Страница:
- Сколько штук вам срезать?
- А можно все?..
Потом я больше никогда не смогла разыскать тот дом и сад, сколько бы ни ходила кругами по селу.
Жизнь моя здесь вообще кажется ирреальной, словно я попала в блаженные воспоминания. Не оставляет возникшее чувство, что я отсюда родом, и действительно, откуда же еще? - ведь душа наша рождается из созерцания Мира, его красоты и неожиданности. Я растворяюсь в видениях, в движениях.
Наша ежедневная процессия торжественно выступает за коляской, обвешанной яркими игрушками, в ней восседает двухлетний королевич. Его необычайное достоинство привлекает встречных и попутных, многие приостанавливаются, заговаривают, тянутся, будто хотят получить благословение, сопровождают наш выезд. Заглядывая в темные, какие-то недетские Санькины глаза, не то чтобы угадываешь свое отражение, но окружение окрашивается его взглядом.
Потом на берегу весь пляж замирает, когда Санька бежит в море. Он ничуть не боится воды, ни на секунду не задерживается в игривых плещущих кружевах, как сделал бы любой ребенок, но устремляется в глубину. Голенькая фигурка скрывается в волнах, уходит, уходит в пучину, не выпрыгивая, не хватая воздух, а просто смыкаясь со стихией... Это так завораживает, что всегда есть опасность запоздать.
Мы лежим рядком на песке, разморившись в ленивых лучах, слушаем равномерный шелест и смотрим, смотрим, как успокоившееся море растягивается в длинную улыбку, в ней обнажаются сверкающие камешки.
Один, другой, поднимаются люди на призыв, разбре-даются по прибрежной полосе, - это тоже ритуальное об-щение с морем - собирать сердолики и просто красивые галечки. И я уже чувствую, как пена щекочет щиколотки, я бреду-иду-удаляюсь вдоль подвижной линии, с кем-то разминулась, не поднимая глаз, мы не сталкиваемся, в рассеянно-сосредоточенных поисках каждый наедине с морем, ведь это ему, только ему выпадет сейчас удача найти сокровенный камешек с дыркой под сакраменталь-ным названием "Куриный Бог".
И столь же естественно мы возвращаемся на то же место, завершив свое "кругосветное путешествие", вновь собираемся вместе, обмениваемся шутками, купаемся, брызгаемся, загораем, отдыхаем или суетимся-колготим-ся возле дома Волошина. Безусловно, Дом Поэта - контрапункт здешнего побережья. Сюда докатываются, конечно, и волны Айвазовского, и причаливает порой катер с Чеховскими персонажами в ялтинских шляпах, и возникают в тревожной дали алые миражи, ..., - все добавляется сюда, нанизывается на Кольцо Царя Максимилиана, "гения места", как его называют.
Его дом - точка притяжения. Недаром он славен столькими знатными именами, и по сей день сюда тянутся паломники. Пожалуй, не все без корысти, вон на террасе сушатся молодежные купальники, цепко держатся за веревку, ветер их взметнет, тогда можно разглядеть круглую голову Марии Степановны, очки взблеснут, и поймаешь солнечного зайчика на щеке, словно причастился... А та, что беседует с ней, сухонькая, в панамке.., смотрите, смотрите, - это ж Анастасия Цветаева! Восьмидесятилетняя миниатюра Марины Ивановны...
У меня хранятся письма моих подружек, что побывали когда-то в Крыму, ну, они-то безупречные романтики: "...А спала я, не поверишь, на кровати Марины Цветаевой..."
То-то и оно, почему мы с Иркой все оттягиваем свое посещение Дома Волошина. А ведь хочется, ясное дело. Наверное, потому же и Павел Юрьевич Гольдштейн, отдыхавший несколько лет подряд в Коктебеле, долго воздерживался от визитов, и только в негожее лето, когда публика вся схлынула из-за холеры, подружился с Марией Степановной. Он присылал ей потом из Израиля (передавал по цепочке знакомых) посылки и письма. В Иерусалиме ему удалось издать книгу "Дом Поэта".
А в ту нашу осень у Злотникова как раз была миссия с письмом. И он прихватил меня.
Там действительно здорово все внутри устроено, красиво и рационально, но главное, - этот эффект, будто фо-кусируется здесь вся панорама,
"весь жемчужный окоем облаков, воды и света..,
все земные отраженья, ..., всех миров преображенье."
