Среди желтого бурьяна резко чернеет куст шиповника. Крутятся, снуют вокруг него длиннохвостые птички. Грудка с пухлой подбивкой, серая, вдруг покажется бледно-розовой, словно дразнит, да и приплясывает как трясогузка, хвост черный, кокетливый. Это сибирский снегирь - урагус, - подскажет мне Лев - старинный мой друг, отмеченный Богом биолог, как и Батя мой, еще по-старомодному - натуралист. Он же выискал для меня в архивах Томского университета Батиных времен "Uragus" - название их орнитологического журнала. Лев не был Батиным учеником, их отношения складывались как бы косвенно (правда, на заячьей охоте мы бывали пару раз вместе).
   Еще студентом Лев оказался на практике в каком-то захолустье, пошел в библиотеку, туда непонятным образом попала книжка Менделя, взял. В формуляре до него числился всего один читатель, а именно - А.И. Янушевич. О! - подумал Лев. Странице на восемнадцатой сделалось ему скучно. Э-э, подумал Лев. Но тут же обнаружил, что последующие страницы не разрезаны. Ага, - согласился Лев.
   Постояла я еще над речкой, и пошла к дому. У крыльца покурила, поводя взором то туда к холмам, - точно, сосновая шкура.., то в равнину, прислушалась, - вдалеке захлопали выстрелы: дуплет, еще дуплет, однако, смазали...
   то в равнину, - сизые туманы колков,
   по огородам, - безголовые подсолнухи, плетни,
   дом оглядела, - изба развалюшная уже, сенки, над крыльцом навес, все по сибирским деревенским стандартам,
   случайно взгляд засек удилище на крыше навеса, да, вот точно так, возвращаясь с рыбалки в разновозрастные времена, останавливаешься перед входом и закладываешь удочки на крышу, и каждый знает, с какого края чья, - забавная деталь, но это удивительно, как вещи хранят жест.
   Если пристально их рассмотреть, можно целую жизнь вспомнить и многое угадать.
   Вот под навесом поленница, и я могу видеть, как бревна пилили, давали ребятишкам попилить, а рядом большой такой мужик разваливал поленья колуном, потом топориком тюк-тюк, кололи помельче, может, даже, и баба в елогрейке и юбке цветной, - они сноровистые... Ну и, конечно, вижу, что дрова осиновые...
   И потом вдруг смотрю на поленницу как на единое, - она такая всегда! И навес этот, и обязательно криво прибитый к столбу умывальник, и плетень всегда один и тот же, и весь дом, - в него только раз зайдешь, и кажется, что он всегда: печка с той же выщербиной у створки, колченогий стол между двух окон, зеркало над ним...
   Изба - одна и та же, вот эта, она заключила в себе вековые традиции людского бытия.
   И где бы ты ни скитался, ты подойдешь к ней и сразу узнаешь дом, узнаешь детство свое, даже если не жил никогда в деревне, вспомнишь старость своих стариков, которых знал давно до себя...
   В городах мы теряем это чувство.
   Только один дом еще давал мне такую сохранность - Батин во Фрунзе, ничем не примечательный будто, квартира в обычном трехэтажном доме, и бывала я в нем нечасто, и любила меньше своего, но заходишь, - и ты в нем словно всегда... Но это особенное волшебство только Батиных взаимоотношений с вещами.
   А в этом деревенском доме есть еще один секрет.
   Вечером, - зимой рано темнеет, - мы сидим за столом, пьем чай, или водку тоже, песни поем, или "так сидим", беседуем, кто-то, может, патроны заряжает, или чинит штаны, читает, в огонь глядит...
   И вот, из натопленной избы, из жилья, выходишь на улицу.
   Господи! Тишина какая. Темень. Запах пустоты. Деревья, плетни, сараи, - их и видишь, и нет их совсем...
   Ты - один.
   Нетронутая земля пуста, чиста.
   Поднимешь голову - холодная чернота.
   И вдруг замечаешь, - выпали в небе кристаллы звезд.
