Страница:
электрическим криком несусь - у-у-у...
(замечательные мы с Уитменом)
и возвращаюсь радугой в брызгах,
ложится венцом на чело,
за спиной встала мачта крестом...
поднимаю глаза...
Полина!
Высокий мертвый берег, лысая скала, в осыпях безнадежных, в колючей проволоке. По острию обрыва, там, наверху, - черные фигуры, птицы бескрылые...
Лагерь это, Полина.
Мы проплываем мимо в кромешной тишине...
Словно мелодия оборвалась...
36. Аккорд Аккордеоныч
Длинные тени мы обычно связываем с закатом, длинные - это вечерние тени, а про утренние - мы как бы забываем, возбужденные восходящим светом.
И в наших экспедициях с утра мы встаем еще равные все в слепящих лучах, без лишних деталей: бежим умываться на берег, приветствуя друг друга полотенцами; за общим столом хлебаем из одинаковых мисок; делаем вместе рабочие дела; .......
Но на излете дня наши индивидуальные черты проступают четче, детали занимают свои места, - их тонируют тени жизни, каждый похож на себя самого.
Я смотрю, и восторг сходства преобращается в интерес к различию, к разнообразию лиц,
отвожу внутренний взгляд от себя,
отступаю от соблазнительного этого кажущегося растворения в солнечном свете,
оседаю, конденсируюсь,
смотрю лица.
Конечно, он похож на Батю, особенно, когда иду за ним по лесу:
узкая спина с сутулыми лопатками (- упавшие крылья), белесый брезентовый пиджачок, качается фигура впереди меня, оставляя клочки папиросного дыма, тот цепляется за ветки в сизых световых раструбах...
Он показывает мне маршруты, по которым будем тянуть профиль, - наш топограф Арнольд Ардалионыч.
Не совсем даже на Батю он похож, но на многих из его круга друзей-биологов, - на Долгушина? Надеева? В общем, как бы из Батиной породы.
А порода эта... ну, если из собак, то борзая, из птиц - сокол сапсан, из лошадей - мустанг иноходец...
Арнольд Ардалионыч невысок, сухопар, даже миниатюрен. Седые прямые волосы спущены за высоким лбом. Лицо в коричневых морщинах. Брови кустистые хмурые, а проглянет из-под них, - близорукие глаза, беззащитные, словно из аристократического детства. Молчалив, а заговорит - раздражителен, ироничен, сначала покажется, что злой. Голос - будто хриплая гармоника, у которой меха прохудились на сгибах, но мелодию еще держат. Жуткий чахоточный кашель.
Днем молчалив, скорее сдержан, ночами бормочет, кричит, иногда целые монологи на французском, немецком, на каком-то восточном, может быть, японском, пересыпает латынью и вычурным изощренным матом, убеждает все кого-то, вещает, требует...
Мужики наши мрут в восхищении (мы ведь спим вместе все в салоне теплохода на нарах или в палатке десятиместной), пытаются разучить, но у них получается вяло. Наяву тоже перемежает редкие речи иноземными фразами, никогда не поясняет и никогда не матерится наяву.
О себе не рассказывает ничего.
Кто он такой - Арнольд Ардалионыч?
Из упомянутых им имен запоминаются три:
Павел Александрович Флоренский;
Георгий Николаевич Потанин;
Александр Васильевич Колчак;
всегда по имени-отчеству.
Был ли он с ними знаком? Работал вместе?
Путешествовал? Воевал?
Потом репрессирован?... похоже...
Старик. Топограф. Арнольд Ардалионыч.
Он был загадкой для нас.
Как-то среди ночи крик его:
- Мать твою...! Акорт*! Говорю. Ассordium**!.. перемать, я тебе Аккордеоныч! Люди живы доверием, согласием, созвучием....
Мужики уцепились, рассчитывали расколоть, утром лукаво:
- Как почивали, Аккорд Аккордеоныч?..
- И здесь достали! Шиш вам! Ommia mea mecum porto.***
И не разговаривал два дня.
Но за ним осталось - Аккордеоныч.
Держался особняком. На охоту меня не брал, сколько ни напрашивалась. Уж я ему и про Батю, и Батины истории о томских профессорах (- может, он из них, из бывших?), слушал, впрочем, внимательно, но и только.
Однажды он сильно порвал свой пиджачок, сидит, кулястрает иглой, а тот разлазится все больше. Повариха наша Анна Григорьевна принесла свои тряпочки, подсела к нему, и незаметно так вышло, что уже она орудует иголкой и ставит заплатки.
- Носите на радость, - и поклонилась.
У него глаза прямо выскочили из дремучих бровей, Господи, какие глаза!
- Спасибо, нянюшка, - поцеловал ей руку и поспешно ушел в лес до позднего вечера. После этого стал иногда принимать от нее услуги и всегда молча целовал руку.
Анна Григорьевна вот уже второй сезон нанималась к нам поварихой. О ней мы кое-что знали. Из раскулаченных, рязанских. Родители ее и многочисленные братишки-сестренки поумирали один за другим, частью по дороге в Сибирь, потом в болотах их бросали, а то расстреливали (- мы, тогда*, даже не верили, - может, напуталапридумала испуганная маленькая девочка).
Маленькая девочка выползла ночью из груды тел, - их несколько человек уцелело, раненых, обморочных, недостреленных. Рассосались по деревням.
Жила у людей, у тех, этих. Жалели по-своему, кормили, в деревенских дворах, понятно, работы много, любила детишек нянчить, - по своим тосковала братишкам, и тянулось за ней - безродная, ссыльная, чужая.
Хорошо пела (- действительно, голос был "перво-родный" какой-то, пела почти без слов, что-то вроде Имы Сумак, лесная-болотная ворожба),
пела от темна до темна, и зазывали ее бабы на посиделки свои зимними тяжелыми вечерами, на свадьбы да поминки,
напивались, плакали, целовали ее и били часто, - "эка, всю душу растравила, ведьмачка",
особенно во время войны.
И удивительная эта песня её, и бесправное житье из милости складывались в отчуждение ее от других людей. Пользовали, но не принимали. Переходила из села в село, нигде не могла осесть, пробовала жить в городах: в Томске, Новосибирске, Красноярске. Подержат в няньках, домработницах, однако, прописку выправить никто не брался. Устраивалась где и как придется.
Она и к нам пришла наниматься с котомкой. Невзрачная маленькая женщина, как бы невыросшая, седенькая пожилая девочка, недостреленный воробей, хозяйка неоседлая, безгласная певунья речных-болотных песен.
Она кормит наш отряд в десять ртов, изобретая из скудных запасов домашнее варево, даже картошку "в шинельках" (- называет) подает ласково, с полевым луком, сыроежками, засоленными с вечера в миске,
из добрых своих рук.
Всех обстирывает мужиков, чинит им рубахи и поет тихонько, словно ветер в траве дышит...
Анюшка, нянюшка, - конечно, к ней привилось.
