищи лезут мне под подол, мне все безразлично, бьет озноб, зубы чакают...
   - Мать-перемать, так она ж больная.
   - А чево к ей полез?
   - Так, блядь, на полке и места поболе, на тюках чо ли здесь с тобой?
   - От, окаянный. А ету надо высадить. Зарaзит.
   Ломит глазницы, слезы сочатся, чудится, глаза мои вытекают, и сводит горло от обиды беспомощной, если вовремя не прервешь ноту, надо тянуть, тянуть...
   Потому что уже страшно, а вдруг оборвется?..
   Потому что надо вспомнить, мучительно надо что-то такое вспомнить...
   Как он там на острие иглы держал?
   ... "ах, судьба моя, окаянная-а-а-а-а...
   ... а-а-а-а-...
   ... отчаянная, покаянная, покалеченная, коленчатая,
   шалая, удалая, потешная, на чужом замешанная, ..."
   Это он уже потом сыпал...
   Потом, когда был уже совсем пьян и совсем некрасив, и лубочный его рассказ истратил притчи и присказки, он рыдал:
   ... "как люди со мной поступили!"...
   ... "для крика особенного голоса не требуется!"...
   Обрывки одни ...
   Тут его цыгане и увели, цыгане ведь очень рациональный народ, представление кончилось...
   Но что же было внутри? в том бездонном "а-а-а",
   надо вспомнить, вспомнить...
   Нашел меня потом на полке проводник и сдал в привокзальную больницу. Ногу не отрезали, конечно, но гангреной попугали и дня два продержали.
   Нас в палате восемнадцать. Кто мы?
   В одинаковых длинных рубахах, стоящих колом: побирушки, бродяжки, командировочные, из разных деревень и городов?
   Чистенькие, на застиранных простынях, утешно пахнущих хлоркой. Койки почти вплотную, сидим, свесив ножки, и трескаем лапшу с молоком. Никаких социальных различий. Имена наши - просто клички. Мы знаем уже все наши истории, но они не содержат никакой личной значимости, так, кинохроники, каждый сам на время перестал переживать свое. Прямо какой-то "прием-ный пункт чистилища, номер...", всеобщая благодать,
   "перерыв на обед"...
   Позже мы распределимся по своим адовым кругам.
   Меня всегда завораживали приключенческие романы, не столько приключениями, но возможностью "потерять все",
   потом, правда, окажется, что никуда мои документы и пожитки не делись, но сейчас я счастлива в просветленной своей безликости,
   потому что в романах же этих дырки благополучно затягиваются, пустот не бывает, потом вспомнишь, - они были заполнены просто другими, может быть, не твоими событиями, ты просто занял чужое место и прожил чужой кусок времени, или потеснил, потоптал кого-то, тебя и выщелкнули, но это ничего,
   потому что собственная боль и обида особенного голоса не требует,
   а когда сам причинил боль другому, чужой крик не обрывается никогда, только с последним твоим выдохом.
   22. Москва-столица
   Когда в Москву прилетаешь самолетом, словно входишь с парадного подъезда. Даже если не встречают с цветами, церемония подачи тебя в центр города обставлена с некоторым сервисом. Можешь чувствовать себя гостем.
   Когда же приезжаешь поездом, тот долго пробирается задворками. В первый раз, так прямо истомишься, - где же она, наконец, красная с зубцами стена Кремля, которая пролегла через многие километры детских твоих рисунков?
   Но уже во второй раз эти длинные задворки кажутся "знакомыми до слез", - как будто ты всегда здесь жил, вот, ненадолго уезжал, теперь возвращаешься, сокращая путь "огородами", мимо "соседских" заборов, сараев, о! что-то новое строится, ну да, это же Москвины "баньку ставят", а там Москвитин "крышу крыть" затеял, в остальном все по-прежнему, вот и каланча, вот больница привокзальная, ...
   "Москва - СТО - лица", - любил сказать Кузьма.
   Ну а дальше, уж в какой круг впечатлений попадешь.
   Москва домашняя: "Сюда, сюда, на кухню проходите, чайку с баранками, по старинке, знаете ли..."
   Москва магазинная: "Сто граммов сыра, да, нарезать, пожалуйста"; "Заверните палку колбасы", - ну, этот - приезжий.
   Театральная Москва.
   Москва деловая: "Позвоните в 17-05, договоримся, когда созвониться, чтобы встретиться, я вам еще перезвоню через час, напомню, что жду звонка..."
   Подземная: "Сядете в последний вагон, потом через переход, там садитесь в первый, в первый, не спутайте..."