   Горбольница
   Нет, все-таки я не люблю рано вставать, разве что на охоту... Но сегодня пришлось чуть свет тащиться в Горбольницу на анализы, черт побери. Я теперь беру с собой чай в термосе, а то чуть притомилась или понервничала, без глотка воды пропадаю. Обезвоживание называется. Раньше носила бутылку в сумке, однако стыдно, люди смотрят, дескать, закладывает бабенка.
   Вот вышла из больницы, тут лесок, скамейки, присела и чаек попиваю. Утешно. Пахнет снегом, мерзлой землей, и горьковато, лекарственно пахнет корой осины...
   Горбольница обособилась на пригорке, посреди города - целый городок. Старые обшарпанные корпуса, хотя есть уже и современные, большие, и сохранившийся настоящий лес. Так вышло, что это одно из моих любимых мест. Родное. Здесь лечились все мои близкие. Даже Батю как-то "загнали" сюда на обследование, ведь и среди врачей есть наши друзья.
   Вижу его фигуру на лестнице в полутемном подъезде... Он словно потерянный вдруг... Мы навещали его с черного хода, по-нормальному почему-то всегда "нельзя". Мужики выходят сюда покурить.
   Стоим с ним на лестнице под батареей, так что голову некуда девать, и кругом тесно, он плечи свел, будто аист-подранок в пижамной куртке, а штаны, как всегда, коротки. Он смущен приютской этой жалобностью.
   - Эх, на охоту бы сейчас...
   Я пытаюсь всучить ему "передачу", но судки и банки приводят его в отчаянье:
   - Буду я с этим пентелиться! - потом виновато мягчеет, - Нет, верно, каша мне даже нравится, я же дома не варю, все мясо да мясо. А по вечерам ходят, кричат: "Кефир на коридоре!" Очень полезно. Вот яблоки возьму, у нас в палате парнишка малый лежит...
   Мишка мой тоже здесь лежал. Ну, сначала он здесь родился, а потом в четыре года еще сподобился. Меня с ним не пустили, только ведь мы-матерешки везде проникнем, а уж после операции я от него ни на шаг. Женщины из палаты все рассказывали, повторяли, как он за ними ухаживал, воду подавал, тарелки на кухню утаскивал, приговаривал: "Вы у меня барышни, а я ваш кавалер".
   Мы с ним, когда выписались, еще приходили навещать "барышень" и ребятишкам приносили игрушки. С одним мальчиком они потом учились в школе, славный такой Женя Галин. Господи, как он кричал, мучился на перевязках, а среди слез вдруг улыбнется, просветленно, как умирающие старые мудрецы, словно извинится...
   В общем, Мишка тоже хорошо изучил эти лесочки между корпусами. Мы с ним ждали здесь маму мою, пока хирург-онколог выносил ей последний вердикт... Тогда черемуха цвела буйно, и мы ходили туда-сюда, разыскивали фиалки в траве. Ждали, ждали и пропустили. Мама сама добралась до дома, "как на крыльях", - сказала.
   - Замечательный врач! Давайте, говорит, вместе посмотрим снимки. Вы же умная женщина, сами видите, маленькое затемнение в легких, спайки, ничего страшного. Он даже вышел проводить, хотел родственников повидать, ишь чего придумали, облучать...
   На другой день мы с Ленкой побежали к этому замечательному врачу, мы-то сразу поняли...
   - Облучать уже поздно, - сказал.
   Поразительно он сумел "окрылить" маму. Еще два года она прожила, будто ничего нет. Но скорее всего, она в свою очередь скрывала от нас, что все знает. Ведь волен человек оставаться наедине со своей судьбой.
   У меня позднее тоже случился личный повод обратиться в это заведение. Тогда был принят следующий порядок: тебе делают пункцию, дают пленку, и прихватив ее бумажкой, сам бежишь-тащишь ее в лабораторию соседнего корпуса. В назначенный час приходишь, а тебе и говорят:
   - Результат смазанный, готовьтесь, будем резать.
