Все еще удивляются, - в кого я - бродяга?
   А мамин папа Готфрид Христофорович к пятнадцати годам объездил всю Европу под вагонами, или как там у них принято, собирался махнуть в Америку, да захотелось ему напоследок Петербург посмотреть, там и остался, понравилось, выучился на фельдшера и по контракту с англичанами поехал в Казахстан на рудники. Вот ведь как получилось. И всю жизнь подбирал и лечил всех беспризорных, и собак, и кошек, и волчат брошенных.
   Он был австриец, рано лишился родителей, его брата взяла польская семья, а его - немецкая. Только он убежал.
   Как коротки на поверку биографии...
   О родителях великих людей еще пишут даты рождения-смерти; отец был, допустим, тоже чем-нибудь знаменит, но пил сильно; а мать, обычно, хорошо играла на рояле, знала языки, но все больше болела и рано умерла. А у родителей рядовых людей мы часто даже имена опу-скаем: "ну, знаешь, эта, у нее еще муж пьет, да ты знаешь, - сын - хулиган, ну так ее опять в больницу увезли". Вот и вся биография.
   О чем это я, Господи?..
   Станция. Сейчас, поди, контролер войдет... Нет, поехали... Колеса наверчивают бесхитростные круги:
   Сав-ва ро-дился,
   Сав-ва женился,
   Сав-ва родил дете-е-ей...
   На мотив Хава-Нагива.
   А может, это мы с Колькой и Бовином "убегаем из дома" с получетвертого курса?
   Контролеров мы очень боимся. А чего, спрашивается? Подумаешь, выгонит, - в другой залезем. Мы же бродяги.
   А с чего, собственно, вы побежали?
   Да ни с чего, если вспомнить "отрывной момент". Стояли у переезда, ждали, когда поезд пройдет. Конечно, обязательный в таких случаях банальный разговор, особенно если еще мало знакомы и хочется понравиться:
   - Вот бы сесть в поезд и уехать...
   Кто первый сказал, не имеет значения, - это тот момент, когда думают одинаково.
   Он-то и решает дело.
   Но если хотите подробнее.., - мы были подогреты еще иной романтикой. Это ведь мы с Колькой просто шли в магазин, еды не хватило. А вообще мы красили стены.
   Стены как стены, - неприкосновенные границы жилища. В наших средне-интеллигентских квартирах они чаще всего голые, строгие (в других они, бывает, навсегда убраны в ковры и репродукции).
   У нас дома собралась "наша банда", как говорит мама. А мама-то как раз и уехала. На нас с сестрой всегда в таких случаях нападала деятельность. Мы взяли и побелили. И вот сидим, пьем чай с бабушкиными пирогами, поглядываем на беленые стены... А Юрка "Мордоляпа", наш нереализованный художник и говорит:
   - Я в школе не мог учиться, сижу, смотрю на доску, и, думаю, столько на ней можно всего нарисовать!..
   И все сразу загалдели: Сокрушить стены! Проломить пространство! Что?.. А-а, чай несут. Ну конечно, два стакана. Нет, сахар вприкуску. Занятно, право, - так бы ни за что не стал пить эту железнодорожную воду, а потом вспомнишь поезд и "чай" с особенным смаком произносишь, - как же, еще и в подстаканнике...
   Так, что? Ах, да... В общем, мы решили расписать стены. Сокрушили, что надо! - густо-красное болото с черной цаплей встало с одной стороны; сине-белая даль моря легла с другой (не без алого паруса, конечно); третью стену проломило китайское дерево с коричневыми узлами и горизонтальный во весь пролом - прыжок тигра, тоже китайского, - Бовин тогда увлекался Древним Китаем.
   Колька живописать не умел, он играл на пианино посреди комнаты вдохновляющие мотивы. Он вообще был "новенький".
   Когда бежали мы с ним в магазин, в нас еще пенились балаганными красками идеи свободы.