   "Москва золотоглавая, звон колоколов"... Там, там, а где же еще? В Донском монастыре я и встречу мою старушку - княжну Чернову.
   Московский Университет. Ну-у, это храм! И конечная цель моих бродяжеств. Факультет физики моря. Я стою перед ним - этакий сибирский филиппок, и завкафедрой мне говорит, что принять меня можно, по иным дисциплинам я даже опережаю, но сейчас все в колхозе, и нужно прийти в начале октября уладить формальности. Такие дела. Значит, у меня еще целый месяц в запасе - "дозво-ленных развлечений". Хочется начать не сходя с места.
   Можно было бы, например, зайти в гости к старинному Батиному другу Дементьеву Георгию Петровичу, здесь же в МГУ. Он заведует отделом орнитологии в зоомузее. Однажды он ездил с нами в экспедицию по Тянь-Шаню, а летом был на "Батиной" конференции.
   Батя мне тогда за столом шепчет на ухо:
   - Замеча-ательный орнитолог, с одного взгляда птицу определит, а заметила, как образован, тонок, как деликатен, - настоящий дворянин!
   К другому моему уху склоняется Георгий Петрович:
   - Ваш папа - врожденный биолог, в полете птицу узнает. А каков стрелок! Никто не может столь аккуратно добыть коллекционный материал!
   Я вижу, какими влюбленными глазами смотрят они друг на друга, "Патриаршие старики", - здесь и Долгушин, и мой уже тоже старинный друг Надеев, и Тимофеев, да, да, брат Тимофеева-Ресовского, большой специалист по Восточно-Сибирскому соболю, - старики-биоло-ги, чудом уцелевшие по провинциям от репрессий.
   Они встречаются на совещаниях, ездят друг к другу в командировки, и всегда у них "всесоюзное застолье", а научные статьи в журналах они ожидают, словно письмо от друга.
   Мне хочется зайти к Дементьеву такой развалистой Батиной походкой, будто он только что с гор спустился, сейчас присядет, покурит и снова уйдет в горы, уголки рта у меня широко разъедутся в улыбке и уткнутся в глубокие морщины, как у него, а брови насупятся, чтобы скрыть не мою смешливую голубизну...
   Я ловлю себя на том, что хочу зайти не как Батя, а прямо самим Батей! Вот ведь до чего въигралась.
   А своего у меня что за душой?
   Это во Фрунзе я - Батина дочка, там мне целуют ручки и танцуют со мной польку-бабочку нарасхват, а здесь не пристало наряжаться в Батины "бороду и усы", кстати, он сам в них никогда не маскировался.
   Вообще-то, я люблю игры в похожесть. Будто знаком со Временем в лицо. Например, выходишь к памятнику Пушкина... Жаль, перекрыт теперь детский путь Марины Цветаевой, где она получала свои первые уроки цвета, числа, масштаба, материала, первые уроки мысли*, а главное, уроки поэтического видения.
   У "Памятник-Пушкина" в одно слово.
   Нет, я не бегу к нему толстым четырехлетним карапузом, наперегонки с сестрой, но запрокинув голову, всегда смотрю на "чернолицего великана" и ее глазами вижу "лоскут абиссинского неба" над Москвой.
   Каким бы путем не вышла я к памятнику Пушкина, обязательно аукнется во мне Татьянье имя мое. Цветаева ли вывела себе урок смелости, гордости, верности и одиночества, каждая ли из нас сама готовила свою судьбу в отроческой маете над хрестоматийным "Онегиным", одна моя знакомая, например, в свои пятьдесят не пропустит случая начертать вензель на морозном стекле, тот самый: "О да Е", а вовсе не свой заветный, ...
   , - каждому дано на мгновение слиться с Поэтом.
   Совпади наши жизни, может, вместе бы мы гуляли на Патриарших прудах, рядом ставили фарфоровых кукол к гранитному пьедесталу, я не посмела бы рта открыть, чтобы не оказаться невнятным повторением.
   Через перерыв во времени, если находишь в себе повторность чувствования, не стыдишься его, напротив, ищешь возможности продолжения. И если не дано тебе языка, то продолжаешь просто своей жизнью.
   Но это не частые моменты, когда запрокидываешь голову к памятникам. Обычно взгляд скользит на уровне шляп: эту бы потешную с перышком примерила, в той - стерлась бы с толпой москвичек, словно каждый день хожу по этой улице.
   Я здесь, на углу перед Пушкинским музеем всего третий раз останавливаюсь выпить газировки, продавщица взяла и сама налила мне без очереди, с гордостью пояснив другим:
   - Она у меня всегда пьет,
   а я всего лишь оба раза улыбнулась ей улыбкой-невидим-кой. Это слово "всегда" - из разряда сакраментальных, оно придает нам значительности, нами не пуста жизнь! - и свидетель тому есть, а именно я - у продавщицы.