   Я вышла оглушенная, заворачиваю за угол, чтобы покурить, а там бесполезно чиркает спичками Стелла, однокурсница моя, только что схлопотавшая те же рекомендации. Руки у нас ходят ходуном, никак не прикуришь. Глянула ей в лицо, словно в жестяное зеркало, отекшее в измороси дождя... В общем, со мной все обошлось.
   А сейчас я сижу как раз напротив Ленкиного корпуса. На моей памяти она - первая здешняя поселенка. Тогда это был "туберкулезный корпус".
   Тогда был поздний февраль. Господи, как страшно! Я вскочила раньше будильника. В предутренней тишине, будто кнопка звонка запала, и немой крик не может прорваться, - Ленка сидит в кровати и полотенце окровавленное у рта... Даже мама еще не проснулась. Ленка же всегда "скрывает до последнего", - то ли хочет сама все победить, то ли молча стаять снегурочкой... Ее увезли.
   После школы я кинулась в больницу. И там, не зная ладом, куда бежать, на снежных пустырях догнала Иру Гольцмайер, Ленкину подружку. От встречи мы заплакали вместе. Они с Ленкой с трех лет жили рядом , и все у них было общее. И обе болели много. У Ленки с легкими плохо, у Иры полиомиелит.
   Мы почему-то очень спешим с Ирой, бестолково тычемся в тропинки, стараясь пройти прямиком, ее ноги соскальзывают с тропы, я вижу: острые сколки наста колют ее в чулок выше ортопедического ботинка, и так больно мне, горестно, она-то чего рыдает, ведь сама врач-фтизиатр.
   - Не прощу себе, не прощу, что упустила Ленку. Я ведь из-за нее стала врачом, мечтала вылечить ее.
   Ну, потом она и будет долечивать мою сестру в своем диспансере, поддувать, как у них называется. Вот уж они будут хохотать в самый подходящий момент, когда игла торчит между ребер, Господи Боже мой!
   Ирино откровение меня потрясло. Моя жертвенность знала границы. Я еще не читала книжку "Братья Земганно". А как только она мне попалась, тут и лето настало, - Ленку отправили в санаторий, строго-настрого запретив загорать. Я же поехала к Бате в солнечную Киргизию и настрого-строго запретила себе загорать. Когда вернулись, встретились, Ленка - южная, золотая:
   - Вот дурочка! - говорит.
   Но тогда в феврале я еще не способна была жизнь посвятить сестре, в общем-то, ею же воспитанная на Чехове, дескать, жертва - это сапоги всмятку. Мы даже поссорились. Я навещала ее в больнице каждый вечер, ну конечно, уже после своих дел. Она непреклонная, высокомерная спускается ко мне по черной лестнице забрать бульон, разные мандарины-яблоки, и всякий раз с упреками, почему так поздно. Однажды вовсе не снизошла, передала записку: "Урывками мне не надо. Или все, или ничего".
   Это уж при взрослой дружбе выяснилось, что она выполняла мамин "педагогический заказ", - урезонить меня, чтобы хоть не каждый день пласталась по спортивным секциям и "конным дворам". Но я ж успевала.
   Последний месяц банку с бульоном чопорно забирали подружки по палате. Их было с десяток, и много лет еще они не теряли знакомства. Мне казалась сказочной эта случайно-вынужденная дружба, что-то из мира "спящих красавиц", или еще из "Жизни взаймы" Ремарка. Пока сама не попала однажды в больницу, ну и позднее не раз познавала жизнь изнутри.
   Теперь нас лечат здесь мои друзья, лечат моих друзей; их хворых друзей, родственников и знакомых; их друзей, родственников и так далее.
   Я, конечно, не могу не расхохотаться, когда в палату ко мне входит Юрка Ким, студенческий наш дружок, ныне - консультирующий профессор. А ему-то как смешно, когда под магической властью "белого халата" я начинаю лепетать на пациентском диалекте:
   - В боку что-то колет... А здесь как вступит... Белую таблетку до еды, желтую на ночь... А розовая от давления?..