   Мы стоим у переезда, пережидаем поезд, мелькают окна, - у кого не запляшут в глазах бешеные отражения придорожных домиков, огородов, лесочков?, а в даль далекую пойдут расстилаться нереально зеленые поля.., там позади, у переезда остались, скрылись эти двое, врос-шие намертво в землю...
   ... мчимся, мчимся в поезде, мелькая окнами встречной зависти-мечты: выскочить на первом полустанке, или прямо на ходу, - извечный двойной мотив, - к этим домам, палисадникам, или на этот перекрест, к двум обалдевшим ротозеям.
   - Нужно идти втроем, - говорит Колька, и в голосе его слышится разумное начало. Третьим станет Бовин.
   Качает, качает на третьей полке...
   мы отдаемся поезду, безбилетному озорству, бесшабашной нашей свободе...
   курим в тамбуре, мелем всяческую чепуху...
   я хохочу, запрокинув голову, в висок мне чуть токает очередная чепуха:
   "Сколько человеку земли нужно?" Как же! - вот они - два метра деревянной полки, а под колесами - весь простор, - я даже, кажется, говорю...
   а сама вижу зубы вокруг черного отверстия...
   мой ужас проваливает его до бездны, до смерти...
   как я могу! я будто прямо наступаю туда...
   я оставляю маму...
   ее безмолвное отчаяние кричит мне всю мою жизнь...
   Двойной ритм многократно множится колесами, сливается в ртутную линию, паровоз кричит: у-у-у, рельсы раздваиваются, мелко дробятся шпалами, металлические круги спотыкаются на стыках.
   Когда поезд стоит на станции, внутри него ты все равно едешь, пережидаешь в пути...
   Или я вдруг опять в той гостинице на азиатском полустанке? Посреди застоявшегося моего бродяжничества...
   Вагон-гостиница, осевший на земле.
   Лежу на мягкой полке в пронафталиненном вагоне, "ни-колаевском", красный плюш, медные финтифлюшки, дрожит графин с железнодорожной водой, зеркала кривятся окнами проезжающих поездов, - Интерференция! - в этом слове всегда предложение игры:
   я кажусь себе "дамой знатной из хорошей семьи"; как будто в соседних купе разбитные гусары пьют вино; дамы, уехавшие от мужей, лоснятся плечами; из темных углов беззубо ухмыляются старики, заманивают; я - дама знатная...
   Господи, какая чушь!
   И так мне вдруг делается скучно: "как будто, как будто..."
   Неужели, очертя голову, ринулась я в свободу, чтобы сидя в этом выфигонистом вагоне бередить банальную книжную оскомину? Стоило "рушить стены", чтобы по доброй воле забраться в железный ящик, спущенный с рельс...
   А мимо в настоящих поездах проносится пятнадцатилетняя моя мама, возвращается из Киева; едет дед в Семипалатинские степи лечить детей;..
   Тем людям, в траурной рамке дат, утратившим биографии в наших толстых складках памяти, им вовсе не нужны выдуманные финтифлюшки.
   Интерференция, если уж так хочется, интерференция наших судеб происходит в подлинности бытия, в созвучии их прожитой жизни и моей настоящей.
   Это я думаю сейчас? Или тогда? Вообще-то, всегда будто знала. Но вернулась домой не сразу. Долго еще играла.
   А сейчас катит мой поезд в каком измерении? Его двойной ритм баюкает и будит сны. За закрытыми глазами законов времени нет. Я совпадаю с любым моментом. И в ритме этом есть колдовская возможность будущего. Если удастся еще поехать, буду ехать именно так. Может в будущем я уже нахожусь?
   Мчусь увидеться с Захаром? Он сообщил, что находится близко, в десяти часах езды.
   Потом окажется, что в это же время он едет ко мне.
   Вот так, между пунктами А и В, навстречу друг другу, с равной скоростью, в разных поездах, неразумно, недоговоренно мчатся два человека.
   Априорные данные: для меня Зов - закон.
   Вопрос задачи: неужели и ко мне можно рвануться?
   (возникший впервые).
   Ответ: та, всего лишь минута, оставшаяся для встречи, когда он еще через десять часов вернулся, будет подарком на долгие годы.
