Шествие доходит до кино-Маяковского.
   Высоко, на плече его, кем-то привязанный красный бант,
   Он - в шаге.
   меня вдруг поражает мысль:
   Он - Праздник.
   С этого дня я начинаю читать. То есть буквы я знала и
   раньше, но читать мою книжку "Стихи детям", и Ленкиного большого Маяковского. Читать стихи - это совсем иное, чем говорить и слышать. Написанные, они адресованы прямо мне.
   Он мне говорит "ты", и я знаю, что взята в действие, в товарищество. Или говорит "я", доверяя мне, какой он, как думает, как делает.
   Мне нравилось, что Маяковский тоже был маленький, у него росли года, и он все умел бы делать: и строить дома, и лечить детей, если бы ему не нужно было стоять над городом Героем и Праздником.
   Мне хочется помнить это первое мое восприятие
   Маяковского: праздничное шествие
   до памятника Шествующего Праздника.
   Я читала Маяковского, и многое, конечно, мне было не открыто еще, но я не отмечала, не пропускала же ничего. Любила читать все слова, из них получались необычайные конструкции, слова строились одно из другого, и они казались товарищественными со всеми людьми и вещами.
   Мне тогда и потом всегда хотелось раствориться, стать всем и каждым, со-всем быть в одно слово.
   Маяковский так мог.
   Может быть, я это понимала через буквальность своего восприятия образов: он называл имена, а я становилась, - ощущение, подлинность ощущения, было таким сильным, реальным, что я уже тогда ставила свою подпись следом за Поэтом, понимая только одно - любовь,
   всем существом своим,
   Это мое первое откровение: Любовь.
   Бабушка
   Любовь требовала развития, последовательности,
   рассказа.
   Ах, ничего она не требовала, я просто захлебывалась от сознания своей любви, - нужен был немедленный выход. Но дети, точные в чувстве, неумелы в выражении его, когда начинают задумываться о том.
   Вслед за бабушкой я начинаю читать Пушкина, Чехова, Бунина, Куприна... Но больше прислушиваюсь к тому, как пересказывает она романтические истории Марии Федоровне, ничьей старушке, которая живет у нас.
   Мария Федоровна - сама "из жизни", и так у них складно
   сплетается разговор:
   Мария Федоровна была горничной у помещика Маникова;
   "бабушкиных" горничных любили и бросали сыновья помещиков, блестящие гусары;
   Марию Федоровну выдавали замуж за нелюбимого, а она наловила ситом мух да чуть не отравилась;
   "бабушкины" гимназисты и барышни сплошь и рядом кончали самоубийством из-за неразделенной любви.
   У Марифедоровниных господ были провинциальные романы, да что там! Вот "бабушкины" господа с их сверкающими балами и изысканными ухаживаниями за иностранками!..
   я с головой ухожу в бабушкины романы.
   Сама я им никак не соответствую, я делаю разные манеры, дергаю глазами, но... любви со мною не происходит.
   Нужно действующее лицо (от меня).
   Им становится бабушка.
   Конечно. Я всегда чувствую ее продолжением меня, продолжением моих рук и ног, - все, что я не могу сделать сама: одеться, дотянуться, дойти куда-то, помогает сделать она.
   Ее жизнь - продолжение моей.
   Она уводит меня далеко в начало, до своего детства, еле проглядывающего за временем, и там оно совпадает с еще более ранними детствами, которые из книг и рассказов встают подлинными и становятся моими.
   Действительное лицо - бабушкина старинная фотография: на цветочных качелях девушка, нежная, в белом кружевном платье.
   Мне кажется, что все бабушкины пересказы происходили с ней самой или с близкими. Я очень переживаю за нее.
   Да еще то, что она у нас Мачеха, а не мамина мама, то есть пока она "у нас" не появилась, сколько у нее всего могло быть! - но, скорее всего, ничего особенного не было.