   А то еще послушно подставляю ягодицу, если дома что случается вдруг, - он же спешит по первому зову. И заглядываю ему в лицо, в глаза, в губы, - те-то уж должны выдать.., но тонко ползут в улыбку, добродушно-ехидную, родную, надежную...
   - На этот раз обошлось?.. Милый доктор...
   А корпус-то, что напротив, давно не "туберкулезный", а "нервный" совместно с "гастрологией", это кого на какой этаж определят. Вот сюда мы и провожали в свое время то Серба, то Журавля, то Генку, ... И навещали их с Вовой вместе. Вообще, болезни наших друзей становились общим семейным уделом. Мама пекла пирожки, а чем "покрепче" мы снаряжались сами. Располагались, как водится, на черной лестнице, а если тепло, может, даже на этой скамейке под лиственницей. Иногда вели пациента в гости к Кимам. Благо, те жили в одном из врачебных домиков тут же "по бордюру" больничной территории.
   Там, за столом мы не чинимся, подшучиваем над отечественной медициной. Дразним наших лекарей, поучаем. Наташка отмахивается:
   - Ну все грамотные! Приходи, поставлю к станку, принимай роды! Мы же в вашу физику не лезем.
   Наташка Ким, повитуха наших деточек, завотделением. Она садится за пианино, неизменный аккомпаниатор наших студенческих песен. Мы снова и каждый раз их поем, и чуднo было бы запеть здесь что-нибудь иное, - это ведь стародавнее хоровое объяснение во взаимной любви, слова не выкинешь. Не беда, если чего-то подзабыли, все равно сразу всего не расскажешь... Мы редко стали видеться, разве вот заболеет кто...
   Наташка ведет песню, отдаваясь этой нашей лихой тарабарщине и сердцем, и душой, и памятью былых молодецких шалостей, отдается всем горлом своим, хорошо поставленным для настоящего пения. Она играет, повернувшись к нам лицом, всей собою повернувшись, как пионервожатая на сцене, чтобы видеть наши сияющие ей навстречу лица.., а позади, над клавишами взлетают высоко, энергично ее точные пальцы.
   Я сижу на скамейке в больничном лесу, пью чай с чабрецом и смородиной. На скамье настыла лиственничная хвоя. Утро неспелое. Пахнет снегом. Снег еще неустойчив, так, кое-где у стволов, весь в точках беличьих следов. Трава белесая от инея, топорщится жестко. Слышно, вороны слетают с бумажным шелестом.., и скрипит телега, бренчат в ней фляги - завтрак развозят по корпусам... Такая тут традиция. А возле "травматологии" свободные лошади пасутся на газоне, сощипывают мерзлые головки астр или какую-нибудь завялую резеду...
   Раньше там вообще был пустырь, и я устраивалась загорать с книжкой. В то лето у нас с Вовой длился медовый год. Он приезжал по выходным с целым "пикником". Через ограду мы сбегали тайком в исконный лес, бродили там, ели костянику, иногда попадалась малина...
   Потом Вова и сам отлежал в "травме" со сломанным коленом. Меня пускали ухаживать за ним хоть на весь день... Вечером я тащилась домой, обливаясь слезами. Тот медовый год уже был не со мной. Как там про "горьку ягоду"?.. И курила на этих вот скамейках. Да и лето выпало дождливое... В другой раз бес попортил его в ключицу... Впрочем, тоже обошлось.
   Из корпуса в корпус курсируют больные. Это их гоняют на анализы. И сколько помню, всегда зимой обряжают в черные суконные шинели, видимо, доставшиеся некогда от лесничества. На ноги выдают разнокалиберные галоши и строго следят, чтоб на голову намотали полотенце. Вот такая еще одна неувядающая традиция этого богоугодного заведения. Но сейчас она разве что отличает малоимущих.