   17. Дорожные записки
   "Пешком, с легким сердцем
   выхожу на большую дорогу.
   Я здоров и свободен,
   весь мир предо мною,
   Эта длинная бурая тропа
   ведет меня, куда я хочу"
   У. Уитмен.
   "Мы на дороге Самарканд-Бухара.
   Дорога пьянит. Дышится широко, во весь размах крыльев, там, высоко в небе, оно все - свобода, лети!
   Стук наших подошв разносится вдоль долины до самых далеких гор, усиленный эхом, возвращается к нам топотом вольного табуна.
   Вот оно, - силовое поле свободы!
   Ты - в самой его середине. Бродяжничество позволяет иллюзию. Возможности равно-велики. Это горькое слово "необходимость" нас не теснит. Мы о ней даже не помним. Здесь тепло. Люди гостеприимны. Мы еще не успели растратить домашнюю сытость.
   Каждый шаг - случай: то встреча, то разговор, впечатление. Не успеваем чего-либо захотеть. Эйфория не растрачиваемой свободы. Сам наш ход не отягощен выбором, путь условен, нет нужды поворачивать направо или налево, увидел и подошел.
   Самарканд - голубые миражи: мавзолеи, минареты, медресе. Синим сахаром тают в небе осколки мечети Биби-Ханым. Салам алейкум, рахмат, рахат-лукум. Вороны черной тушью ретушируют старину. Четырнадцатый век, пятнадцатый, ..., "какое пространство ассоциаций!"
   Ночью вороны облепят верхушки пирамидальных тополей и станут шуршать, как черные бумажные цветы."
   "Нестареющая фигура: Чужеземец в доме оседлых лю-дей. Гость сидит на почетном месте, чужестранностью речей нарушая орнамент насиженного бытия. Разговаривать, в общем-то, не о чем. Хозяин говорит по-русски плохо, мы вворачиваем нахватанные походя местные слова; старики таятся в узкие бороды, - черта с два угадаешь, что они там понимают в глубине своих басмачьих глаз; женщины, прикрывая лицо, подносят чайники, в ином вдруг окажется водка...
   - Сибирь, снега, холода, да... Болды, болды, рахмат, ..., Самарканд, Улугбек, древняя страна...
   Да важен ли разговор?, на самом деле инсценируется развертка фигуры: "Они дают кров путникам."
   Взгляды, паузы, позы почтения, ...,
   здесь и превосходство владельца, хозяина; и презрение к нам, болтающимся без дела; и настороженность, - вдруг мы знаем что-то такое, что гонит нас по земле; они ловят в наших глазах отраженье неведомых стран, преломляя с нами хлеб, причащаются тайн иных состояний;
   да и мы должны врать краше, загадочно кивать, мало ли, мало ли чего мы еще знаем, да видели, да расскажем о них другим, как же, обязательно в Бухаре проведаем их родню...
   О, эта фигура содержит многие хитрости. Главное, не попросить попросишь - откажут, еще погонят. Чужаков и так угадывают сразу, с ними легко заговаривают, - у них такой взгляд, допускающий бесцеремонность и любопытство:
   - Куда? Откуда? Зачем? Почему? Может и ночевать негде? Так пошли к нам.
   Инстинкт покровительства срабатывает безотказно.
   Угостить ведь каждому не жалко.
   Бродяга не брезглив к подаянию. Однако, нельзя торопиться, вопрос-ответ, ровно столько, сколько диктует развертка: меньше - обидишь, больше - даровая доброта может обернуться раздражением."
   "Бухара - город жесткий, не то, что сахарный Самарканд. Может быть, погода испортилась? Мы вступаем в него на рассвете. Низкие дома без окон, закрытые дворы, двери резные плотно вмурованы в глину дувалов. Собаки спят на плоских крышах, вскакивают с нашим приближением, угрожающе следуют за нами, чуть выше головы, до самой площади перед мечетью. Муэдзин кричит с балкона.