   Потом она мирно и спокойно жила с моим дедушкой Готфридом Христофорычем, его дети быстро и самостоятельно выросли, у нее был один сын Толя, он погиб на фронте. Толина фотография похожа на Маяковского.
   Бабушка немолодой вышла замуж и овдовела еще совсем молодой. Ее как бы нетронутая жизнь пленила меня. Все рассказы были ее (конечно, - ее, но) "непрожитыми вариантами", и то, что она этого не пережила, ставило ее наравне со мной, а рассказы делались еще более реальными, то есть более возможными.
   Моя любовь "вслед за бабушкой" на самом деле,
   моя любовь к бабушке.
   И странно, сразу за любовью (я не знала, но остро чувствовала) стояла смерть.
   Бабушка
   Через несколько лет я возвращаюсь к детскому моему впечатлению. Эти записи сделаны за год до бабушкиной смерти (а потом - после). Мне самой странно и страшно, - почему я вдруг так увидела.
   Выпуская время, они строятся прямо отсюда.
   ... Мы идем с бабушкой на рынок. Бабушке моей восемьдесят лет. Она всегда считалась старенькой, но было обычным, что она здоровая, крепкая, все делает по дому, сама ходит за продуктами.
   Я редко куда-нибудь хожу с ней. И меня вдруг пугает, - как же она одна ходит?
   С утра подморозило, дорожки заледенели. Наше продвижение медленно и как бы бесполезно, меня это раздражает.
   Смешит и вместе болезненно сжимает сердце, как она нелепо, суетливо попрыгивает рядом, однако, стесняясь ухватиться за меня. Когда нужно переходить улицу, я беру ее под руку. Она нервно и как-то ужасно глупо крутит головой вправо и влево, отчего очень похожа на курицу, и так же по-куриному очертя голову бежит через дорогу, останавливается и ни с того, ни с сего вдруг порывается кинуться обратно.
   Я беру ее крепче, успокаиваю. Она, наконец, начинает понимать опору, цепляется за меня лихорадочно, приникает всем телом, виновато хихикает, заглядывает в лицо.
   Видеть ее глаза совершенно невозможно, - столько в них
   беспомощной благодарности, какой-то жалобной гордости, что вот, у нее есть внучка, сильная и молодая.
   Я думаю, что она мне как-то незаметно сделалась чужой. Стараюсь восстановить, как же это произошло.
   Я не могу не думать о ней постоянно, ибо она постоянно пугает меня своей предстоящей смертью. Мысль о смерти связана именно с ней, - из близких людей она "первая на очереди"...
   Это так ужасно - незащищенность ее, обреченность.
   В лице, особенно спящем, уже обозначены черты,
   какими они будут...
   Я даже мысленно тороплюсь дорисовать жесткую рамку вокруг головы...
   Я перестала любить наш большой хлебосольный стол, потому что на нем будет стоять ВСЕ ЭТО.
   Странно, мне как бы не жаль ее расставания с жизнью, - она уже сама спокойно и равнодушно отказалась от нее (ее боязнь попасть под машину - не боязнь смерти, но боязнь своего несоответствия с окружающими предметами),
   почти все ее действия, привычки уже будто отнесены в
   воспоминания.
   И вот меня пугает та пустота, что будет после ее смерти,
   ничем не восполнимая, которая уже сейчас усугубляется ее знакомыми неживыми вещами.
   Мне не понятно, почему все это уже как бы произошло, и потом должно повториться с этой чужой и жалкой старухой...,
   с той ушло свидетельство моего самого первого реального воспоминания, - раньше я уже ничего не помню...
   Бабушке два года. Жив еще ее дед. По рассказам он мне рисуется дедом Горького, главой огромного семейства, мещанином, занимающимся какими-нибудь торговыми делами, быть может, земельными, суровым и страшным. К нему приехал купец по делам, кажется, к купцу относились зависимо. Разговаривая, они вошли в комнату, отведенную под контору.
   Бабушка каким-то образом забралась туда и играла на столе, на приготовленных специально для купца деловых бумагах выделялась детская коричневая кучка.