Как же случилось, что она-такая не прибилась к дому какому, в жены ее никто себе не выбрал?
В Сибири не принято расспрашивать.
Что сказала сама - сказала.
Однажды только приоткрылась нам...
Федя, рабочий наш, старый каторжник, вздумал поухаживать, в шутку вроде, куражился по пьяни.
Как заплакала она вдруг, закричала тонко, словно заяцподранок, заскулила:
- Что же сделала я вам, батюшка, ведь клейменая-клейменая я, разве само не видно...
- Я жениться хотел, - оторопел Федя,
и мы тоже растерялись.
Но она плакала, причитала невнятно уже и завыла вдруг жутковато, неуловимо в песню перелилась, да громко так, как раньше никогда не слышали мы,
утихая постепенно на обычный свой лад, и уже стол прибирает, расхаживает мимо нас незаметно, будто не было ничего...
Что ли правда, безумная?, но никто не шептался.
Будто не было.
Она ко всем обращалась "на Вы", как в старых крестьянских семьях... Только мы с ней и были "на Вы" с Федей.
В Сибири принято брать на сезонные полевые работы бичей и бывших зеков. Впрочем, и настоящих отряжают из лагерей, когда рабочих не достает.
Федя - настоящий, пожизненный. Его возит за собой наш начальник Агаджанов - Джага, его зеки зовут. Федя - мастер на все руки. Кажется, нет ничего, что он не мог бы починить или запустить в действие. Может, потому Джага и держит его при себе? Или действительно опекает? Любое ЧП около Феди, а возле него всегда искрит, Джага бежит его выручать, особенно, если милиция...
Федя - могучий старик (такой ли старый?), узловато-коряв - вывернутый из земли копченый ствол в сером лишайнике, весь в редких седых волосках, загривок оплыл, нос перебит. Самый настоящий каторжник, Жан Вальжан, "отверженный", отторженный от нормальной жизни драный медведь-одиночка, шатун.
Наша дружба сложилась с первого моего появления в экспедиции. После защиты диплома я приехала уже в разгар работы. Страшновато, все - чужие, взрослые, вести себя как?
Ну, конечно, на кухню пошла помочь; утром с рабочими потянули косу проводов; тут взрывчатку привезли, кинулась ящики разгружать;...
Насторожились, - кто я? Студентка? Рабочая? Бичевка? Так не положено, - в производственных партиях строгая иерархия.
- Кто же ты будешь, смешная? - подошел ко мне вечером страшный мужик.
- Ах, сотру-удник, ах, даже нау-учный... Вы, часом, не жулик, девочка? Тогда дайте мне взаимообразно три рубля... Завтра мой юбилей, понимаете?..
Наутро я выставила на стол ведро с цветами...
А к вечеру второго моего рабочего дня мы уже все надрались, и разом знакомство состоялось. К нам в отряд спешно вылетел начальник с разносом "за общественную пьянку".
- Ведь юбилей, - роптали мы.
- У него каждый месяц юбилей. На новенькую напал?
- Не журись, Джага. Надо новенькую обмыть, ввести в коллектив, осклабился Федя.
С этого раза у нас повелось пить вместе (раньше было, всяк - по себе), то есть не пьянствовать, но праздновать.
В такие буйные ночи Федя ложился к нам в ноги на нары, где обитали мы с Анюшкой за занавеской:
- Мужики все-таки...
Заботливый Федя становился похожим на нежного пингвина, баюкающего на лапах яйцо...
А я караулила Федю, когда наш теплоход прибывал в большое село или город, где не минуешь милицию. Пока остальные ходили в "увольнение", нам выделяли пайком пару бутылок и запирали в капитанской каюте.
Сколько же историй мне Федя поведал!
("Гулаг" тогда еще не ходил по рукам).
Мальчишка, беспризорник, украл булку в вокзальном буфете, угодил на Беломор-канал. Фабри-ки-урицкого? - папиросы эти в рот не брал, "брезгую", - говорил, - "лучше лист прошлогодний заверну".
У него были свои принципы. И свои выводы.
- Соображал я тогда еще ничуть, но понял - виноват. Красть грешно - в катехизисе записано. Но где записано детвору в голоде держать? Лишать семьи и дома родного? Я ведь не сам на улице оказался. Мать еще помню. С косой была белой до пояса, хлебом пахла. Как ее звали? Куда увели? Крррасные командиры... Конечно, воровал, жрать-то охота. Так пока научился. И сколько лет по стране мотался, сам не знаю. Лето-ли-зима, вся страна - однова: чужой чердак либо подвал вонючий. Всегда убегал, а тут попался, слаб был, хворал. Как схватили, опомнился. А от чего? Ни роду - ни фамилии, ни грамоты - ни мысли какой. Ни прошлого - ни возраста настоящего. Вот и справляю юбилей каждый месяц, как рубль перепадет. Ты не думай, Джага человек.
- А эти скоты! Где записано мальцов за тачку ставить, когда ручки выше ушей торчат, да колесом по одной доске надо попасть, - упал, считай, пропал. А пайку, сразу не проглотишь, сопрут. Выводы себе я сделал. Век не забуду того мужика, что помог тачку тащить. Старика одного, что читать научил, - помирать буду - обернусь назад и поклонюсь до земли. Были люди. Не скоты. Каждого до черточки помню. Давай помянем, истлели уже...
- Вoт когда я опомнился-вспомнил, что человек есть, когда помощь получил, да не сразу, а когда понял, что я помощь получил... С того момента и жить начал, а жить начал - принцип появился. Теперь давлю скотов. Ненавижу! - Федя захрипел даже.
Много часов у нас так проходило в беседах.
Коротка биография: родился, воровал, сидел.
В лагерях на Севере и в Казахстане, на Востоке
и Дальнем Востоке, - Велика Россия?
чердак чужой, подвал, да нары в бараке.
Временами выходил на волю, но несправедливость чуть (а ведь на каждом шагу) - и громит, крушит, давит.
И снова в колодках.
Я будто вижу, как его валят на землю, вяжут веревками, - поверженный монумент, скульптура из дерева - гибрид нежного пингвина с бешеным гризли.
Биография коротка, но историй его не пересказать. Некоторые - похожие можно теперь прочитать у Шаламова, Солженицына,......
Зимой Федя писал мне письма. Потом смутные слухи дошли, - то ли в драке, то ли приступ сердечный случился, - умер Федя.
На другой сезон, когда работал с нами загадочный Аккордеоныч, я рассказывала ему о Феде, называла имена из разных советских лагерей (думала, может, он - из них? из бывших...), слушал внимательно, но и только.
Однажды не стерпел, раздражился:
- И что ты все возле нас вьешься? Не терпится крылья спалить? Мы изгои, люди пораженного света, crambe bis cocta*. Чего тебе нужно? Жалобная вы у нас! Может, справедливости хочется? Может, Спасителя нравится корчить? Иди к своим! Cura, ut valeas**!