Многие, кто не вполне уверен в собственном творчестве, мы несем по жизни мечту, но редко кому удается ее осуществить, мечту о таком вот "доме у моря", - в лесу", - в горах", чтобы в нем могли собираться наши даровитые друзья, чтобы были для них мастерские, студии, кабинеты, набитые книгами, удобные спальни, хлебосольный стол.
Вон он, обширный стол, раскинулся в низине гостиной. Воздух здесь плотен, сгущен, как бы субстанция прошлых присутствий. Почему-то мне делается печально, - нет ощущения, что в доме, на смену прошедшего, поселилось будущее, хотя там довольно возле стола хлопочет молодых людей, возле благородных старух.
Впрочем, есть в этом Доме и отправной момент.
Мы с Иркой пускаемся в путешествие по Крыму. Это неизменно называется - "Мы бродили с тобой по Таврии" - в стихах, в последующих письмах друг другу, - а как же! Таврида. Таврия. Оказывается, и Тмутараканское кня-жество прихватывало часть Крыма, и жили здесь скифы, готы, киммерийцы, ... Да что говорить, - неандертальцы здесь тоже когда-то "обитали", - древнейший пятачок ци-вилизации.
Мы начали из середины. В пещерах под Симферопо-лем нам повстречалась девушка-пустынница. Тоненькая, ковыльно-полынных тонов, с блеклой горьковатой улыб-кой. Тоня. Тоненька. Геофизик и спелеолог. Со своеобразной философией поступков:
- Я покажу вам Крым без людей. Будто они все уже вымерли. Надоели. Их страсти одинаковы до скуки. Сижу в своей конторе, слышу ихние разговоры, до того осточертеет, что ухожу в пещеры и живу неделю. Что на работе? Да все уж привыкли.
Она стала нашим проводником. Мы спускались не в самые страшные пещеры, но довольно экзотические, и ползли там на брюхе, и теряли чувство реальности, и когда возвращались из глубин в большие залы на выходе, где гирлянды экскурсантов картинно располагались среди сталактитов, мерцая свечками, казалось, мы вылезли из Плутонии.
До Бахчисарая шли пешком, по предгорьям, по куэсте, действительно, не встречая людей. Отдыхали в мелкой тени странного низкорослого дубняка, грызли ягоды кизила, в небе стояло сухое солнце.
В полуденном выгоревшем воздухе фигурка Тони бесцветна, прозрачна, сядет, спрятав лицо в колени, или вытянется в припыленной траве как опустевшая змеиная кожица.
Ирка изучает путеводитель. Рассматривая карту, снимает очки, и, приставив вплотную выпуклый глаз, пересчитывает изогипсы, проницает местность. Выпаливает скороговоркой: "Безлюден пышный дом, где грозный жил Гирей", - она любит так сакцентировать момент.
Мы рассуждаем о том, что "дворец-сарай" на современный слух ложится запустением и грустью, но и неизбывным детским любопытством.
Наяву он вполне музеен, соответствует восточной сказке - затейливый и примитивный, и весь в ауре слова "гарем":
"... не молкнет лишь фонтан...
фонтан гаремных жен..."
в нем и горе, и марево, и горное обрамление, и угар страстей, еще этот жест руки, прикрывающей краем одежды горящие глаза, и отголоски имен: Зарема, Мария, Гирей...
А мы уже устремляемся за стихами Мицкевича по "до-роге над пропастью в Чуфут-Кале" и заглядываем в пропасть, как тот впечатлительный пилигрим:
"И я глядел, мирза! Но лишь гробам шепну,
что различил мой взор сквозь трещину Вселенной,
на языке живых - и слов подобных нет".
Когда хорошо сказано, то и неважно, каково оно на самом деле, соглашаемся мы, искушенные странницы. В низине - развалины мертвого города, без единой травинки; рядом в скале зияющие норы - пещерный город. Они заброшены не столь уж давно по шкале тысячелетий, а кажутся очень древними.
Мы рассуждаем и об этом, ведь мы-геологи бывали в местах миллиардной древности, на той же Сибирской платформе, где вздымаются нуклеарные щиты от времен сотворения Земли, в живой тайге их лысые нестареющие черепа полны иных тайн, может даже мечтой о преображеньи.
Ночь захватила нас на Сапун-горе близ Севастополя. Тоня по-хозяйски направилась в виноградники:
- Нормально. Я так и кормлюсь здесь.