   Солнце вылезло уже как следует и запустило в сосновые вихры нетеплые свои лучи. Так-то веселей. Курну еще разок и можно к дому двигать. Утешно, как говорит Лиана Ивановна, Лийка, Ленкина подружка. Ее тоже прошлой весной я катала здесь по коридорам в коляске. В руках она держала костыль, и мы хохотали, - до того она была похожа на Ильинского в "Празднике Святого Йоргена".
   В общем, утешно. Раннее утро, как известно, приумножает день. От недосыпа особенная бывает пронзительность ощущений, аж переносицу ломит. Хотя движения еще дремлют, и будто паришь в свободном от действий полете, и вдруг оглядевшись, замечаешь себя внутри происходящего, без всякого предварительного перехода, а как бы сразу внутри жизни. Все усилия и направленности остались на периферии памяти, как по краю зрения. Только легкая усталость, скорее, томление от приятности. Ну, и горячий чай на этом моем "пленэре"...
   Нужно будет сразу Ленке позвонить, доложить, как мне благостно, словно на охоту сходила.
   Годовые кольца
   На охоту я теперь езжу к сестре в Городок. Из ее девятиэтажки мы выходим сразу в лес и шагаем неторопливо по хвойной дорожке. Впереди бегут внучка Женя и собачка-ротвейлер Джерри. Всякий раз, приезжая к ним в гости, думаю, - вот же он, папин рисунок "домик в лесу", так славно развернувшийся подле Ленкиного дома.
   Разъезжая в своих экспедициях по глухой таежной Сибири, все-то я присматривалась, где бы мне поселиться отшельничать. И выходило, что поселиться не штука, да делать там нечего. Просто бытовать, добывая корм, скучно. А для разговора с Богом вроде бы не обязательно сидеть на отшибе.
   Городок наш, конечно, бойкое место, хотя задуман близко к идеалу: жилище посреди леса, идешь с работы из научного института, собирай грибы, соседние дома полны друзей, а собакам и вовсе райская благодать. Совсем недавно бурлила здесь, пенилась наша молодость, занятая постижениями и страстями, перехлестывала через край, если становилось тесно, но все было подлинно, настоящая схватка с действительностью.
   И вот поди ж ты, именно здесь я нынче ищу утоление возникшей с возрастом склонности к имитации. Именно здесь вдруг ожил папин рисунок. А если хорошенько подумать, то ведь это старшая моя сестра раскрасила его тонкой кисточкой в нежадные акварельные тона.
   Дорожки, тропинки ветвятся, кружат. Они удивительно, сказочно ни от чего не уводят в этом лесу, но непременно приводят к тому, другому. Не успеешь шагнуть, по обочине сразу вырастают малиновые кусты, - давай пощиплем маленько. "Заглядывай снизу", - поучает Женечка. А главная плантация будет подальше. Джерька научилась скусывать ягоды прямо с куста. "А тут на собачьей площадке, - показывает Ленка, - каждое утро я набираю горсть маслят. Ну-ка, посмотрим. О! Еще наросли. Какие сопливенькие! Не наступи, вон у тебя под ногой тоже!.."
   Мне демонстрируют, как Джерри прыгает через бревно, - эдакая черная лоснящаяся тюлень с желтым кленовым листом на попе, - "Барьер! Еще барьер! У-умница". На полянку выскакивает со счастливым визгом добрый приятель наш - рыжий длинноволосый красавец Муран. Собаки обнимаются, носятся, играют. Женька разгуливает по бревну, вообще-то высоко над землей, карабкается на дерево. Мы болтаем с хозяйкой Мурана, - почему-то при таких нечаянных встречах вспыхивает необходимость обменяться полезными сведениями. Прощаемся, расходимся, кличем своих собак. И снова тишина. И снова кажется, что это только наш заповедный лес.
   Мне нравится следовать за сестрой, будто сама не жила тут и ничего не знаю, но впервые попала в ее угодья. Меня ведут еще в одно заветное местечко, куда они вчера специально не ходили пастись, оставляли для меня, - во, обрадуюсь, как увижу. На бровке старой канавы в травяных зарослях они снуют, словно эльфы, привычно, шустро копошатся и наперебой преподносят мне на ладошке темно-красные подвяленные ягоды земляники.