Мы стояли друг против друга...
И что же нам было делать теперь?..
Глаза его мучительно нехотя выпутались из бровей:
- Не так уж ты глупа, впрочем. Что хотела, узнала. Может, толк будет. Если сумеешь от себя отступить... Ясно? Clare, et sapienti sat est***....
Что для себя я перевела вот как:
утренние и вечерние тени единожды сходятся вместе в зените настоящего дня.
37. Дом
- Весь мой дом со мной, - улыбается Анюшка,
повариха наша Анна Григорьевна.
C котомкой пришла, вот и все имущество.
Как согнали в детстве с места, так "сесть не дают"*.
Не бродяжка и не странница.
Чуть приземлилась, сразу обживается.
У нас с ней нары на двоих в салоне теплохода,
в речных наших экспедициях.
И вот как там у нас за занавеской.
На иллюминатор она навесила шторку, пристроила бумажную икону в уголок, полку из фанеры, на ней - стакан с цветком шиповника, зеркальце, гребешок, коробка с нитками, рядом полотенце с петухами. Спальный мешок застелен одеялом, вышитая думка.
Я добавила свои пожитки.
Получился теремок.
То же в палатке, если ездим на машинах.
В походе особенно видно, как человек умеет дом творить. Никакого тут особенного откровения нет, - у меня с детства Батина выучка: "под листом и стол и дом". Однако приятно в гостях побывать.
Жилище Анюшки - "теремок". В народных сказках им может стать лошадиная голова в поле, или упавший с воза горшок, потерянная рукавица. Мышка-Норушка в пропадные эти дома заселяется, обихаживает их и пускает всех к себе жить, сама и зерно толчет, и пироги печет, пока опять не появится какой-нибудь медведь - Всех-Давишь.
У Анюшкиного очага, будь то на камбузе, либо под навесом у костра, горшки сияют; дощечки выскоблены; в баночках - соль, чай, сахар; чистые кружки салфеткой прикрыты.
Не кухарка - Анюшка, повариха наша, а хозяйка, и мы у нее - не в гостях, но дома, собраны, обогреты её руками, песней ее домотканной...
Наш топограф Арнольд Ардалионыч - таинственный Аккордеоныч жилье устраивает, совсем как Батя мой.
Сам выбирает стоянку. Не просто, чтобы вода была рядом, но красивое место, удобный спуск к реке (если нет, он потом ступеньки сделает). Палатку окнами к лесу поставит, мы только колья держим, как он повернет, а выходом на полянку, - дворик тут получается. Под брезентовым тентом стол, и костер рядом, чтобы вокруг посидеть было можно. Не просто костер, - очаг. Сам рогульки для котелка встроит, как бы и дым отведет в сторону.
В таком доме хочется жить.
Он прозрачен, легок и сух. Выверен до уютности.
Мне интересно прикинуть, как бы сама разместила?
До сантиметра - так же.
Когда входишь в чужие дома, оглядишься:
как мне здесь будет?
Да, будто всегда тут жила, - всё на местах, люди родные сразу, хорошо с ними чай пить, беседовать...
А в другом - ну, все не так, не с того боку. Может, мебели слишком много, - громоздко; либо холят диваны, салфетками все зачехлили, страшно чихнуть; а у этих - словно сплошная неприбранная кровать.., - как-то неловко; или будто в платяном шкафу живут; или в таверне, - но есть там невкусно среди немытой посуды, клеенка липнет..; а то, как в антикварной лавке - занятно головой покрутить, но несколько чересчур; ...
На воле тут проще у нас.
Человек размещается органично пространству, дом складывается возле него, того, кто несет в себе чувство жилища.
Может быть, то - первобытный инстинкт гнезда? Как у нашей Анюшки птички ремез*, выпавшей из пуховой рукавицы.
Может, это путешествующий поэт? философ? В ком изначальная готовность становится искусством бытования в лесу, преображается в естество слияния с природой.
Как у моего Бати.
Как у Арнольда Ардалионыча?...
Он, конечно, - философ.
Но не отшельник.
Отшельники у нас - бичи, святые люди. Где присел, там и ладно, там и хорошо. Пищу Бог пошлет; костер Аккордеоныч сложит; Анна иной раз уговорит помыться, починит что; выпить там-сям перепадет;...
Пустынники с пустыря, обитатели берега Реки Жизни...
Небо покровительствует им.
Студенты тоже дома не имут. Правда, это дети еще, студенты техникума. Барахлишко их комом засунуто вспальный мешок, раскладушки через день уже сломаны, в проходе валяются вечно грязные сапоги, среди них, глядишь, мыло с въевшимся песком, кусок хлеба, окурки тут же бросают,...
Я вижу их скрюченные фигурки в подмокших мешках (- на улице в дождь забыли), скрюченные, в верхней одежде, забрались в негреющую утробу...
Может быть, они из тех самых домов, где все не с того боку? или избалованы? не умеют?
Что ж, в поле можно всему научить.
Шофера бездомны "по определению".
Это у них горделивый девиз.
Дом у них - не в себе, но всегда при себе
крыша на колесах.
Этот нигде не пропадет.
Поспит в машине, перекусит тут же за рулем,
хозяйство его - в "бардачке".
Он - человек пути и процесса.
Чувства очага у него нет.
Костер он, конечно, всегда разведет, - бензину плеснул и все дела, но лучше запалит старую покрышку с колеса - до утра хватит.
Для окурков приспособит консервную банку, обобьет ее аккуратно. Кабину украсит портретами и безделушками.
Он очень себя уважает.
Ну, и мы, конечно.
Федя тоже окурка просто так не бросит, - я специально следила. Мой закадычный друг Федя, старый каторжник. Он руку протянет, и жестянка окажется под рукой. Он, когда что-нибудь чинит, мастерит, я смотрела, пошарит по земле - все тут как тут: эта железка сойдет за отвертку, камень заменит молоток, кусок проволоки - точно какой нужен, гайку любого калибра сразу найдет. Ничего готового заранее у него нет, ни инструментов, ни вещей, (ни денег, понятно).
Завтрашним днем он не обременен.
Однако.
Держит Федя себя словно имущий человек, у которого добром набиты комоды и шифоньеры.
В столовую он заходит по-домашнему, наливает из-под рукомойника стакан воды и располагается за столом с тарелкой свободного* хлеба, - он как бы не голоден, но пришла пора пообедать.
В киоске он возьмет почитать газету, тетка не обидится, предложит еще журнал, обрадуется разговору.
На улице он может просто так подойти, например, к сломанному забору и подбить планку.
В магазине, на почте, на вокзале, - везде он чувствует себя своим. Всюду - дома (когда не держат за решеткой).
Вся воля - его дом.
Иногда Федю забирают на базу в село. Там квартирует наше экспедиционное начальство и камеральные дамы (ну, эти живут словно дачницы), обычно в пустующей школе.