Стоило нам зайти в эти душно благоухающие коридоры, в дальних сумеречных просветах метнулись тени, шершавые тенета дрогнули сладострастной агрессией, к нам неотвратимо и молча ринулись караульщики. Мигом обдало ясностью, - они же не сторожат! Они подстерегают! Мы мчались не помня себя, без всякой воровской веселости, и спрятавшись в каких-то нефруктовых посадках, не осмелились развести костер.
Дальше шли по побережью, то спускались к морю, то поднимались в горы, чтобы не уткнуться в правительственные угодья. Я немножко тосковала по вычитанным рыбачьим поселкам, в которых жили греки, берегли свои понтийские легенды для забредших писателей. "В синем просторе скрывались" теперь вовсе не баркасы, но сторожевые катера. А вот субтропическую экзотику не нужно и придумывать. Мы срываем вечные листья, хочется их размять пальцами, как пробуешь лист выращенного на подоконнике лимона, чтобы упиться незнакомым запахом. Собираем камешки. Уже не морские голыши, - сейчас другой обряд. Ирка, обнажив глаз, исследует "образец породы", коротко называет ракушки в известняке, профессионально колупает их миндалиной ногтя, дома она отшлифует камень и подарит мне на память.
Южный берег Крыма совсем не похож на те плакаты, что возбуждали нас в детстве: "В сберкассе денег накопил, путевку на курорт купил", - с пальмой в белом вазоне и ядовитым куском водной глади. Даже Ялта. Но мы все равно обходили ее пляжи, предпочитая купаться в неудобных местах.
Последнюю ночь провели за Судаком на самом берегу. Каменные глыбы, сброшенные в море, загораживали наш костерок от сторонних глаз. Мы лежали на остывающем песке, тихонько беседовали. Тоня, по обычаю, раздумывала что-то свое. Вдруг напряглась!..
(Ну, сейчас "прыгнет". А мы вроде и ждали...)
И заговорила.
В общем, нелюбимая дочь, родители были заняты сво-ими отношениями, интригами, она только мешала, шпыняли без конца, несколько раз убегала из дома...
(Вот откуда невзрослая горечь ее улыбки)
...возвращалась из-за слепого деда, больного, беспомощного и растерянного в социалистической действительности, когда-то именитого казанского архитектора.
- Вообще-то, он говорил только об архитектуре, о своих проектах, композициях. "Творчество - это мироощущение и конструкция", - говорил он. "Запомни: творчество - это прикосновение к Миру, растворение в нем, концентрация сути, организация и ограничение. Обязательно ограничение, о-форм-ление, - запомни. Но никто не смеет ограничивать человека насильно! Никто не смеет!" Дальше дед начинал плакать. Я любила его слушать, хотя мне не были понятны его рассуждения, в памяти они остались как формула наизусть. И мне хорошо было вместе с ним плакать, потому что слово "насилие" я уже понимала. Когда дед помер, я ушла совсем. Этого даже не заметили, так как я поступила в Университет и ушла в общежитие. Геология казалась мне свободой, сплошным путешествием, физика - конструкцией. Все оказалось самообманом. Я не унаследовала от деда способности к мастерству, а только неуверенную и зыбкую душу его последних лет.
(Вот откуда старческая горечь ее улыбки..)
- Я стремилась раствориться, о Господи! И попадала в страшные ситуации, истребляющие до дна. Металась. Убегала на край света в страхе встретиться со своей душой. А какой край? Вот этот Крым. На Востоке-то чуть не пропала. Здесь тепло. Заберусь в горы, лежу в траве и смотрю на море. Ничего не надо.
(Вот она, ее полынная улыбка. Тоже мне, аскет...)
- Ловили. Ведь ни прописки, ни работы. Смешно, но только в милиции и жалели, вот устроили на сейсмостанцию. Вроде прижилась. Увлеклась пещерами. Среди спелеологов ходили легенды о некоем Глебе. Он вообще-то кибернетик из Киева, но тоже не от мира сего. Говорили, что он живет в пещерах, как отшельник, знает все языки и читает древние книги, может помочь советом. Я нашла Глеба. Он показался мне необыкновенным! Он сказал мне: "Человеку самому следует пережить боль, у него в душе есть нечто, что должно вырасти". Он дал мне камешек, знаете, называется "Куриный Бог", с дырочкой. Он сказал: "Это мандала. А отверстие - вход в себя и выход в Мир". Больше мы не расставались. То есть, он, конечно, уезжал к себе домой или в заграничные командировки, такой чудной, - вылезет из пещеры и едет в чем есть. "А где ваш доклад?" "Я весь сам - свой доклад". Я держалась за него, как за твердыню. Месяц назад сделал мне предложение. Господи, какого еще счастья желать! Настоял, чтобы я выслушала его исповедь. До этого он ничего не говорил о себе. И что же я слышу?..