   А сейчас мы пойдем за ромашками. Совсем как на папином рисунке, цветы распускаются нам в рост. Джерькина морда с дурашливой улыбкой выныривает то тут, то там, распугивает бабочек. "Большая собачка до старости щенок", смеемся мы. Потом сидим на бугорке, отдыхаем, разглядываем облака, прозрачный дымок моей сигареты тоненько струится в небо.
   Иногда мы уходим в большой поход, на Лисьи горки или дальше, на побережные увалы к Обскому морю. На самом деле это древние песчаные дюны, еще удается проследить их ритмичный накат. Теперь склоны заросли брусникой, черникой, по низинам - папоротником, а на гривах под соснами хвойный покров вспучивают грузди и рыжики. Лес не очень старый, хотя однажды мы натолкнулись на пень поразительных размеров. Стали считать кольца, и даже если ошиблись на десяток-другой, этой пинии было более пятиста лет. Сосну спилили недавно, на срезе отчетливо видно, как рисунок вокруг сердцевины повторяет неровности и пички, будто на кардиограмме.
   Образ дерева завораживает несказанно, еще бы, - реальное время, свернутое в спираль. В ежедневности об этом не думаешь, подчинясь естественной мерности. События пичками, неровностями накручиваются под корой. И вот в зеркале среза вдруг угадываешь проекцию собственного подобия.
   Круговой рисунок повторяет экстремумы, отмечает и нерезкие эпизоды, это ведь не всегда известно, почему из года в год отзываешься на давно прожитые моменты. Почему, например, такой щемящей болью... эта смутная еще на бурой земле дымка ранних фиалок... такой неуемной болью бередит сердце? Теперь сестра моя Елена Прекрасная успевает увидеть их раньше меня, а когда-то (тут без Ремарка не обошлось) каждую весну я срывала для нее первый букетик. Господи, как я боялась!.. Однажды, получив от нее письмо из командировки, все засекреченное, трепетно-тревожное, я едва дотерпела до встречи:
   - Ты только не скрывай... Ну, пожалуйста... Опять с легкими?..
   - Вот дурища! Нет, это немыслимо! Стоит влю-биться, тебя немедленно заподозрят в туберкулезе!..
   Кольцами, кольцами годы наслаиваются. Дни рождения близких людей накладываются точными датами, образуют радиальные лучи, будто сияющими спицами держат всю структуру.
   Есть незаживающие трещины, они раскалывают ствол до корней.
   Это июнь. Мамин последний июнь. Остановившийся девятого числа. Два месяца она не вставала уже. Я приносила ей цветы, ставила возле постели на тумбочку, медунки, огоньки, черемуху.., придвинула столик, тюльпаны, сирень, пионы.., хотелось все цветенье земли внести к ней в комнату, срывала во дворе одуванчики, яблоневые ветки.., словно сплетала бесконечную гирлянду, словно удержать могла.., сплетала гирлянду из живых цветов, забывая об их обреченности...
   Мне до сих пор трудно говорить о маме, так близко все. Мы жили рядом, и казалось, что при мне-то ничего с ней случиться не должно. Вот Батя далеко, вот за него страшно...
   На окнах у меня остались мамины комнатные цветы - жасмин, цикламен, фиалки. Она любила за ними ухаживать. Я тоже их берегу. По нашим значительным датам обязательно какой-нибудь расцветет. Мне хочется думать, - это мама посылает сигнал...
   Конец марта каждый год ложится на мартовские дни Батиной больницы. Потом будет страшный апрель. А в эти дни Батя еще жив, и мое внутреннее с ним общение возникает, словно ничего не произошло, но только томительное предчувствие беды... Я получила от него письмо. Впервые, впервые звучит в нем беспомощность перед обезумевшей махиной травли, что развернулась в его Киргизской Академии. Нет, он, конечно, еще не сдается... Его поддерживает Москва, Международное Орнитологическое Общество...