И вот, если нужно что-нибудь починить, везут Федю.
Тогда мы посылаем друг другу записки с оказией.
Треугольнички. Он первый придумал...
"Танечка-ласточка, скучаю. Сделал электропроводку, починил движок. А больше и делать нечего. Ну настрогал школярам скамеек на ихнем стадионе. В сельмаге замок поставил. Там хорошая такая панночка работает. Джага выдал восемь рублей. Я не все пропил, ты не думай, майку еще купил. Приезжай, очень жду."
Это забавно писать в поле письма при разлуке на пять дней. Вся экспедиция следила, передавала наши приветы, - балует старый черт! Наблюдала, как мы при встрече обнялись.
Шепнул:
- Пойдем, я рупчик скопил, попразднуем.
Мы выпили в столовке по стакану вина и пошли к Панночке в сельмаг.
- Хотел пластинку тебе купить, но сэкономил, так послушаем. Ласково поет, на тебя похоже, голос сла-абень-кий (оказалось - "Старый причал" М.Кристаллинской).
Мы сидели на подоконнике и слушали, Панночка нам раз десять заводила, пышненькая такая, добродушно-хит-ренькая - Панночка, - слаще и не назовешь.
Потом мы отправились на футбольное школьное поле, курили там на скамейке и смотрели, как мальчишки насаются по стоптанной траве...
Мне хорошо было у Феди в гостях.
Даже думать не хотелось, - откуда у него такое полное, такое вселенское чувство дома.
Беспризорник-воришка, вечный узник лагерного коммунизма, мятежный добряк, сохранивший в памяти от нормальной жизни разве что пшеничный запах безымянной матери своей...
Никакого открытия тут, конечно нет...
Живут себе люди в жилищах.
Каждый пласт хранит свои отпечатки.
Вот и до нас дошли не только дворцы,
но и кострища кочевников.
Нас согревают отраженья былых времен.
И если даже развалятся наши карточные дома на нашем же веку, не оставив благородного следа,
все-таки можно еще надеяться, что не прервем мы окончательно цепь человечьих традиций, пока хоть один несет в себе чувство дома...
38. Там, под Енисейском
Я смотрю: мужик вышел на крыльцо.
Он вышел босиком и в исподнем. Белая рубаха съехала с плеча, подхлестнув воротом шею. Потоптался, пошлепал плоско ступнями по инистым доскам, вытянулся, запрокинув лицо к подслеповатому утреннему солнцу...
Я засмотрелась, странно, на мужицкие эти босые ноги в кальсонах, мосластые, никогда не загорающие, с плюслыми синюшными ногтями, беззащитные, будто у повешенного...
Фу, наваждение какое!..
Это мы прилетели к ним на пасеку проситься на постой. В палатке уже холодно ночевать. Осень. Нас с оператором забросили вертолетом "в тайгу подальше". Еще месяц-два сюда будут прилетать бомбардировщики из Семипалатинска, - им ведь все равно, куда бомбы бросать, почему бы не в болото? А мы будем записывать сейсмические волны от удара, то есть опять изучать стро-ение Земли. Такие полезные вот ученья. Впрочем, это все страшно секретно. У вас допуск есть?
И у меня нет, значит, больше ни слова.
В общем, со стариками договорились.
Расположили у них в сарае станцию, растянули косы проводов, расставили сейсмоприёмники. Наш начальник улетел обратно в Енисейск командовать нами по рации. Жить пустили в избушку.
А теперь давайте знакомиться. Хозяин еще не очень старый, тот, что вышел встречать, рослый, костистый, в общем, обыкновенный мужик, лицом хмурый, Василий Никифорович. Мы потом заметили, что всегда в полупьянь, потопчется по двору, пробежит этак украдкой в омшаник и выходит уже с готовностью поговорить. У них там чан с медовухой, мы и сами приноровимся заглядывать. Бабка представилась нам:
- Петровна, для простоты.
Тоже обыкновенная бабка, крестьянка, у нее тут на пасеке огородик. Не суетная по-сибирски, не особенно болтливая, начнет что-нибудь рассказывать, на полуслове отмахнется рукой:
- Да ладно, для простоты...
По-хозяйски же занята своими делами: то "картошки" копает, то хлебы печет, укладывает их отдыхать на полотенце...
А с нашей стороны - оператор Иван. Старше меня и много опытнее в полевых работах. Но кажется мальчиком, таким хрупким нестеровским отроком: на узком его лике громадные глаза с приспущенными веками, - такие еще рисуют Васильев или Глазунов Иванам-Царевичам... В общем, я бы могла не оставаться на эту осеннюю авантюру с бомбами, и начальник, которому позволила себя уговорить, мне сильно не нравился... Наш экспедиционный сезон уже закончился, теперь разъехались все, а тогда на прощальном празднике собрались полевые отряды вместе.
На луговой поляне мы пьем и поем и пляшем.
Я иду по поляне "цыганочкой":
- Три-доли-до-ли-раз...
ромашки вокруг ног плетутся, поздние ромашки на тонких бессильных стеблях, и красные листья таволги,
- Три-до-ли-до-ли-два...
мне в такт в ритм притопывают, прицокивают,
хлопают в ладоши,
кругами, кругами,
этот, из другого отряда, кажется, Иван, уставился на меня какими-то прямо вселенскими глазами, он руки так держит словно я у него по ладони иду
- Три-до-ли-до-ли-три Шай-ва-ры...
где же ты раньше был? Господи, да не смотри так своими земными шарами, не спугни мгновенья, ну ладно, пусть я на прощанье по ладони твоей ромашковой иду...
Наутро мы вместе улетали на вертолете.
В овале иллюминатора - миниатюра на память: по стеклу расплываются капли тумана и ложатся словно слезы на живопись там внизу, на полотно, размывая зелено-желтое; фигурки людей, друзей моих провожающих, - прутики, уносимые ветром, их схватить хотят руки-лопасти вертолета...;
потом черные поля, пахота, краем леса, будто пыльца насеялись листья, желтое на черном,
я боюсь отвести взгляд от окошка,
в овалах его глаз золотая пыльца на черном...
В общем, когда познакомились, Иван оказался нормальным парнем, с крепкими мускулами, немного лубочной внешностью, и "под сенью темных ресниц" располагался вполне здравый взгляд на окружающий мир.
Он полюбился старикам, мой Лель, и охотно помогал Василию стаскивать на зиму ульи в омшаник, выходя оттуда вместе, они скоро перешли "на ты", а Петровне колол дрова и таскал воду с речки.
Возился с нашей аппаратурой и учил меня разным тонкостям.
С работой только у нас не заладилось. Когда самолет прилетал, мы слушали по рации перебранку начальника с пилотами. Они, конечно, ребята приказные, но наш не учитывал, что не он им - голова. Диссертация - его личное дело. Ну разве что мы согласились... Бомбовоз заходил на один круг, чтобы сделать прицел; на второй, но то команда не поспевала, то еще что-нибудь не стыковалось
(замечательные мы с Уитменом)
и возвращаюсь радугой в брызгах,
ложится венцом на чело,
за спиной встала мачта крестом...