   Площадь забита стариками. Мы было обрадовались, в шутовстве своем вызвав образ паломника, хотели пасть на колени, но Аллах предупредил: спина толпы глухо и грозно отделила нас от экстаза.
   Мужчины подходят еще и еще, снимают с пояса платки, стелят на землю, галоши оставляют рядом, становятся на колени, припадают лбом, встают в рост, - мощная волна веры послана в сторону Мекки...
   Но что это? - мы замечаем, - целый остров повернут совсем в другую сторону. Это попавшие сюда в войну мусульмане с Кавказа. Они ухитрились перенести с собой собственные географические упоры, - у них на Мекку свой ориентир.
   Ай, да Коран!
   "Поистине, то, что вам обещано, наступит, и вы это не в состоянии ослабить" (6);
   но чуть дальше
   "Всякий поступает по своему подобию" (17).
   Потом мы увидим лица. Уже на базаре. Картинные старики: узбеки, уйгуры, персы, бухарские евреи, синие бороды, хищные носы, - эти лица тоже не пустят, они безразличны к нам, так же, как к своему странному товару, разложенному на платках: ржавые ножи, гвозди, рваные галоши на одну ногу, тусклые какие-то оловянные украшения, глиняные трубки, ...
   Нам настало время ... скажем так, - что-нибудь продать. Это сделать выпало мне. Я снимаю шарф за углом, пристраиваю его на руку, в ушах стучит, словно краду или иду соблазнять.
   "Я так одна" в этой картинной галерее.
   Покупателей, оказывается, нет вообще, - мы просто стоим и торгуем...
   Какой-то старик равнодушно потянул шарф, тот пошел по рукам, подняв затяжное, но отчужденное оживление, словно они между собой приценились, вернулся ни с чем, постыдно обвис..,
   да и мы незаметно оказываемся на задах базара."
   "Общежитие педучилища. Девчонки водят нас из комнаты в комнату. Для них мы сами - экзотика. Разворачивается неизменный платок с лепешками и сопливыми конфетками, чай, улыбки, вопросы, Сибирь, рахмат, день, другой, третий, ...
   Уже хочется здесь зажиться.
   Между бродягами ссора, то есть между нами.
   Я срываюсь идти немедленно. Сразу. Сейчас. В горячке бегу по улицам, закоулицам, за угол, еще за тот, месяц бежит в погоню, как там? - "кривым кинжалом режет глиняный лабиринт", еще за угол, нет, кажется, надо за другой, постук подошв дробится в частых изломах, направо, налево, еще раз сюда, Господи! чьи-то шаги! я бросаюсь бежать назад, но откуда шаги?, скорей до угла - заглянуть, и ни щелочки, ни подворотни, сажусь прямо на глиняную землю - мой последний тупик, - все пространство свернулось, застыло - ловушка для мухи...
   Тень "паука" встает надо мной...
   Может, обморок у меня, может, морок какой, я пускаюсь нести околесицу. Шахеризадним умом мы от природы наделены, - заговорить, заговорить, запутать, навеличиваю его Визирем, плету псевдовосточную сумасшедшую чепуху, только бы не прирезал, не уволок, он странно молчит, мой "паук", поднимаю глаза, - кажется, он здорово обалдел.
   Старичок с ружьем. Щуплый, старинный, маленький Мук. Он у них тут работает сторожем. Он и сам оказался разговорчивым, почти без акцента, разве что с привкусом. Балаболит, растягивает, словно русские старики:
   - Было время, был я первым чайханщиком Бухары, кто пробовал мой чай, другого пить не хотел...
   Слово за слово, я иду за компанию сторожить. И ведь надо же, Бухара размыкает свои декорации. Мы обходим Базарный купол, лавочки, дальше у них тут "цеха": жестяной, ювелирный, лепешечный, ... свет из проема двери, я уже совсем осмелела
   - ...был я лучшим лепешечником Бухары...
   Мы сидим на пороге, смотрим. Два веселых узбека раскатывают лепешки, бросают их прямо в круглую печку, те прилипают к стенке, миг, и уже готовы. Один засмеялся и протянул мне лепешку.