   А в музее ко мне вдруг обратилась служительница на английском языке, писанном русскими буквами, - де, "ваши" перешли в другой зал, догоняйте. Я поблагодарила ее на ломаном русском, порылась в сумке и, как это принято "у нас", протянула ей шоколадную медальку, - нам обеим нужен был какой-нибудь жест для завершения сцены, ведь она наверняка секундой позже поняла, что обозналась, но ведь и я не могла лишить ее "проницательности".
   Игра с "переодеванием" увлекательна. Да здравствует безликий тип! Его век неизмерим. Веселый балаган. Я выскакиваю из-за любой кулисы времени в маске-под-сказке, меня легко узнать, а дальше жди сюрпризов (может, и приза в конце шествия масок), - я уже знаю, сейчас со мной заговорят.
   В Донском монастыре я встретила старушку-княжну. Это она встретила меня, чтобы поведать свою историю. Ее, конечно, было очень жаль, черного скрюченного паучка на желтоватом мраморе надгробья. Я поддержала, повела ее, но ведь она, верно, часто приходит сюда одна поплакать. Она повела меня к себе домой, чтобы "предъ-явить доказательства": старую фотографию неправдоподобно красивого лица, серебряный кофейник с гербом, несомненно старинные чашечки. Кто из нас кого дурил? Я ведь с настоящей жалостью верила ее слезам, хотя слышала все это раньше, - в Донском монастыре сейчас музей архитектуры, и вас обязательно подведут не только к могилам Чаадаева и Ключевского, но к надгробью, на котором вырезаны мраморные атрибуты воина и нет упоминания о том, что к молодому князю подхоронена его мать, помешавшая сыну жениться на обедневшей княжне. Экскурсовод регулярно рассказывает эту историю, и не бродит вокруг никакого слушка, - де, вон, смотрите, смотрите, это та самая бедная княжна.
   Почему бы, в самом деле старушке и не присвоить себе историю? Может, у нее была похожая, да только некуда приходить плакать, может, вовсе никакой своей не было...
   А может быть, я сама эту старушку придумала, - известно же, что "в действительности все не так, как на самом деле"...
   Я еще тогда не знала, что наши литературные герои ходят рядом. Нам-то они подсовывают роли второстепенные: слушателей или зрителей. Другое дело, как мы с ними справляемся.
   О чем-то таком я раздумывала, разгуливая по улице Горького. Вообще-то, я пришла на место своего несовершенного преступления. И встретила своего вчерашнего знакомого-режиссера. Вчера мы на телеграфе рядом писали телеграммы, и он заговорил со мной просто так. Потом пригласил на чашку чая. У него большое угловое окно выходит на улицу Горького. С этим окном чуть все и не произошло.
   И большой стол был в комнате, на нем конфеты, фрукты, куски торта остались после пиршества. Вся комната в коврах, и скатерть как ковер, и халат какой-то ковровый он попросил меня зашить. По стенам - афиши, одежда везде разбросана.
   Мы пили чай, и он меня все расспрашивал, и про бродяжничество, и про Среднюю Азию. Потом примерил халат, как получилось, повертелся так и сяк, устроил себе чалму из полотенца, схватил нож и стал разыгрыватьсцену, как он меня из юрты похищает. Он напяливал на себя разные шляпы, парики, повязки, что под руку попадет, и скакал вокруг меня то цыганом, то монахом, то разбойником, - два штриха, и лицо узнать нельзя.
   Я хохотала, как сумасшедшая.
   И уж только, когда он дверь закрыл на ключ, до меня дошло. Я в секунду придумала вскочить на подоконник и в окно выпрыгнуть.
   Это вчера было.
   А теперь я стою под окном и смотрю: вот это да! Такую махину обрушить. Люди идут по улице, и вдруг на них стекла сыплются, и со второго этажа девица выпрыгивает. Потом бы все рассказывали, да с подробностями, пожар, например, "вся в огне выскакивает, волосы полыхают..."; или "а за ней Весь в Черном с Пистолетом, промахнулся, только в доме напротив форточку раз-бил..." и форточку бы показали.
   Только преступление я не сделала.
   Я уже заранее знала звон стекла, кулаки свои в крови видела, страх пустоты под ногами...
   Но он сразу дверь распахнул и в сторону отошел.
   Когда я уже внизу была перед выходом из подъезда, окликнул меня. Он стоял вверху на лестнице, завернувшись в халат, как в плащ:
   - Иди, но помни и ожидай,
   "К тебе я стану прилетать...", - пропел.