- Нелюбимый ребенок, ненужный. Мать-одиночка. Девать его некуда. Таскает с собой на работу в библиотечный архив. Все детство он просидел в подвале, сам научился читать на языках, не считая их разными. Живут они в "вороньей слободке", ночами у матери "отцы", его укладывают спать в кухонной кладовке, он полон страхов, бежит к матери, но дверь заперта, и он смотрит в замочную скважину, тихонько скулит, и так далее. В общем, страсти и комплексы через всю жизнь. Ему ведь уже сорок. И вот до него дошли слухи, что в пещерах живет странная девица, которая умеет врачевать боль телесную и душевную. А я ведь и правда могу унять боль, только,конечно, физическую, сама не знаю как научилась. И вот, нашел меня... Мне почудилось, что все мои опоры подломились, я спросила: "Так разве в твоей душе не выросло то нечто, о чем ты говорил?..." Я ждала..., впрочем, какая разница. Мои слова, казалось, ужаснули и разочаровали его: "Тебе осталось отдать мне обратно амулет..." И с той поры у нас ничего не получается.
Тоня притихла. Я смотрела в угли костра, и меня не покидало ощущение, что я никак не попаду в свою оболочку, - то она становится великовата, елозит словно ще-нячья шкурка, а то тесна и жестка, как скорлупа, ее хо-чется проломить. Такое впечатление, что встретились растерянные дети, и каждый ждет защиты от другого, а взять на себя не соображает. Значит, должно-таки вырасти... А сентенция замечательная...
Потом снизошло какое-то отрешение, как бывает, когда ухо к уху приставишь морскую раковину, и шум прошлого в ней - не более, чем шорох волн... И в небе, как в перламутровой глубине, заметно уже дымное сияние зари.
Тоня заговорила вновь:
- Вы все время поминаете вашу Полину, художника Злотникова. Сначала я подумала, какие-то восторженные дуры, и хотела вас бросить. Но мне понравился юморок, с каким вы ставите себя ниже ваших мудрецов. Мудрецов я объелась. Мне бы очень хотелось увидеть картины Злотникова. Можно я приеду? Не сейчас, позднее. Я ведь не зря сказала дедову формулу, вы поняли.
Они приехали с Глебом. Он ошеломил нас всех. Про девушку Тоню мы, можно сказать, сразу забыли. У него черные яростные кудри вокруг большой головы, скатываются вниз бесшабашными крупными кольцами, образуя бороду, подстриженную накось где-то в районе пупа. В эту волосяную массу вмонтировано лицо как в обод так, что подбородок гол и губы могут показывать все свои гримасы. Глаза тоже с бесовщинкой. Остальное как бы не важно.
Помолчал он, может быть, с полчаса, пока собирали на стол, и подходили любопытствующие соседи, успели разлить по стаканам сухое вино... Он выставил бутыль спирта и начал.
Мы даже не удивились, что голос у него оказался как неразбавленный спирт, шершавый и едкий, и стекал с уголков рта бесконечно текучей речью. Глеб вещал и прихлебывал из своего стакана, словно воду. Трактовал Библию так и эдак, все ее семь смыслов, переходил к индийской философии, к тайнописи Ицзина, и так далее. Передать это невозможно. Шквал познаний. Мы оглохли. У меня еще зябко екнуло, дескать, ну, кибер! И дальше мы только пучили глаза. К своему сухому вину никто не притронулся, ибо завороженно следили, как он "прома-чивает горло". Не смели шелохнуться. А ведь в кругу слушателей помимо Злотникова были еще изощренные философы. Глеб выглядел ископаемым пророком, кото-рого, быть может, в давние времена забыли в чане со спиртом, вот он и сохранился, чтобы донести до нас мудрость веков.
Порой мое внимание перегревалось и рассеивалось... Становилось видно иное...
А ведь он так и остался ущемленным ребенком, который продолжает смотреть через замочную скважину из книжного подвала. И ту замечательную фразу сказал Тоне, как писаную кем-то истину, для собственного блеска. Вот и схлопотал ее обратно вместо ожидаемого утешения...
Мое рассеянное внимание стало оседать на мирском, на стороннем...
Через распахнутую дверь в ночи чуть видна угольная куча, в нее Санька высадил засохшие Иркины розы, они светятся в темноте...