поднимаю глаза...
Полина!
Высокий мертвый берег, лысая скала, в осыпях безнадежных, в колючей проволоке. По острию обрыва, там, наверху, - черные фигуры, птицы бескрылые...
Лагерь это, Полина.
Мы проплываем мимо в кромешной тишине...
Словно мелодия оборвалась...
36. Аккорд Аккордеоныч
Длинные тени мы обычно связываем с закатом, длинные - это вечерние тени, а про утренние - мы как бы забываем, возбужденные восходящим светом.
И в наших экспедициях с утра мы встаем еще равные все в слепящих лучах, без лишних деталей: бежим умываться на берег, приветствуя друг друга полотенцами; за общим столом хлебаем из одинаковых мисок; делаем вместе рабочие дела; .......
Но на излете дня наши индивидуальные черты проступают четче, детали занимают свои места, - их тонируют тени жизни, каждый похож на себя самого.
Я смотрю, и восторг сходства преобращается в интерес к различию, к разнообразию лиц,
отвожу внутренний взгляд от себя,
отступаю от соблазнительного этого кажущегося растворения в солнечном свете,
оседаю, конденсируюсь,
смотрю лица.
Конечно, он похож на Батю, особенно, когда иду за ним по лесу:
узкая спина с сутулыми лопатками (- упавшие крылья), белесый брезентовый пиджачок, качается фигура впереди меня, оставляя клочки папиросного дыма, тот цепляется за ветки в сизых световых раструбах...
Он показывает мне маршруты, по которым будем тянуть профиль, - наш топограф Арнольд Ардалионыч.
Не совсем даже на Батю он похож, но на многих из его круга друзей-биологов, - на Долгушина? Надеева? В общем, как бы из Батиной породы.
А порода эта... ну, если из собак, то борзая, из птиц - сокол сапсан, из лошадей - мустанг иноходец...
Арнольд Ардалионыч невысок, сухопар, даже миниатюрен. Седые прямые волосы спущены за высоким лбом. Лицо в коричневых морщинах. Брови кустистые хмурые, а проглянет из-под них, - близорукие глаза, беззащитные, словно из аристократического детства. Молчалив, а заговорит - раздражителен, ироничен, сначала покажется, что злой. Голос - будто хриплая гармоника, у которой меха прохудились на сгибах, но мелодию еще держат. Жуткий чахоточный кашель.
Днем молчалив, скорее сдержан, ночами бормочет, кричит, иногда целые монологи на французском, немецком, на каком-то восточном, может быть, японском, пересыпает латынью и вычурным изощренным матом, убеждает все кого-то, вещает, требует...
Мужики наши мрут в восхищении (мы ведь спим вместе все в салоне теплохода на нарах или в палатке десятиместной), пытаются разучить, но у них получается вяло. Наяву тоже перемежает редкие речи иноземными фразами, никогда не поясняет и никогда не матерится наяву.
О себе не рассказывает ничего.
Кто он такой - Арнольд Ардалионыч?
Из упомянутых им имен запоминаются три:
Павел Александрович Флоренский;
Георгий Николаевич Потанин;
Александр Васильевич Колчак;
всегда по имени-отчеству.
Был ли он с ними знаком? Работал вместе?
Путешествовал? Воевал?
Потом репрессирован?... похоже...
Старик. Топограф. Арнольд Ардалионыч.
Он был загадкой для нас.
Как-то среди ночи крик его:
- Мать твою...! Акорт*! Говорю. Ассordium**!.. перемать, я тебе Аккордеоныч! Люди живы доверием, согласием, созвучием....
Мужики уцепились, рассчитывали расколоть, утром лукаво:
- Как почивали, Аккорд Аккордеоныч?..
- И здесь достали! Шиш вам! Ommia mea mecum porto.***
И не разговаривал два дня.
Но за ним осталось - Аккордеоныч.
Держался особняком. На охоту меня не брал, сколько ни напрашивалась. Уж я ему и про Батю, и Батины истории о томских профессорах (- может, он из них, из бывших?), слушал, впрочем, внимательно, но и только.
Однажды он сильно порвал свой пиджачок, сидит, кулястрает иглой, а тот разлазится все больше. Повариха наша Анна Григорьевна принесла свои тряпочки, подсела к нему, и незаметно так вышло, что уже она орудует иголкой и ставит заплатки.
- Носите на радость, - и поклонилась.
У него глаза прямо выскочили из дремучих бровей, Господи, какие глаза!
- Спасибо, нянюшка, - поцеловал ей руку и поспешно ушел в лес до позднего вечера. После этого стал иногда принимать от нее услуги и всегда молча целовал руку.
Анна Григорьевна вот уже второй сезон нанималась к нам поварихой. О ней мы кое-что знали. Из раскулаченных, рязанских. Родители ее и многочисленные братишки-сестренки поумирали один за другим, частью по дороге в Сибирь, потом в болотах их бросали, а то расстреливали (- мы, тогда*, даже не верили, - может, напуталапридумала испуганная маленькая девочка).
Маленькая девочка выползла ночью из груды тел, - их несколько человек уцелело, раненых, обморочных, недостреленных. Рассосались по деревням.
Жила у людей, у тех, этих. Жалели по-своему, кормили, в деревенских дворах, понятно, работы много, любила детишек нянчить, - по своим тосковала братишкам, и тянулось за ней - безродная, ссыльная, чужая.
Хорошо пела (- действительно, голос был "перво-родный" какой-то, пела почти без слов, что-то вроде Имы Сумак, лесная-болотная ворожба),
пела от темна до темна, и зазывали ее бабы на посиделки свои зимними тяжелыми вечерами, на свадьбы да поминки,
напивались, плакали, целовали ее и били часто, - "эка, всю душу растравила, ведьмачка",
особенно во время войны.
И удивительная эта песня её, и бесправное житье из милости складывались в отчуждение ее от других людей. Пользовали, но не принимали. Переходила из села в село, нигде не могла осесть, пробовала жить в городах: в Томске, Новосибирске, Красноярске. Подержат в няньках, домработницах, однако, прописку выправить никто не брался. Устраивалась где и как придется.
Она и к нам пришла наниматься с котомкой. Невзрачная маленькая женщина, как бы невыросшая, седенькая пожилая девочка, недостреленный воробей, хозяйка неоседлая, безгласная певунья речных-болотных песен.
Она кормит наш отряд в десять ртов, изобретая из скудных запасов домашнее варево, даже картошку "в шинельках" (- называет) подает ласково, с полевым луком, сыроежками, засоленными с вечера в миске,
из добрых своих рук.
Всех обстирывает мужиков, чинит им рубахи и поет тихонько, словно ветер в траве дышит...
Анюшка, нянюшка, - конечно, к ней привилось.