   Я засмеялась и помахала ему прощально.
   Но вот не удержалась и пришла опять, и опять встретила его.
   - Я же говорил, что стану прилетать...
   На этот раз мы пошли в кафе тут за углом. Он много шутил, дурачился, но уже не обволакивал. И вдруг заговорил каким-то старым голосом:
   - Послушай, девочка, мне хочется тебя спросить или сказать, не знаю, но не обидеть. Я старше тебя раза в три-четыре, не смейся, и опытнее - в тридцать четыре. Но ты ведь меня провела?.. Уж таких простодушных я просто не встречал. Я поверил, что ты выскочишь в окно. Думаешь, стекло пожалел? Да окно не было закрыто, распахнулось бы и все, а разбить его не так просто. Но я уже знал, что ты не станешь стекла бить, ты и умрешь-то, наверное, раньше, чем смерть наступит... Так сильно в роль войдешь. Ты даровитая актриса. Неотесанная только, не сердись, - сыграно неплохо. И объект выбран композиционно самый эффектный, и реакция есть, и пластика ничего, немного совсем подработать. Мимика очень точна. А главное - расчет на партнера. С каким-нибудь иным драным львом ты бы, пожалуй, не кошкой брызнула по стене, а забилась мышкой в уголок. Он тоже бы поверил, пожалел. Тебе под силу. Ну шучу, ответ я уже угадал. Хоть ты и носишь свою откровенность, как афишу заманчивого представленья, все же понимала, что идешь к холостому мужчине. Полно, полно, я о другом.
   Я даже хотел попробовать тебя на роль, но сделал бы вторую ошибку. Ты комедиантка, но призвание твое иное. Я чуть не упустил, - ты не просто любопытна до приключений, ты одновременно и зритель, наблюдатель. Такие сами играют редко, они пишут пьесы, рассказы.
   Еще замечу, - в тебе действительно с избытком и крайней искренности. Игра для завязки только. А откройся окно, ты ведь, дурища деревенская, все-таки прыгнула бы, - подлинность, дескать, диктует. По законам романа надо под поезд лечь. Настоящая актриса - никогда. Наш закон - великое Как Будто. Что ж, дерзай, может быть, напишешь когда-нибудь роман...
   Мне тоже было приятно думать, что когда-нибудь напишу. Я ведь и на телеграф бегала записывать наброски на пустых бланках. Ну, роман, не роман, а вот рассказ, к примеру...
   23. Ходики
   (Рассказ)
   В наших послевоенных домах у многих на стене висели дешевые ходики с жестяной мордочкой лисички или кошечки. Маятник стучал: тик-так, тик-так, и лисьи глазки ходили туда-сюда. Ходики были, конечно, барахлянные, всегда отставали. Стрелки нужно было подводить пальцем, и они легко обламывались. А к гире прицепляли добавочный груз, какие-нибудь старые амбарные замки. Их иногда набиралась целая гроздь, а потом что-то в механизме соскакивало, и весь груз с дребезгом летел вниз, глаза безумно бились в орбитах, стрелки показывали светопреставленье, но бомба обычно не достигала пола, - там, на другом конце цепочки специальная штучка не пускала цепь проскочить, или просто пустой конец завязывали узлом.
   Через много лет такие ходики я увидела в одном доме на кухне. Бывает, что в чужом городе приходится вдруг разыскать дальнюю родню. В Москве мне нужно было где-то жить.
   У них был мальчик тремя годами младше меня. Он учился на втором курсе. Я об этого мальчика сразу споткнулась. Называть его Вовка, как это принято в нашей компании, язык не повернулся, - он был какой-то "очень воспитанный мальчик", холодновато вежливый. Мой взгляд упал на ходики, они были из тех самых, только с мордочкой волка.
   Вовка-Волка-Волчонок. Так я и стала его звать.
   А у его сестры Лены, постарше меня, глаза были с поволокой и удлиненная необычайной чистоты линия от подбородка до уха, - сразу понятно - Оленуха.
   Их бабушка Софья Семеновна - в очках, с короткой стрижкой, мохнатенькая в своей седой кофточке. Все у нее - Ленушки, Любушки. Хлопотушка, стряпает-стира-ет, бегает сама по магазинам, успевает навестить своих подружек, многочисленных Марьюшек, Варюшек.
   Они-то мне и подсказали, когда я уже на правах родни подходила к телефону.
   - Софушка! А?.. Так это не Софушка?.. А?.. Где же Софушка?.., старческие голоса всегда в трубку кричат, не понимая, не слыша.