Интересно, а Ирка сейчас о чем думает?..
Тоня прикорнула узкой ящеркой за спиной Глеба...
Ах, да! Надо включаться.
- В самом Имени Божьем заложен знак будущего рас-пятия на кресте...
Сеанс не терял накала до утра, когда на веранду вышел голопузый Санька, воззрился на гостя:
- Здравствуй, дядя Волос!
Мы очнулись. Мы хохотали до слез, до колик, мы об-нимали друг друга, словно не виделись сто лет.
- Ну, значит, пора, - заключил Глеб вполне, кстати, обыденно и потрусил в сортир.
Наваждение слетело. Вот тут-то изощренные философы и задали ему перцу. Юрий Савельевич потянул руку:
- Очень рад, что Вам удалось опростаться.
Тоня выпорхнула на защиту:
- Не надо так. Это Глеб от стеснения.
- Боже, сколько бы он навалил, если б еще не стеснялся!
Оказалось, что "ученое собрание" вынесло довольно из "доклада", чтобы развернуть содержательную беседу.
Глеб никак не мог понять, почему он вдруг превратился в ограниченного ученика-зубрилу.
Лучше всех, как всегда, сказала Полина Георгиевна:
- Глеб, мне кажется, что вы хороший человек, несмотря на фантастическую эрудицию. Только поэтому я Вам говорю совсем просто и прямо, - умный человек уважает собеседника. И чем больше хочет до него донести, тем больше любит.
У Тони улыбка впервые разъехалась широко, обнажив сверкающие камешки зубов. Потом они шушукались с Полиной наедине, и до меня долетело:
- Бывает просто хороший человек и человек, который старается сделать хорошо другому. Вы как раз такая пара. Бери его в мужья, девочка. Его нужно нянчить. Ты сможешь.
Похоже, Тоня выпорхнула из своего кокона. Похоже, она еще раньше сама догадалась, и тогда только привезла к нам своего Глеба. В ней появилась безмятежность, которая бывает, когда человек узнает свою предназначенность.
В последний день перед отъездом Злотников пригласил нас на вернисаж. Возле своей лачуги он расставил картины прямо в песок, прислонив к кустикам. На почетном месте, на раскладном стульчике сидит маститый старик, искусствовед из Эрмитажа. Юра волнуется. У меня захватывает дух. А ведь я помогала Юре таскать подрамники и видела каждое полотно...
- Это грандиозно, старик! - выкрикивает кто-то голосом Павла Гольдштейна, - это уж обычно, если не достает слов, пользуются темпераментом Гольдштейна.
Старый искусствовед поднимается, подходит к Юре и целует его в голову.
И все позволяют себе заговорить, загалдеть, что-то о композиции, о необыкновенных сочетаниях красок, о гениальности,...
- Вот тебе и мандала, - шепчет Тоня Глебу, - кажется, я начинаю понимать деда...
Шум прибоя сносит, сносит голоса...
Я стою и смотрю на Юрины горизонты, ритмическое ды-хание моря строится в органное звучание, и это возвышенное слияние с Миром, наверное, и есть Вечность...
- А что нам скажет Ира? Почему она все время молчит? - Юра уже благодушен и забавляется.
- Ну я, конечно, ничего не понимаю, но здорово! - вы-паливает Ирка и вдруг добавляет:
- А тут по низу картины песок налип...
61. Встреча
... В-встреча бы-ла-а для обо-их слу-ча-й-ною...,
он играл на фортепьяно и пел, и смотрел на меня со значением. Вскидывал кисти высоко, так что пальцы повисали паузами, и с них бемолями стекала музыка. То есть он производил, совершал впечатление, романси-ировал. Конечно, и под Вертинского:
- ... Ждать всю жи-изнь и не! дож-жда-ть-ся встре-чи...,
припадал, надломившись к клавиатуре, распластывал руки, и они в оперении черно-белых пластин да в обманном свете свечей казались крылами, ах, ты, Боже мой!..
Ну и, понятно, их поколению, превосходящему наше лет на пять, никак уже не обойтись без флера "старых стиляг", - он ударно "лабает на фно"... И я почти узнаю его... Аркадий, наверное, среди бывших "чуваков" - Адик. Оказывается, мы учились в одной школе, из которой меня вовремя выгнали, "уберегли от встречи"...