Как же случилось, что она-такая не прибилась к дому какому, в жены ее никто себе не выбрал?
В Сибири не принято расспрашивать.
Что сказала сама - сказала.
Однажды только приоткрылась нам...
Федя, рабочий наш, старый каторжник, вздумал поухаживать, в шутку вроде, куражился по пьяни.
Как заплакала она вдруг, закричала тонко, словно заяцподранок, заскулила:
- Что же сделала я вам, батюшка, ведь клейменая-клейменая я, разве само не видно...
- Я жениться хотел, - оторопел Федя,
и мы тоже растерялись.
Но она плакала, причитала невнятно уже и завыла вдруг жутковато, неуловимо в песню перелилась, да громко так, как раньше никогда не слышали мы,
утихая постепенно на обычный свой лад, и уже стол прибирает, расхаживает мимо нас незаметно, будто не было ничего...
Что ли правда, безумная?, но никто не шептался.
Будто не было.
Она ко всем обращалась "на Вы", как в старых крестьянских семьях... Только мы с ней и были "на Вы" с Федей.
В Сибири принято брать на сезонные полевые работы бичей и бывших зеков. Впрочем, и настоящих отряжают из лагерей, когда рабочих не достает.
Федя - настоящий, пожизненный. Его возит за собой наш начальник Агаджанов - Джага, его зеки зовут. Федя - мастер на все руки. Кажется, нет ничего, что он не мог бы починить или запустить в действие. Может, потому Джага и держит его при себе? Или действительно опекает? Любое ЧП около Феди, а возле него всегда искрит, Джага бежит его выручать, особенно, если милиция...
Федя - могучий старик (такой ли старый?), узловато-коряв - вывернутый из земли копченый ствол в сером лишайнике, весь в редких седых волосках, загривок оплыл, нос перебит. Самый настоящий каторжник, Жан Вальжан, "отверженный", отторженный от нормальной жизни драный медведь-одиночка, шатун.
Наша дружба сложилась с первого моего появления в экспедиции. После защиты диплома я приехала уже в разгар работы. Страшновато, все - чужие, взрослые, вести себя как?
Ну, конечно, на кухню пошла помочь; утром с рабочими потянули косу проводов; тут взрывчатку привезли, кинулась ящики разгружать;...
Насторожились, - кто я? Студентка? Рабочая? Бичевка? Так не положено, - в производственных партиях строгая иерархия.
- Кто же ты будешь, смешная? - подошел ко мне вечером страшный мужик.
- Ах, сотру-удник, ах, даже нау-учный... Вы, часом, не жулик, девочка? Тогда дайте мне взаимообразно три рубля... Завтра мой юбилей, понимаете?..
Наутро я выставила на стол ведро с цветами...
А к вечеру второго моего рабочего дня мы уже все надрались, и разом знакомство состоялось. К нам в отряд спешно вылетел начальник с разносом "за общественную пьянку".
- Ведь юбилей, - роптали мы.
- У него каждый месяц юбилей. На новенькую напал?
- Не журись, Джага. Надо новенькую обмыть, ввести в коллектив, осклабился Федя.
С этого раза у нас повелось пить вместе (раньше было, всяк - по себе), то есть не пьянствовать, но праздновать.
В такие буйные ночи Федя ложился к нам в ноги на нары, где обитали мы с Анюшкой за занавеской:
- Мужики все-таки...
Заботливый Федя становился похожим на нежного пингвина, баюкающего на лапах яйцо...
А я караулила Федю, когда наш теплоход прибывал в большое село или город, где не минуешь милицию. Пока остальные ходили в "увольнение", нам выделяли пайком пару бутылок и запирали в капитанской каюте.
Сколько же историй мне Федя поведал!
("Гулаг" тогда еще не ходил по рукам).
Мальчишка, беспризорник, украл булку в вокзальном буфете, угодил на Беломор-канал. Фабри-ки-урицкого? - папиросы эти в рот не брал, "брезгую", - говорил, - "лучше лист прошлогодний заверну".
У него были свои принципы. И свои выводы.
- Соображал я тогда еще ничуть, но понял - виноват. Красть грешно - в катехизисе записано. Но где записано детвору в голоде держать? Лишать семьи и дома родного? Я ведь не сам на улице оказался. Мать еще помню. С косой была белой до пояса, хлебом пахла. Как ее звали? Куда увели? Крррасные командиры... Конечно, воровал, жрать-то охота. Так пока научился. И сколько лет по стране мотался, сам не знаю. Лето-ли-зима, вся страна - однова: чужой чердак либо подвал вонючий. Всегда убегал, а тут попался, слаб был, хворал. Как схватили, опомнился. А от чего? Ни роду - ни фамилии, ни грамоты - ни мысли какой. Ни прошлого - ни возраста настоящего. Вот и справляю юбилей каждый месяц, как рубль перепадет. Ты не думай, Джага человек.
- А эти скоты! Где записано мальцов за тачку ставить, когда ручки выше ушей торчат, да колесом по одной доске надо попасть, - упал, считай, пропал. А пайку, сразу не проглотишь, сопрут. Выводы себе я сделал. Век не забуду того мужика, что помог тачку тащить. Старика одного, что читать научил, - помирать буду - обернусь назад и поклонюсь до земли. Были люди. Не скоты. Каждого до черточки помню. Давай помянем, истлели уже...
- Вoт когда я опомнился-вспомнил, что человек есть, когда помощь получил, да не сразу, а когда понял, что я помощь получил... С того момента и жить начал, а жить начал - принцип появился. Теперь давлю скотов. Ненавижу! - Федя захрипел даже.
Много часов у нас так проходило в беседах.
Коротка биография: родился, воровал, сидел.
В лагерях на Севере и в Казахстане, на Востоке
и Дальнем Востоке, - Велика Россия?
чердак чужой, подвал, да нары в бараке.
Временами выходил на волю, но несправедливость чуть (а ведь на каждом шагу) - и громит, крушит, давит.
И снова в колодках.
Я будто вижу, как его валят на землю, вяжут веревками, - поверженный монумент, скульптура из дерева - гибрид нежного пингвина с бешеным гризли.
Биография коротка, но историй его не пересказать. Некоторые - похожие можно теперь прочитать у Шаламова, Солженицына,......
Зимой Федя писал мне письма. Потом смутные слухи дошли, - то ли в драке, то ли приступ сердечный случился, - умер Федя.
На другой сезон, когда работал с нами загадочный Аккордеоныч, я рассказывала ему о Феде, называла имена из разных советских лагерей (думала, может, он - из них? из бывших...), слушал внимательно, но и только.
Однажды не стерпел, раздражился:
- И что ты все возле нас вьешься? Не терпится крылья спалить? Мы изгои, люди пораженного света, crambe bis cocta*. Чего тебе нужно? Жалобная вы у нас! Может, справедливости хочется? Может, Спасителя нравится корчить? Иди к своим! Cura, ut valeas**!