   Ну конечно, Совушка Семеновна.
   Сначала мне у них было очень хорошо. Одно тяготило, - по утрам бабушка заставляла нас выпивать сырое яйцо, а на обед часто готовила жареные мозги или молоки, бррр.
   Семейный их домик держался крепко.
   Бабушка, словно старенький маятник, сновала туда-сюда. Волчонок поводил глазами. Оленуха плавно и неотвратимо лепила каркас будущего своего гнезда, ходила на курсы кройки-шитья и домоводства, - у ней потом все будет ладно, родит четырех нежных оленят.
   Но чего-то недоставало в их этом ухоженном кругу. Я даже не сразу хватилась. А родители где? Словно стрелок не было в их домашних часах, то есть какие-то кончики прокручивались не касаясь наших дневных цифр.
   Отец был большим начальником, и его мы не видели никогда, разве что ночью мужской кашель донесется. Мать, что-то вроде отцовой секретарши, иногда появлялась поздно вечером, приходила к нам на кухню покурить. Там у них всегда теплился мелкими зубчиками газовый огонек на печке.
   Мать, отвлеченно-ласковая, усталая, все вздыхала, курила жадно, думая не о том, спрашивала:
   - У тебя все хорошо, милый?..
   - Нормально, мам.
   - Ну, поцелуй меня...
   Волчонок не хотел ее огорчать. Тоже отвлеченно прикладывался к щеке.
   Дело в том, что он уже с месяц не учился на своем втором курсе. Но он никому не врал. Просто молчал. А Совушка была подслеповата. Утром он уходил из дома, никто не спрашивал. А то бабушка сама отравляла его "показывать мне Москву". Но у меня были свои столичные приключения, он же пребывал в непонятной мне скуке. Мальчик ничего не хотел. Ему было ничего не нужно.
   При первом разговоре я даже не поверила, думала, кокетничает, еще не изрос "разочарований". Я же и говорю, что сразу об него споткнулась.
   Учиться он не то что бы не хотел, то есть ему было все равно, но честный человек не станет занимать чужое место...
   - Знаешь, я ведь тоже пыталась найти себя, убежала из дома, объездила полстраны...
   - Чего бежать, здесь хоть кормят.
   - Ну, а работать? На заводе или в депо. Я работала, мне ужасно нравилось, пахнет горячим металлом!..
   - Да какая разница, можно и на заводе. Все равно в армию заберут.
   - А книжки? Картины? Пошли в Третьяковку?
   - Скучно...
   Я не могла понять. Столько всего вокруг! Мне становилось пусто рядом с ним в таком существованьи.
   - Есть же друзья, наконец!
   - Ну, мы собираемся иногда...
   И я пришла в его компанию.
   Десяток мальчиков, воспитанных, приличных. Гитара, ровным голосом поют Кукина, Городницкого.
   Те же песни, но уныло, без нашей страсти, без ора, без выпендрежа.
   Выпито много, но без куражу, без фантазий, напился, свесил нос, действительно скучно.
   Все они тут что ли такие?
   Я прошлась колесом. Никакой реакции.
   - Спорим, могу съесть стул!
   - Ешь, коли охота...
   - Может, в Загорск съездим, или хоть в лес?
   - Зачем?..
   И правда, у них у всех были дачи.
   Иногда они все же смеялись, байки мои слушали, не гнали.
   Я хвасталась напропалую, - неужто ничем не зацепить? Мальчишки ведь! Мы, например, без конца испытывали себя: купались в проруби, лазали по крышам, прыгали с третьего этажа, резали руку бритвочкой, - тер
   петь можно сколько угодно, а вот резать страшно даже самого себя, другого - так вовсе невозможно...
   - Почему невозможно? - вдруг откликнулся Волчонок, - давай разрежу, если хочешь...
   Я протянула ему руку, не веря еще.
   Он взял бритву, выбрал удобную мякоть на моей ладони и начал резать. Не полоснул, как мог бы, заведясь, нет, стал пилить. Смотрел на меня спокойно и пилил все глубже.
   В обморок я не упала, но глаз от крови не могла отвести, - кто-то же должен был закричать, помешать...
   Я подняла глаза, - они внимательно следили. Жестокости не было в их взгляде и любопытства тоже, какое бывает у детей, когда они потрошат лягушку.
   Я увидела ровный ряд жестяных волчьих мордочек.
   Терпеть можно было еще,
   но когда-то нужно остановиться.
   Он тут же вытащил бритву.
   Потом залил йодом и забинтовал довольно заботливо.
   - Прости меня, - я опомнилась, - нельзя так испытывать.