   Более двадцати лет прошло...
   Конец марта. Всю ночь сыпал снег, сейчас крахмально скрипит под подошвами яркое белое полотно. В воздухе, на зыбком нулевом равновесии сгущение тепла и морозной свежести. В воздухе - этот двойной, не соединившийся до конца запах сквозняка и дымный запах, так сладко, так едко напоминающий Среднюю Азию. Запахи резче тревожат ноздри, нежели зимой. Контраст черно-белого резче тревожит зрение, даже болезненно, словно чистое белье упало в грязь.... Ах, еще только коснулось краем, успею подхватить, поднять, всего лишь помарка... Но оно торопливо, жадно впитывает талую воду, оседает... Острая боль оседает досадой, подошвы чавкают, развезло, сразу как-то и ступить некуда, машина промчалась мимо, обдала с ног до головы... Расчирикались воробьи, купаются в луже, ковыряются в прошлогодних листьях, отряхнут перышки, и грязь к ним не липнет... Синий воздух дрожит, там высоко, в нестойкой точке зенита замерло солнце, - вселенское равновесие, весеннее равноденствие...
   Апрель, когда-то любимый, подарочный, отмеченный торжествами рождения, Батиного, моего, теперь столько скопил печали...
   Ноябрь - экстремальный месяц. В первых числах много лет подряд приезжал Батя, и у нас всегда бывала заячья охота. Впрочем, она же и косачиная. На праздники стряпали пирог-курник. Вот уж бывало размашистое застолье! Гостей полон дом. Еще все живы. Веселье до потолка. Боже, какое счастье!
   Мы с Ленкой сохраняем резонанс тех дней. Как-то я даже ухитрилась принести с охоты тетерку. Решили подивить гостей традиционным пирогом. Ощипали куру, а как опалить? Поздно вечером пошли во двор разводить костер. С нами сыновья и собака Малыш. Здесь, на городском дворовом пятачке, несколько кустов и деревьев, присыпанных снегом, вполне представляют лес. Малыш бродит там волчьей тенью. Алька собирает сучки, в темноте не видно, что ему восемнадцать лет, пластика совершенно Батина. Мишке восемь. С дедом он ездил совсем мальцом, что он может помнить? Поправляет палочкой костер, Господи, тем же жестом... Да и мы с Ленкой стараемся делать все по въевшимся правилам. Наша с сестрой общая память не пускает нас быть сиротами. Это хорошо.
   Когда мы еще жили все вместе в изначальной семье, взаимоотношения со старшей сестрой составляли особую фигуру. Ленка не отстояла от меня столь недосягаемо, как родители, что позволяло сделаться такой же замечательной, как она - мой эталон, идущий впереди. Она имела уже громадный запас знаний, ее авторитет был непоколебим. Посему мероприятия, совершаемые по ее почину, содержали не только дозволенность, но и великий смысл. Вот несколько эпизодов.
   Ленка берет меня на речку купаться. Они, девятиклассницы, не очень умеют плавать и выше горла не заходят в воду. Но ребенка нужно научить непременно. По горло, да еще стоя на цыпочках, сестра забрасывает меня подальше. Я определенно знаю то, чего сама она, пожалуй, не знает, вернее, даже не задумывается, что спасти меня она не сможет. Мелькни в ее глазах испуг, я бы вмиг пропала, но я вижу непреклонную уверенность, - щенок должен выплыть, - так во всех книжках написано. И вот какие уроки я извлекла: во-первых, умею плавать; во-вторых, а может, как раз, в-нулевых, всегда кидаюсь спасать; и сверх того, с некоторой возрастной поры я стала подмечать такую штуку, - почему преданный ученик часто опережает учителя, да потому, что в любви своей он следует идеальному многообещанию учения, не замечая того, что сам учитель выполняет не все свои постулаты. И нет здесь никакого предмета для разочарований.