   Потом она мне рассказывала, как взглянул на нее дед: она думала - он ее тут же убьет.
   Она поняла, что сделала что-то нехорошо, прикрыла казус счетами, кокетливо улыбнулась: "Ну вы пока поиграйте тут, а я пошла". - Дед потом любил повторять ее фразу, с удовольствием и аккуратно перепутывая картавые буквы.
   И еще одно более раннее мое воспоминание: бабушка Натальи Гончаровой качалась на качелях, приезжали женихи, а она качалась и не хотела к ним идти*.
   ... Мне странно, почему я это написала...
   Через год бабушку сбила машина.
   А еще через год она умирала.
   ... Вчера бабушке стало 82 года. Она умирает.
   Она уже ничего не делает, не ест, не говорит,
   только дышит.
   Еще вчера она сама встала за водой, - она никогда ничего не просила, и теперь забывает, все привыкла сама,
   не встала, а вскочила, - инерция всей ее жизненной
   стремительности, и легкомысленности.
   Я успела ее подхватить. У нее тельце, как у изросшего птенца: горячее, лысое, в сухой великоватой коже, съезжающей с жиденьких мышц.
   Улыбнулась плутовато и чуть извиняясь за беспомощность:
   "Старость не радость,
   не светлый май ..."
   Теперь она тихая лежит, мирная, какой была всю жизнь,
   тихо отдается смерти.
   И мы ничего не делаем, делать ничего нельзя.
   Подхожу, целую ее, наверное, она уже не чувствует, но
   кажется, что чувствует.
   На губах волосы походят на травинки.
   Я еще не понимаю, как все последует, только нежность к ней горькая, как сломленная жесткость.
   А я ведь, было, отчуждилась от нее ... моя детская любовь к ней затерялась в старости, притупилась о мою жестокую молодость. Сейчас, на острие смерти, любовь осталась ровной, глубинной, без литературной подсветки.
   К нам приходит много народу, мне страшно, что они присутствуют. Но может, к смерти, даже неблизкой приходят причаститься...
   Я вспоминаю картину Ю.С. Злотникова на смерть Фаворского. Дочь его стоит у края, читает псалтирь...
   Я пишу сейчас..., наверное, нужна молитва... как-то и горя словно нет, ни боли, ни отчаяния, только жуткое и нежное тоже жуткое провожание...
   Тихо. Осень. Остывают старики.
   29 сентября (1888) - 1 октября 1970 г.
   Наш дом стал мрачным и тяжелым, пространные комнаты заполнены табачным дымом и тоской.
   Мама что-то все делает на кухне, убивая тоску и пространные часы,
   а теперь я знаю,
   восстанавливая собой бабушкины движения.
   Потом и я буду делать так же ...
   Заходит ко мне взять сигарету и заглянуть в глаза, - может, во мне составится пара слов, но пока нет, я молчу тоже, глажу ее руку.
   Сейчас Эдька живет у нас, мой товарищ, Мама попросила. Он, может быть, находит здесь ответ своему чувству Дома. Он приходит поздно, весь день расходуя на усталость, "учится на врача-психиатра", - говорит его профессор, шутя. Поздно вечером Эдька возвращается к своему Празднику: в доме его ждут, как единственного живого человека. От входа, он сразу включит магнитофон, будет разговаривать, вкусно есть, греть для мамы шприцы, чистить яблоки ... я стала любить очищенные яблоки.
   Яблоки прислал Батя. Такие большие, и очень красные.
   Днем дом пуст.
   Приходят друзья. Они все пересекаются между собой, и никто не может обнаружить своих целей прихода. Приходят в другие дни, и возникают новые пересечения и новые несовпадения.
   Все это отодвигает меня от них, - приходят ко мне, но попадают в облако своих же отношений, хотят рассказать
   истину, что они будто поняли, или хотят, не расходуя страстей, получить меру эмоций...