Я тоже смотрю на него со смутным интересом. Тогда, в неустойчивом отрочестве, я бы в него обязательно влю-билась, в такого вальяжного, вкрадчивого, порочного. А он бы мною пренебрег, или того хуже, поступил бы со мною как подонок, как, по слухам, и поступал, за что и отсидел пару лет. Теперь это подмухлевывается под диссидентство с благодушного согласия нашей снисходительной, приятной, интеллигентной компании, в которую я нечаянно попала.
Он вовсе не умалчивает о своих тюремных передрягах, напротив, играет невольника чести, обволакивая под-робности томи-ительными печа-алями, и плачет...
(интересно, на новенькую? или на "потерпевшую от злой системы"?)
... и протягивает бокал хрустального вина, норовя коснуться тон-кими паль-цами:
- Давайте пропьем нашу паскудную жизнь!
И я его даже жалею, такого обаятельно порочного, уже заметно старого красавца, известного в кругах фармаколога. Какой-то мне вспоминается юношеский разговор вокруг неотвратимости греха и условности наказания, и странное чувство, будто те жаркие переживания предрекли в будущем встречу именно с этим человеком, более подлинным тогда.., а теперь, в общем-то, пустую встречу. Однако разбередил меня своим музицированием.
... Встре-ча бы-ла-а...
Во встрече великая тайна есть. В самом слове звучит мотив случайности, в него встроена композиция дальнейших отношений, если вслушаться, и последний отзвук отчаяния неизбежной разлуки...
Кому случайность, кому предначертанность... Когда-то в Крыму одна девушка рассказывала удивительную историю, как они с ее суженым целенаправленно искали друг друга и, наконец, столкнулись, как в зеркале, чуть не разбившись.
У встречи - свои пароли. Даже с Аркадием. Это ж надо, через столько лет умилиться лишь от номера нашей общей школы. А уж то, что я знаю Эльку Поспелова, возбудило полный экстаз:
- Как! Вы знакомы с Эликом Поспеловым! Жили в одном доме! Позвольте поцеловать Ваши ручки! Я поклонялся ему! Мы в классе дрались за место рядом с ним! Божественная! Я готов для Вас на все!
Конечно, Элька не был рядовым мальчишкой в нашем дворе. Фамилия Поспеловых сразу выделилась, когда не-сколько ученых семей, вместе с моими родителями прибыли из Томска создавать Филиал Академии Наук.
Геннадий Львович, по всеобщему мнению - "почти доктор", удачливый геолог, внешность имел артистическую с профессорским амплуа, блистательный говорун, к тому же поэт-футурист, о чем перешептывались, как о грехе юности, пока оно не выплеснулось по "оттепели" гордостию всего двора, Филиала, позднее Академгородка.
Поспелиху так и воспринимали его музой, может быть, за экзальтацию, с которой она легко становилась ровесницей каждому, - от нас на разных ступеньках возраста - до старушек на лавочке, равной всему, любому, любовно, вне времени, вне тления, Юлия, полыхающая факелом червонных волос. И сын их Эллий - точный слепок профессора, сверстник своей матери.
С Элькой у нас, в общем-то, никакой Встречи никогда не было. Просто данность - мальчишка из нашего двора. Он любил устраиваться с книжкой на крыше сарайчика или на клене с развалистыми стволами, куда и нам, стайке малышей, ничего не стоило забраться. Он безотказно читал вслух или "блистательно" рассказывал истории. Это с его благосклонности старшие допускали нас в свои игры и не особенно обижали. Не то, чтобы Элька защищал мелкоту, довольно было того, что он коренасто стоял в центре дворовой Вселенной. Его инициативы и выдумки были осмысленны и созидательны, с некоторой даже лихвой, приближающей его к Создателю, чего мы в те поры не ведали, однако ощущали по завышенности уровня затей. Так получалось, например, когда мы, вооруженные палками, бились за "высотку", за снежную горбушку овощехранилища, у Эльки оказывался настоящий самодельный наган, который громко щелкал курком. Реальность грозила разрушить всю игру, ведь как теперь будешь стрелять из палки? Но командир перед боем объявлял, что "именной наган" по окончании операции получит самый смелый. Надо ли говорить, что к следующей битве каждый щелкал собственным оружием. С Элькой все было "по правде". У нас появлялись турники, качели; пустыри превращались в "охотничьи угодья"; однажды мы залили огромный каток, имея на всю орду только пару "снегурок" на валенках, зато на лед вышли самые старшие девицы с кавалерами, что резко обогатило наш жизненный опыт; ... и так далее.