Мы стояли друг против друга...
И что же нам было делать теперь?..
Глаза его мучительно нехотя выпутались из бровей:
- Не так уж ты глупа, впрочем. Что хотела, узнала. Может, толк будет. Если сумеешь от себя отступить... Ясно? Clare, et sapienti sat est***....
Что для себя я перевела вот как:
утренние и вечерние тени единожды сходятся вместе в зените настоящего дня.
37. Дом
- Весь мой дом со мной, - улыбается Анюшка,
повариха наша Анна Григорьевна.
C котомкой пришла, вот и все имущество.
Как согнали в детстве с места, так "сесть не дают"*.
Не бродяжка и не странница.
Чуть приземлилась, сразу обживается.
У нас с ней нары на двоих в салоне теплохода,
в речных наших экспедициях.
И вот как там у нас за занавеской.
На иллюминатор она навесила шторку, пристроила бумажную икону в уголок, полку из фанеры, на ней - стакан с цветком шиповника, зеркальце, гребешок, коробка с нитками, рядом полотенце с петухами. Спальный мешок застелен одеялом, вышитая думка.
Я добавила свои пожитки.
Получился теремок.
То же в палатке, если ездим на машинах.
В походе особенно видно, как человек умеет дом творить. Никакого тут особенного откровения нет, - у меня с детства Батина выучка: "под листом и стол и дом". Однако приятно в гостях побывать.
Жилище Анюшки - "теремок". В народных сказках им может стать лошадиная голова в поле, или упавший с воза горшок, потерянная рукавица. Мышка-Норушка в пропадные эти дома заселяется, обихаживает их и пускает всех к себе жить, сама и зерно толчет, и пироги печет, пока опять не появится какой-нибудь медведь - Всех-Давишь.
У Анюшкиного очага, будь то на камбузе, либо под навесом у костра, горшки сияют; дощечки выскоблены; в баночках - соль, чай, сахар; чистые кружки салфеткой прикрыты.
Не кухарка - Анюшка, повариха наша, а хозяйка, и мы у нее - не в гостях, но дома, собраны, обогреты её руками, песней ее домотканной...
Наш топограф Арнольд Ардалионыч - таинственный Аккордеоныч жилье устраивает, совсем как Батя мой.
Сам выбирает стоянку. Не просто, чтобы вода была рядом, но красивое место, удобный спуск к реке (если нет, он потом ступеньки сделает). Палатку окнами к лесу поставит, мы только колья держим, как он повернет, а выходом на полянку, - дворик тут получается. Под брезентовым тентом стол, и костер рядом, чтобы вокруг посидеть было можно. Не просто костер, - очаг. Сам рогульки для котелка встроит, как бы и дым отведет в сторону.
В таком доме хочется жить.
Он прозрачен, легок и сух. Выверен до уютности.
Мне интересно прикинуть, как бы сама разместила?
До сантиметра - так же.
Когда входишь в чужие дома, оглядишься:
как мне здесь будет?
Да, будто всегда тут жила, - всё на местах, люди родные сразу, хорошо с ними чай пить, беседовать...
А в другом - ну, все не так, не с того боку. Может, мебели слишком много, - громоздко; либо холят диваны, салфетками все зачехлили, страшно чихнуть; а у этих - словно сплошная неприбранная кровать.., - как-то неловко; или будто в платяном шкафу живут; или в таверне, - но есть там невкусно среди немытой посуды, клеенка липнет..; а то, как в антикварной лавке - занятно головой покрутить, но несколько чересчур; ...
На воле тут проще у нас.
Человек размещается органично пространству, дом складывается возле него, того, кто несет в себе чувство жилища.
Может быть, то - первобытный инстинкт гнезда? Как у нашей Анюшки птички ремез*, выпавшей из пуховой рукавицы.
Может, это путешествующий поэт? философ? В ком изначальная готовность становится искусством бытования в лесу, преображается в естество слияния с природой.
Как у моего Бати.
Как у Арнольда Ардалионыча?...
Он, конечно, - философ.
Но не отшельник.
Отшельники у нас - бичи, святые люди. Где присел, там и ладно, там и хорошо. Пищу Бог пошлет; костер Аккордеоныч сложит; Анна иной раз уговорит помыться, починит что; выпить там-сям перепадет;...
Пустынники с пустыря, обитатели берега Реки Жизни...
Небо покровительствует им.
Студенты тоже дома не имут. Правда, это дети еще, студенты техникума. Барахлишко их комом засунуто вспальный мешок, раскладушки через день уже сломаны, в проходе валяются вечно грязные сапоги, среди них, глядишь, мыло с въевшимся песком, кусок хлеба, окурки тут же бросают,...
Я вижу их скрюченные фигурки в подмокших мешках (- на улице в дождь забыли), скрюченные, в верхней одежде, забрались в негреющую утробу...
Может быть, они из тех самых домов, где все не с того боку? или избалованы? не умеют?
Что ж, в поле можно всему научить.
Шофера бездомны "по определению".
Это у них горделивый девиз.
Дом у них - не в себе, но всегда при себе
крыша на колесах.
Этот нигде не пропадет.
Поспит в машине, перекусит тут же за рулем,
хозяйство его - в "бардачке".
Он - человек пути и процесса.
Чувства очага у него нет.
Костер он, конечно, всегда разведет, - бензину плеснул и все дела, но лучше запалит старую покрышку с колеса - до утра хватит.
Для окурков приспособит консервную банку, обобьет ее аккуратно. Кабину украсит портретами и безделушками.
Он очень себя уважает.
Ну, и мы, конечно.
Федя тоже окурка просто так не бросит, - я специально следила. Мой закадычный друг Федя, старый каторжник. Он руку протянет, и жестянка окажется под рукой. Он, когда что-нибудь чинит, мастерит, я смотрела, пошарит по земле - все тут как тут: эта железка сойдет за отвертку, камень заменит молоток, кусок проволоки - точно какой нужен, гайку любого калибра сразу найдет. Ничего готового заранее у него нет, ни инструментов, ни вещей, (ни денег, понятно).
Завтрашним днем он не обременен.
Однако.
Держит Федя себя словно имущий человек, у которого добром набиты комоды и шифоньеры.
В столовую он заходит по-домашнему, наливает из-под рукомойника стакан воды и располагается за столом с тарелкой свободного* хлеба, - он как бы не голоден, но пришла пора пообедать.
В киоске он возьмет почитать газету, тетка не обидится, предложит еще журнал, обрадуется разговору.
На улице он может просто так подойти, например, к сломанному забору и подбить планку.
В магазине, на почте, на вокзале, - везде он чувствует себя своим. Всюду - дома (когда не держат за решеткой).
Вся воля - его дом.
Иногда Федю забирают на базу в село. Там квартирует наше экспедиционное начальство и камеральные дамы (ну, эти живут словно дачницы), обычно в пустующей школе.
И вот, если нужно что-нибудь починить, везут Федю.