   Бабушку мы хоронили из дома.
   Ночью бежали с Эдькой за женщиной, которая обмывает покойников. Было очень жутко. Я еще не знала, как все это будет.
   Она пришла и сделала все очень простым и правильным. Деловито поплакала, покрестилась, попричитала: - Вот ведь, какая красивенькая старушка.
   Потом обмыла и воду взяла с собой.
   Когда одевали бабушку, я удивилась, какое девичье у нее тело. Подумала, - ее жизнь была трогательно невинной и девичьей.
   И главный бабушкин запах, - она пахла чисто умытым лицом.
   Лицо ее покойно, - состоялось "преодоление жизни".
   Странно видеть человека без дыхания, все ждешь общего с собой ритма...
   Мне хотелось быть все время около бабушки, я убирала ее цветами.
   На другой день выпал снег.
   Гроб готовили сами. Я смотрела на движения, - Женька
   пришивала рюшки, засовывала ниточки, чтобы их видно не было.
   Гроб казался очень уютным, в него хотелось лечь.
   Мама первая сказала вслух:
   - Подушечка маленькая, мне бы было низко ...
   Сколько во всем жизнелюбия.
   Последним в процессии ехал на инвалидной машине Константин Александрович - "Летчик", все его зовут во дворе. Они были с бабушкой большими друзьями. Каждый вечер играли в карты. Бабушка оставляла мне записку: "Вернусь поздно, ушла к Летчику". Каждый же раз они ссорились, и весь следующий день дулись, не шли друг к другу.
   - А что он мухлюет?
   - Это она карту передергивает.
   Мы с женой Летчика ходили их мирить.
   Теперь дома странно без бабушки.
   Это она нас всегда ждала.
   Все время приходят люди. Мне словно бы их более жалко. Они относятся к смерти. Они приходят выразить сочувствие, и любые слова, даже самые сердечные, звучат отчужденно.
   Но мы - родные, не можем еще отделиться от бабушки, - рубец прошел по нам.
   И еще другое.
   Был рубеж. Раньше, оттуда, как ни смотри,
   понять нельзя.
   А теперь, глядя назад, как бы из-вне-жизни, понятно, как
   перестают быть люди.
   Сейчас я узнала каждый момент перехода, и у меня не осталось мучительного неверия, когда похороны - только жуткий и торжественный обряд, но смерти не могло состояться.
   Только сейчас я окончательно поняла, что все, кого я хоронила раньше, действительно больше не живут.
   Так уже вышло, что бабушку я всегда оделяла, может быть, неприсущими ей обобщениями.
   Она уводила мое детство далеко, в разно-oбразную книжную рань. Не обнаруживая мне своей биографии (а мне казалось, не имея ее, - вся жизнь ее была до меня, а мне она - бабушка),
   она сама - словно прочитанный образ, почти литературный, из ее любимых книг.
   А действия ее были удивительно простые и чистые, еще стремительно быстрые, и немножко чудаковатые.
   И фотографии ее остались больше молодые, все в кружевах и на бутафорских лодках или качелях в цветах.
   И смерть ее тихая, осенняя, простая вдруг потрясла меня каким-то абстрактным, обобщенным трагическим смыслом, лишенным страха неожиданности, отчаяния и боли непонимания, что так может быть,
   лишенным страдания прерванной любви...
   Своей смертью, не укрывшейся ни одним своим звеном в тайну, - я слышала ее два последних дыхания, - она увела за собой всех умерших.
   И я опустела.
   У меня осталась Мама, которую я теперь "навязчиво веду к концу", трепещу за каждое ее движение.
   Эдька, временно расходующий жизнь в нашем доме.
   Батя позовет меня только на "последний праздник"...
   Сейчас, когда я проводила уже много близких людей, я бы не поторопилась сказать, что "постигла тайну смерти".
   Бабушкина жизнь, вместе с моим долгим детством, и ее смертью, сомкнулась теперь в одно мгновение, - с дистанции моих лет.