Встречи, как таковой, с Элькой не случилось, и поэтому никакой общей судьбы у нас не было. Но я уверена, что если бы ему понадобилась моя помощь, не раздумывая кинулась бы ему на выручку. Я ничуть не удивилась, когда недавно он вдруг зашел ко мне с тяжеленным рюкзаком, не хватило денег на дорогу. Мы болтали, будто не минуло полвека.
А вот еще. Как-то мне пришлось среди ночи вызывать "неотложку". Входит почтеннейший белый халат и от по-рога представляется:
- А можно все?..
Потом я больше никогда не смогла разыскать тот дом и сад, сколько бы ни ходила кругами по селу.
Жизнь моя здесь вообще кажется ирреальной, словно я попала в блаженные воспоминания. Не оставляет возникшее чувство, что я отсюда родом, и действительно, откуда же еще? - ведь душа наша рождается из созерцания Мира, его красоты и неожиданности. Я растворяюсь в видениях, в движениях.
Наша ежедневная процессия торжественно выступает за коляской, обвешанной яркими игрушками, в ней восседает двухлетний королевич. Его необычайное достоинство привлекает встречных и попутных, многие приостанавливаются, заговаривают, тянутся, будто хотят получить благословение, сопровождают наш выезд. Заглядывая в темные, какие-то недетские Санькины глаза, не то чтобы угадываешь свое отражение, но окружение окрашивается его взглядом.
Потом на берегу весь пляж замирает, когда Санька бежит в море. Он ничуть не боится воды, ни на секунду не задерживается в игривых плещущих кружевах, как сделал бы любой ребенок, но устремляется в глубину. Голенькая фигурка скрывается в волнах, уходит, уходит в пучину, не выпрыгивая, не хватая воздух, а просто смыкаясь со стихией... Это так завораживает, что всегда есть опасность запоздать.
Мы лежим рядком на песке, разморившись в ленивых лучах, слушаем равномерный шелест и смотрим, смотрим, как успокоившееся море растягивается в длинную улыбку, в ней обнажаются сверкающие камешки.
Один, другой, поднимаются люди на призыв, разбре-даются по прибрежной полосе, - это тоже ритуальное об-щение с морем - собирать сердолики и просто красивые галечки. И я уже чувствую, как пена щекочет щиколотки, я бреду-иду-удаляюсь вдоль подвижной линии, с кем-то разминулась, не поднимая глаз, мы не сталкиваемся, в рассеянно-сосредоточенных поисках каждый наедине с морем, ведь это ему, только ему выпадет сейчас удача найти сокровенный камешек с дыркой под сакраменталь-ным названием "Куриный Бог".
И столь же естественно мы возвращаемся на то же место, завершив свое "кругосветное путешествие", вновь собираемся вместе, обмениваемся шутками, купаемся, брызгаемся, загораем, отдыхаем или суетимся-колготим-ся возле дома Волошина. Безусловно, Дом Поэта - контрапункт здешнего побережья. Сюда докатываются, конечно, и волны Айвазовского, и причаливает порой катер с Чеховскими персонажами в ялтинских шляпах, и возникают в тревожной дали алые миражи, ..., - все добавляется сюда, нанизывается на Кольцо Царя Максимилиана, "гения места", как его называют.
Его дом - точка притяжения. Недаром он славен столькими знатными именами, и по сей день сюда тянутся паломники. Пожалуй, не все без корысти, вон на террасе сушатся молодежные купальники, цепко держатся за веревку, ветер их взметнет, тогда можно разглядеть круглую голову Марии Степановны, очки взблеснут, и поймаешь солнечного зайчика на щеке, словно причастился... А та, что беседует с ней, сухонькая, в панамке.., смотрите, смотрите, - это ж Анастасия Цветаева! Восьмидесятилетняя миниатюра Марины Ивановны...
У меня хранятся письма моих подружек, что побывали когда-то в Крыму, ну, они-то безупречные романтики: "...А спала я, не поверишь, на кровати Марины Цветаевой..."
То-то и оно, почему мы с Иркой все оттягиваем свое посещение Дома Волошина. А ведь хочется, ясное дело. Наверное, потому же и Павел Юрьевич Гольдштейн, отдыхавший несколько лет подряд в Коктебеле, долго воздерживался от визитов, и только в негожее лето, когда публика вся схлынула из-за холеры, подружился с Марией Степановной. Он присылал ей потом из Израиля (передавал по цепочке знакомых) посылки и письма. В Иерусалиме ему удалось издать книгу "Дом Поэта".
А в ту нашу осень у Злотникова как раз была миссия с письмом. И он прихватил меня.