   Заходим на новый круг.
   - Знаешь, был я лудильщиком ... что? Людям нужны чайники. Ты не смейся. Если так долго живешь, перевоплощения проходишь при жизни, каждому времени нужно свое. Это я узнал, когда был дервишем...
   Кем он только не был до утра, неожиданный охранник замурованной старины."
   "Поезда, контролеры, попутные машины, пешком, впроголодь, долго ли, коротко ли, ...
   Март. Туркмения.
   Сейчас мы идем по пустыне.
   Соленый песок на зубах. Днем припекает, можно поспать. Ночью холодно. Вот она - свобода без разума, гонит нас как перекати-поле, вдоль железной дороги. Других дорог нет. На разъездах мы тормозим.
   На нас выбегают смотреть.
   Самая яркая одежда у туркменских детей. Сначала даже чуднo, но в закате солнца видно: оранжевый плоский круг, желтый песок в зеленых иглах травы, фиолетовые тени, красные цветки саксаула, - в своей чистоте краски жесткие, как дыхание на морозе.
   Проносятся товарняки, сбрасывают почту на ходу, мы не успеваем запрыгнуть..."
   "Ночь. Устали. Лежим на песке.
   Смотрим в небо.
   Сколькие с него считывали откровения!
   Странники. Поэты. Отшельники.
   Бывают простые ночи, с определениями:
   "Южная ночь", - правильно - густая, шоколадная;
   "Северное сияние" - спирт с шампанским;
   "Ночь ненастная" с белесым налетом дождя;
   "Высокое небо" средних широт с ясными сухими
   звездами;
   . . . . . . . . . . . .
   Но без эпитетов:
   "Ночь в пустыне".
   Вот я вижу себя в пути, странник, странница, в хаосе непроявленных желаний,
   но стоит Время включить:
   страсти приходят в возмущение, закручивая до отказа пружину "Воля", ее двойственный смысл бьется маятником Выбора, превращая Вольность во Власть, стрелки пускаются в странный круг действий...
   жизнь обретает порядок, контроль, измерение,
   мелькают страницы бытия...
   Ночью в пустыне
   встретившись с собой, можно встретить вдруг уже не странника, но скитальца-сапожника*, например, которому было сказано: "будешь ходить до второго пришес-твия"...,
   примерить ношу его, - по плечу ли бессмертие?..
   Здесь, в сопряжении двух пространств, вечность не кажется невозможной.
   В вечности Время свободно. Оно не терпит меры.
   В этой бездне наши судьбы - всего лишь игры, вариации Времени.
   Своей жизнью мы размыкаем на миг бесконечность с обя-зательством сомкнуть затем концы нити от безначального прошлого до будущего in infinitus.
   Бессмертие обрывает нить.
   Вечное последование, без пульса причин и следствий, обессмысливает Время-идею, а Время живое становится проклятым.
   Холодно ночью в пустыне.
   Лучше пойдем дальше."
   18. Чужие судьбы
   (продолжение дорожных записок)
   "Туркмения. Безымянный разъезд. Ночь в доме коменданта разъезда. Они там пьют вместе с акыном и дорожным ревизором, который завтра повезет нас до Ашхабада в специальном купе, где мы будем пить уже с директором станции Мары, а майор-пограничник будет грызть зеленый лук, пока в поезде идет проверка документов, и так далее...
   Клубок приключений покатится дальше.
   Они сидят на полу возле железной печки и макают хлеб в бараний жир с луком, вот и вся закуска. Акын тренькает на двух струнах. А мы бегаем взад-вперед по пустынному перрону, чтобы согреться, - там нет даже маленькой какой-нибудь вокзальной комнатенки. Шустрый тощенький ревизор выскочил на шум, он был крайне удивлен, что мы не сообразили обогнуть дом и ввалиться к ним в гости. И вот мы уже сидим у печки и тоже макаем хлеб в плошку с жиром.
   - Похожа на мою дочку, - кивает в мою сторону комендант, печальный пожилой туркмен.