   И бабушкина жизнь необычайно расцветила и
   расширила миг моего бытия.
   Удивительная трансформация времени.
   Мария Федоровна
   И второе мое откровение было - любовь. Это была любовь ко мне. У нас жила ничья бабушка Мария Федоровна.
   Она была как бы няня. Это старушка, в семье чужая, но ее любят, как родную.
   Она такая старая, что знает все от с а м о г о н а ч а л а.
   Там в ее старости начало неизмеримо.
   И оно как бы всегда - детство.
   "Она была в девушках горничной..." - звучит для меня
   неубедительно, - скорее:
   "Она бывала в девушках...", как в сказке, - чего там только не бывает, но сказки неизменны и вечны, и могут быть рассказаны вновь.
   Мария Федоровна бывала разной...,
   но для меня она вот какая:
   это первая любовь ко мне, о которой я задумывалась,
   в которую верила.
   Ведь любовь родителей и детей - без дистанции,
   она слитна естеством и близостью.
   Позже я смогу различать ее оттенки.
   Мария Федоровна отстояла от меня, была "чужая",
   она не "должна была", она полюбила сама.
   И еще, она была согнутая, сильно хромала, то есть была
   низенькая, значит, маленькая, старенькая, но невзрослая,
   - она была подружка.
   Самые вкусные конфеты - из ее жестяной круглой баночки, которые она сама не съедала, припрятывала для меня, может быть я же ее и угощала.
   Самые легкие и полные слезы - у нее на коленях, когда я
   только ей одной могла раскрыть свои самые ужасные преступления. Она сердилась или смеялась. Ее реакция была такой точной, что не давала мне затаить обиду или злость, или дать ложный повод к ее радости. Тогда я уже умела отличить простодушие глуповатое, вызывающее ложь, и ясное чувствительное, отвечающее моей детской чуткости.
   Мы празднуем с Марией Федоровной старинные праздники. На Пасху красим яички луковой шелухой и катаем их в коридоре. На Масленицу она печет блины и рассказывает мне про тройки, украшенные лентами и бубенцами. Рядиться мы любили часто, почти каждый вечер, когда оставались одни дома, в старые шляпы, мамины платья. Мария Федоровна раскрывала свой замечательный сундук под полосатым ковриком: там был ее
   девичий сарафан, расшитые кофты, даже лапти.
   О, эти чудесные сундуки, обязательное "приданое"
   старушек, оклеенные изнутри картинками, набитые стародавним богатством и самыми неожиданными вещами,
   приоткрывающиеся очень редко,
   они сами - песня,
   не "наших годов", но выпавшая еще и нашему
   детству на удивление и зависть.
   Сейчас они, верно, вытеснены.
   Да и есть ли еще такие старушки...
   или только репродукция, как современное вдруг - празднование Пасхи и "проводов зимы".
   Приоткрывающиеся редко, сундуки сохранили свой мифический образ преисподни, - извлечение вещей, как бы уже ненужных, из его тайных глубин рождение радости, нови...
   Я прошу ее надеть сарафан.
   Никогда не забуду ее какого-то легкого, чуть бликом, смущения, в лице, в тоненьких серых косичках, которые она неизменно пропускала на грудь, в распрямлении ее сломанного на одну ногу тела, - я потом прочитала, какие у нее были глаза, - уродливой девушки, которую пришли смотреть, и она поверила, - вдруг понравится, ее целомудрие смущено смотром, но она почти счастлива надеждой, она освободилась от своей уродливости, забыла ее...
   Я так не знала тогда, я видела Чудо, я бросалась к ней на шею, целовала ее и плакала.
   Потом на этом сундуке, на полосатом коврике она мне раскладывает судьбу на картах, или мы играем в "Акули-ну" и в "Пьяницу", или просто сидим рядышком и смотрим на огонь в растворенную дверцу печки.
   С Марией Федоровной у нас чудеса и тайны.