Тогда мы посылаем друг другу записки с оказией.
Треугольнички. Он первый придумал...
"Танечка-ласточка, скучаю. Сделал электропроводку, починил движок. А больше и делать нечего. Ну настрогал школярам скамеек на ихнем стадионе. В сельмаге замок поставил. Там хорошая такая панночка работает. Джага выдал восемь рублей. Я не все пропил, ты не думай, майку еще купил. Приезжай, очень жду."
Это забавно писать в поле письма при разлуке на пять дней. Вся экспедиция следила, передавала наши приветы, - балует старый черт! Наблюдала, как мы при встрече обнялись.
Шепнул:
- Пойдем, я рупчик скопил, попразднуем.
Мы выпили в столовке по стакану вина и пошли к Панночке в сельмаг.
- Хотел пластинку тебе купить, но сэкономил, так послушаем. Ласково поет, на тебя похоже, голос сла-абень-кий (оказалось - "Старый причал" М.Кристаллинской).
Мы сидели на подоконнике и слушали, Панночка нам раз десять заводила, пышненькая такая, добродушно-хит-ренькая - Панночка, - слаще и не назовешь.
Потом мы отправились на футбольное школьное поле, курили там на скамейке и смотрели, как мальчишки насаются по стоптанной траве...
Мне хорошо было у Феди в гостях.
Даже думать не хотелось, - откуда у него такое полное, такое вселенское чувство дома.
Беспризорник-воришка, вечный узник лагерного коммунизма, мятежный добряк, сохранивший в памяти от нормальной жизни разве что пшеничный запах безымянной матери своей...
Никакого открытия тут, конечно нет...
Живут себе люди в жилищах.
Каждый пласт хранит свои отпечатки.
Вот и до нас дошли не только дворцы,
но и кострища кочевников.
Нас согревают отраженья былых времен.
И если даже развалятся наши карточные дома на нашем же веку, не оставив благородного следа,
все-таки можно еще надеяться, что не прервем мы окончательно цепь человечьих традиций, пока хоть один несет в себе чувство дома...
38. Там, под Енисейском
Я смотрю: мужик вышел на крыльцо.
Он вышел босиком и в исподнем. Белая рубаха съехала с плеча, подхлестнув воротом шею. Потоптался, пошлепал плоско ступнями по инистым доскам, вытянулся, запрокинув лицо к подслеповатому утреннему солнцу...
Я засмотрелась, странно, на мужицкие эти босые ноги в кальсонах, мосластые, никогда не загорающие, с плюслыми синюшными ногтями, беззащитные, будто у повешенного...
Фу, наваждение какое!..
Это мы прилетели к ним на пасеку проситься на постой. В палатке уже холодно ночевать. Осень. Нас с оператором забросили вертолетом "в тайгу подальше". Еще месяц-два сюда будут прилетать бомбардировщики из Семипалатинска, - им ведь все равно, куда бомбы бросать, почему бы не в болото? А мы будем записывать сейсмические волны от удара, то есть опять изучать стро-ение Земли. Такие полезные вот ученья. Впрочем, это все страшно секретно. У вас допуск есть?
И у меня нет, значит, больше ни слова.
В общем, со стариками договорились.
Расположили у них в сарае станцию, растянули косы проводов, расставили сейсмоприёмники. Наш начальник улетел обратно в Енисейск командовать нами по рации. Жить пустили в избушку.
А теперь давайте знакомиться. Хозяин еще не очень старый, тот, что вышел встречать, рослый, костистый, в общем, обыкновенный мужик, лицом хмурый, Василий Никифорович. Мы потом заметили, что всегда в полупьянь, потопчется по двору, пробежит этак украдкой в омшаник и выходит уже с готовностью поговорить. У них там чан с медовухой, мы и сами приноровимся заглядывать. Бабка представилась нам:
- Петровна, для простоты.
Тоже обыкновенная бабка, крестьянка, у нее тут на пасеке огородик. Не суетная по-сибирски, не особенно болтливая, начнет что-нибудь рассказывать, на полуслове отмахнется рукой:
- Да ладно, для простоты...
По-хозяйски же занята своими делами: то "картошки" копает, то хлебы печет, укладывает их отдыхать на полотенце...
А с нашей стороны - оператор Иван. Старше меня и много опытнее в полевых работах. Но кажется мальчиком, таким хрупким нестеровским отроком: на узком его лике громадные глаза с приспущенными веками, - такие еще рисуют Васильев или Глазунов Иванам-Царевичам... В общем, я бы могла не оставаться на эту осеннюю авантюру с бомбами, и начальник, которому позволила себя уговорить, мне сильно не нравился... Наш экспедиционный сезон уже закончился, теперь разъехались все, а тогда на прощальном празднике собрались полевые отряды вместе.
На луговой поляне мы пьем и поем и пляшем.
Я иду по поляне "цыганочкой":
- Три-доли-до-ли-раз...
ромашки вокруг ног плетутся, поздние ромашки на тонких бессильных стеблях, и красные листья таволги,
- Три-до-ли-до-ли-два...
мне в такт в ритм притопывают, прицокивают,
хлопают в ладоши,
кругами, кругами,
этот, из другого отряда, кажется, Иван, уставился на меня какими-то прямо вселенскими глазами, он руки так держит словно я у него по ладони иду
- Три-до-ли-до-ли-три Шай-ва-ры...
где же ты раньше был? Господи, да не смотри так своими земными шарами, не спугни мгновенья, ну ладно, пусть я на прощанье по ладони твоей ромашковой иду...
Наутро мы вместе улетали на вертолете.
В овале иллюминатора - миниатюра на память: по стеклу расплываются капли тумана и ложатся словно слезы на живопись там внизу, на полотно, размывая зелено-желтое; фигурки людей, друзей моих провожающих, - прутики, уносимые ветром, их схватить хотят руки-лопасти вертолета...;
потом черные поля, пахота, краем леса, будто пыльца насеялись листья, желтое на черном,
я боюсь отвести взгляд от окошка,
в овалах его глаз золотая пыльца на черном...
В общем, когда познакомились, Иван оказался нормальным парнем, с крепкими мускулами, немного лубочной внешностью, и "под сенью темных ресниц" располагался вполне здравый взгляд на окружающий мир.
Он полюбился старикам, мой Лель, и охотно помогал Василию стаскивать на зиму ульи в омшаник, выходя оттуда вместе, они скоро перешли "на ты", а Петровне колол дрова и таскал воду с речки.
Возился с нашей аппаратурой и учил меня разным тонкостям.
С работой только у нас не заладилось. Когда самолет прилетал, мы слушали по рации перебранку начальника с пилотами. Они, конечно, ребята приказные, но наш не учитывал, что не он им - голова. Диссертация - его личное дело. Ну разве что мы согласились... Бомбовоз заходил на один круг, чтобы сделать прицел; на второй, но то команда не поспевала, то еще что-нибудь не стыковалось