   Потом, когда не хватило водки, и ревизор с акыном побежали будить продавщицу, комендант рассказал.
   Воевал, женился на русской женщине-враче, остался в Ленинграде, двое детей... И не смог там жить, затосковал по своему разъезду, по матери-старухе... Жена не поехала за ним...
   Надолго замолчал. Потом еще рассказал:
   - Отец мой был старшим сыном в семье, ушел из аула на заработки, жил в городе, научился грамоте, пришло время, воевал с басмачами, попал на этот разъезд комендантом. Мне уже было лет семнадцать, когда пришли какие-то люди, рассказали отцу, что старик вскоре после его ухода заболел и помер, потом младшие дети - один за другим, о нем - старшем слухи доходили, мать ждала его, потом, видно, умом тронулась от горя, все ходила встречать его далеко по дороге, да как-то и не вернулась, искали, не нашли... Я помню, отец в лице изменился, как услышал. И больше уже никогда не был таким, как прежде, словно оглянулся назад, а обратно не повернулся...
   Под утро когда все спали, ревизору стало плохо, разбудил меня, я пошла искать воду. Шарашусь по длинному дому, комнаты ведут одна в другую, низкие, на саманных стенах висят пуки шерсти, плети лука, баранья туша, на полу горшки, чайники, наконец, ведро с водой...
   Откуда-то вышла тень старухи, встала в углу, молча водит меня взглядом...
   Она кажется дремучей, в старых одеждах, согнутая пополам, седые космы свисают вдоль узкого, как сомкнувшийся месяц лица, в отдельных косицах вплетенные монеты звякают об пол..."
   "Западный Казахстан. Маленький провинциальный городишко. В них, как ни крутись, обязательно выйдешь либо к вокзалу, либо к центру с типовым универмагом, клубом, столовой, плотно слипшимися магазинчиками, рынком в три ряда, либо к кладбищу.
   Как на вращающейся сцене. Через пять кругов уже лица узнаешь. Необычное сразу видно, - по травянистой улице идет горбун в окружении собак и кошек, на плече у него сидит ворона. На нем старомодная накидка и шляпа. Иногда сбоку из-за плеча глянет его странное, какое-то сокровенное лицо.
   Кто это? Кто это? - стали оглядываться мы, ловя ответ.
   - Э, милые, это наш аптекарь. Святой души человек. Нормальный он, вы не подумайте. Ущербный только. Кто говорит, мать его уронила во младенчестве, ну, злые языки утверждают, что мать его вспыльчива была до невероятности, в гнев впадала, чуть не в бешенство, да будто так его ударила, деточку-то своего, что спину ему повредила. А как увидела, что сотворила, упала замертво. Отходили ее, но речи лишилась навсегда. А сына на руках потом носила, чем только не лечила. И любили они друг друга без памяти. Так вдвоем и жили. А где уж отец их был, никто никогда не упоминал. Ее-то я еще помню, лет двадцать назад схоронили. А он, святая душа, подбирает всех животин, кормит их, лечит, вот они за ним и ходят стаей, иной раз штук тридцать будет. И в доме у него чисто, вы не подумайте. Каждое воскресенье ходит на могилу матери, подойдет, поклонится, постоит и обратно идет, и эти его везде сопровождают. Откуда столько убогих набирается?.."
   "Средняя полоса России. Разговор в поезде.
   - Вот вы пересказали трогательную историю, кошки-собаки, ворона на плече... А не приходило вам в голову, что любовь к животным не всегда чиста. Нет, я говорю вовсе не о той, как бы естественной патологии, если позволите так выразиться, когда одинокие старушки держат по пять кошек, а в бездетной семье нянчат болонку. Я сам люблю животных. Мой отец и дед мой были большими любителями птиц. У деда весь дом был заставлен клетками, кого там только не было! - канарейки, попугайчики, соловьи, щеглы... Отец же, напротив, в доме птиц не держал. Его любимцами были вороны, грачи, особенно галки. Их стаи густо селились в городском саду. Ранним утром перед работой отец шел в сад, а в выходные просиживал там часами, слушая гомон. Вороны и галки легко подражают всяким звукам, лают, мяучат, "сморкаются", могут закричать петухом. Он любил наблюдать за галками, те - великие мастерицы полета, часто они летают для забавы, если позволите так выразиться, без другой какой-либо цели, взмывают и пикируют, выделывают сложнейшие пируэты, нет, это надо видеть! Отец не кормил, а как бы угощал птиц, - они охотно брали у него из рук кусочки сала, хлеба, садились к нему на колени.