   Мои щедрые сны живут реально и законно; на небе, как и положено, живет Бог; в темноте водятся черти; мои несложные домашние обязанности по ночам исполняют добрые карлики; и фея утром на подушку приносит первые одуванчики, а иногда и оладушек положит прямо на щеку;...
   Во дворе у нас заколоченный деревянный дом, в котором никто не живет. Проходя мимо него, мы с Марией Федоровной, затаив дыхание, даже взявшись за руки, смотрим в щелочки.
   Там скрещиваются пыльные лучи, будто фокусируя внимание на чем-то, ч е г о н е т . Там настолько ничего нет, что понять это невозможно.
   Мы придумываем друг другу про этот дом самые страшные истории: там могли бы жить привидения, играть по ночам в кости; там могли бы крысы мучить пленную прекрасную принцессу, и тогда в стенах раздавался бы жуткий стон;
   мы ждем от дома хоть каких-нибудь проявлений,
   но ничего нет.
   (Однажды ночью дом сгорел)
   Мы ездим с Марией Федоровной на огороды. Это за городом у реки. Мы поливаем лук и морковку. Огурцы растут на высоких навозных подушках. Потом спускаемся к реке. Я смотрю, как Мария Федоровна умывается прямо из речки, ее загорелые (подгорелые) морщины блестят мокрые и обсыхают, она снимает платок сполоснуть, и мы сначала ловим им пескарей, как бреднем, разглядываем их и выпускаем, но в воде, в движении, рыбок интереснее смотреть. А потом хорошо шлепать "мокрым босиком" по желтой береговой лапчатке.
   Садимся перекусить, пьем квас прямо из бутылки, зеленые луковые перья макаем в соль, грызем нечищенную, только обмытую морковку, а горох сначала выщелкиваем из стручков, потом жуем и сами сочные шкурки...
   Мы немножко затягиваем, готовимся...
   Сейчас отправимся домой, и снова будет " э т о "...
   Мы насыщаемся запахом реки, илистым, тальниковым, рыбным, и красный заветренный запах заката...
   Пора.
   К автобусу нужно пройти через поле.
   Э т о у нас называется, - "убегать через рожь, от руса-лок". Переглядываемся, - тянуть уже больше нельзя.
   И вот мы мчимся сквозь, потеряв друг друга, а колосья цепляются, хватают за одежду, за ноги, за волосы, а стебли соломенно скользко и холодно льются струятся вдоль спины,
   выскакиваем на зеленую полосу травы, падаем отдышаться, шальной взгляд и стукоток в висках: "еще немножко, и могло бы быть!..."
   рожь смыкается за нами в желтую ровную линию горизонта, и реки не видно внизу...
   Я люблю ходить вместе с Марией Федоровной. Мы не прямо идем к цели, но "куда глаза глядят", останавливаемся в любой точке пути: нарвать рябины или ранеток, подобрать что-нибудь с земли, просто сесть на обочину отдохнуть, разговориться с кем-нибудь, заглянуть, куда интересно, и так далее.
   Мы в готовности, - "Вдруг!"
   Взрослые устают от слишком целенаправленных действий, - уж если они куда-то идут или что-то несут, им нужно "сначала дойти", а уж потом,...
   а потом ничего не случается.
   С Марией Федоровной мы видим вещи одновременно.
   Она их видит, словно, просто знает вслух, - не дольше и не короче, и в простоте имени своего предметы обретают для меня фантастическую игру
   (теперь скажу: конкретности и абстрактности)
   цвета и запаха, и смысла, и значения, и яркой своей бесполезности, и удивительных возможностей, ...
   Мария Федоровна, словно фея, когда от одного касания волшебного слова, тыква может превратиться в карету, мыши - в лошадей, ...
   а кусок талой земли с лужей и опрокинутыми в нее облаками, с мокрыми воробьями, камешками, грязными щепками...
   - в целый Прекрасный мир.
   Часто Мария Федоровна присказывает:
   "Спроси у ветра совета, не будет ли ответа".