   Но заводить птиц дома отец отказывался наотрез.
   - Мальчишкой я не мог его понять, мои симпатии склонялись к деду. Я жаждал владеть. Дед редко кого допускал к себе. Он вообще не был человеком умиленным, даже добрым. Он считал себя обиженным, а другие считали его злобным. Гражданская война многих пометила печатью позора. Говорили, - дед был крайне жесток. В нашей семье умалчивали о его подвигах, но было известно, что когда-то у него была большая власть... Так вот, до поры до времени я пропадал у деда, - редкий ребенок откажется держать синицу в руках. Спугнуло меня, если позволите так выразиться, прозрение. Нет, я не смогу вспомнить конкретный повод, прозрение копилось исподволь, вместе с моим взрослением. Я понял, что дед любил птиц для себя, но не в компенсацию своего одиночества, он любил свою власть над птицами. Он сам созда
   вал птичьи семьи, затем разлучал их, а птицы, знаете ли, очень тоскуют, перекладывал яйца по какому-то своему холодному расчету, - то не были эксперименты ученого. Кормежку... Нет, довольно, вы уже поняли, - это был птичий концлагерь, если позволите так выразиться... Я бежал в ужасе.
   - Я стал присматриваться к отцу, - не была ли и его любовь к птицам корыстна? - только уже раскаянием за отца своего?..
   Но сам я хожу до сих пор в городской парк, хотя птиц стало мало, вороны, реже сороки, а галки держатся по окраинам..."
   Сегодня, просматривая старые записки, ловлю себя на занятной мысли, ведь эти чужие судьбы могут оказаться не такими уж сторонними, они вполне могут сделаться семейной хроникой каких-нибудь далеких моих потомков. Нас странным образом "уберегает" от ответственности короткий взгляд вперед, не дальше внуков, и неглубокая память, ограниченная дедами.
   А если вглядеться назад,
   все мы, ясное дело, почки в кроне Адамова дерева,
   как широко мы еще распластаем ветви?..
   но корневая система, пожалуй, окажется помощней,
   главное, без разрывов и тупиков.
   Неумолимая логика существования, - от каждого из нас разворачивается веер: родительская пара; две пары дедов; четыре пары прадедов; ... в десятом колене - тысяча двадцать четыре прародителя, всего каких-нибудь двести лет назад; к началу новой эры - два в сотой степени предка; ...
   Этак одного Адамова семени покажется мало, если оглянуться на два миллиона лет, потребуется подключить всех обезьян без разбора... Да уж не "первичный ли бульон" пульсирует в наших сосудах?
   "Не слабо!", - как принято теперь говорить у наших сыновей.
   А время от времени чьи-нибудь сыновья бунтуют и говорят, - почему мы обязаны отвечать за поступки отцов?
   Потому и обязаны. Оглянись-ка, оглянись!
   Разве можно такую лавину предков за просто так спустить на своего безвинного отпрыска? Сколько Каинов повторилось за такой срок? Каяться и платить нам дoлж-но за свои грехи и грехи родителей прежде, чем пустить новый побег, - нами укрепиться, а не только умножиться должно корневое дерево жизни.
   "В поездах, в городах мы встречаем людей, первым встречным легче, порой, выложить свою судьбу. Редко, кто не расплачивается за поступки другого: дети за отцов, отцы за детей, друзья за друзей и за недругов. Больно видеть парнишку, когда он пытается вытащить пьяную свою мать из канавы; страшно узнать, сколько в приюте детей уголовников; ... ;