   "Шелкова трава заплатает след, - знать моего милого
   в живых нет".
   "Вот где беда-то, - слез много, а плакать не о чем".
   "Все мне можно, да одного нельзя, - нельзя на небо
   залезть да на колени к себе сесть".
   ......
   Она знает многие стихи Пушкина.
   Читать она не умеет и помнит стихи, которые ей читали гимназисты-хозяева. Мне кажется, что ей читал стихи сам Пушкин. Она так и говорит "Александр Сергеич", словно знала его, с такой любовью, что мне не приходит в голову ее переспросить.
   Мария Федоровна - как бы няня. Которая нам всем после Пушкина нужна.
   Несколько лет позже Мария Федоровна захотела уйти в инвалидный дом. Я сердилась и плакала, что Мама ее отпускает, но уже тогда понимала, что удерживать было нельзя. Ее конец неизмерим, как и начало.
   Ее последнее письмо ко мне, написанное чужой рукой, и только несколько крупных букв, которым я ее научила - "тебе мой скучливый привет",
   пришло уже после ее смерти.
   И странно, у меня не осталось сознания, что ее нет в
   живых.
   Если бабушка - "действительное лицо моей литературной жизни", и любовь к ней напряжена грядущей смертью, в которой мне будет дано узнать реальность... "Про-должение меня"... - она предвосхитила мою зрелость... Как прорыв из детства во взрослую жизнь...
   Мария Федоровна - сама жизнь, обыкновенная, даже "ти-пичная старушка" - вечна. Няня. Подружка.
   Любовью своей она соединила сказочную древность с моим детством, щедро одарила меня очарованием фантастики и простоты. И воспоминания о ней всегда возвращают меня в детство.
   А еще позже я узнала, что у Марии Федоровны когда-то было много детей и последнего она отдала в богатый дом. Дети ее рано померли от какой-то болезни все, а того последнего она не смела видеть.
   Тайны чужих домов
   У нас болеет Ленка, и меня отправляют пожить у Вовков, у тети Гради, в нашем же доме.
   Меня очень занимает различность и вместе сходство жития людей. Почему у них на занавесках такой же узор - мережка? Почему диван с полочками, наверное, у всех казенный, как у нас? И абажур тряпочный с кисточками, только цвет другой? Только порядок другой. Вкус.
   Едят суп такой же, как у нас дома, и картошку, и если есть, мясо, все такое же и совсем не такое;
   а тесто вообще в разных гостях сильно отличается;
   и заняты люди одинаковыми делами, но движения
   чужие, мне не хватает фона привычных жестов, не хватает родных скрипов, шумов, - без них я не угадываю своего следующего шага.
   Я смотрю, как тетя Градя двигается по комнате, худенькая, быстрая, ах, как ловко она все делает, красиво, не суетно, - вот она махнула тряпкой, мягко так, по полкам, по столу, буфету, по подоконникам, цветы полила, метет пол, и веник такой новый желтый, и так во-фрунт выстроились перед ней шкафы, стулья каблучком щелкнули.
   Она - хозяйка. Она в ладу со своим домом, - у них как будто и не пачкается ничего, не уборка, а только беглый смотр войск, взаимное приветствие, после которого можно приступить к делам более долгим, например, к шитью: колесо машинки крутится, пальцы споро бегут по ткани, а спина легкая, без напряжения, как бывает только "женская спина за работой", голова чуть склонилась, волосы узлом на затылке, плавно ритмично покачивается...
   мне нравится смотреть, но какое-то тревожное странное
   происходит расслоение жестов,
   ведь и Мама делает так же, только медленнее, только у Мамы я замечаю совсем другое:
   под ее веником я вижу свои настриженные бумажки, иногда закатившийся шарик попадется, она протирает его и кладет в мои игрушки, а стулья после ее рук становятся так, что сразу хочется устроиться на том, или лучше на этом за столом расположиться рисовать или клеить и не забыть газету подстелить ..,