Там действительно здорово все внутри устроено, красиво и рационально, но главное, - этот эффект, будто фо-кусируется здесь вся панорама,
"весь жемчужный окоем облаков, воды и света..,
все земные отраженья, ..., всех миров преображенье."
Многие, кто не вполне уверен в собственном творчестве, мы несем по жизни мечту, но редко кому удается ее осуществить, мечту о таком вот "доме у моря", - в лесу", - в горах", чтобы в нем могли собираться наши даровитые друзья, чтобы были для них мастерские, студии, кабинеты, набитые книгами, удобные спальни, хлебосольный стол.
Вон он, обширный стол, раскинулся в низине гостиной. Воздух здесь плотен, сгущен, как бы субстанция прошлых присутствий. Почему-то мне делается печально, - нет ощущения, что в доме, на смену прошедшего, поселилось будущее, хотя там довольно возле стола хлопочет молодых людей, возле благородных старух.
Впрочем, есть в этом Доме и отправной момент.
Мы с Иркой пускаемся в путешествие по Крыму. Это неизменно называется - "Мы бродили с тобой по Таврии" - в стихах, в последующих письмах друг другу, - а как же! Таврида. Таврия. Оказывается, и Тмутараканское кня-жество прихватывало часть Крыма, и жили здесь скифы, готы, киммерийцы, ... Да что говорить, - неандертальцы здесь тоже когда-то "обитали", - древнейший пятачок ци-вилизации.
Мы начали из середины. В пещерах под Симферопо-лем нам повстречалась девушка-пустынница. Тоненькая, ковыльно-полынных тонов, с блеклой горьковатой улыб-кой. Тоня. Тоненька. Геофизик и спелеолог. Со своеобразной философией поступков:
- Я покажу вам Крым без людей. Будто они все уже вымерли. Надоели. Их страсти одинаковы до скуки. Сижу в своей конторе, слышу ихние разговоры, до того осточертеет, что ухожу в пещеры и живу неделю. Что на работе? Да все уж привыкли.
Она стала нашим проводником. Мы спускались не в самые страшные пещеры, но довольно экзотические, и ползли там на брюхе, и теряли чувство реальности, и когда возвращались из глубин в большие залы на выходе, где гирлянды экскурсантов картинно располагались среди сталактитов, мерцая свечками, казалось, мы вылезли из Плутонии.
До Бахчисарая шли пешком, по предгорьям, по куэсте, действительно, не встречая людей. Отдыхали в мелкой тени странного низкорослого дубняка, грызли ягоды кизила, в небе стояло сухое солнце.
В полуденном выгоревшем воздухе фигурка Тони бесцветна, прозрачна, сядет, спрятав лицо в колени, или вытянется в припыленной траве как опустевшая змеиная кожица.
Ирка изучает путеводитель. Рассматривая карту, снимает очки, и, приставив вплотную выпуклый глаз, пересчитывает изогипсы, проницает местность. Выпаливает скороговоркой: "Безлюден пышный дом, где грозный жил Гирей", - она любит так сакцентировать момент.
Мы рассуждаем о том, что "дворец-сарай" на современный слух ложится запустением и грустью, но и неизбывным детским любопытством.
Наяву он вполне музеен, соответствует восточной сказке - затейливый и примитивный, и весь в ауре слова "гарем":
"... не молкнет лишь фонтан...
фонтан гаремных жен..."
в нем и горе, и марево, и горное обрамление, и угар страстей, еще этот жест руки, прикрывающей краем одежды горящие глаза, и отголоски имен: Зарема, Мария, Гирей...
А мы уже устремляемся за стихами Мицкевича по "до-роге над пропастью в Чуфут-Кале" и заглядываем в пропасть, как тот впечатлительный пилигрим:
"И я глядел, мирза! Но лишь гробам шепну,
что различил мой взор сквозь трещину Вселенной,
на языке живых - и слов подобных нет".
Когда хорошо сказано, то и неважно, каково оно на самом деле, соглашаемся мы, искушенные странницы. В низине - развалины мертвого города, без единой травинки; рядом в скале зияющие норы - пещерный город. Они заброшены не столь уж давно по шкале тысячелетий, а кажутся очень древними.
Мы рассуждаем и об этом, ведь мы-геологи бывали в местах миллиардной древности, на той же Сибирской платформе, где вздымаются нуклеарные щиты от времен сотворения Земли, в живой тайге их лысые нестареющие черепа полны иных тайн, может даже мечтой о преображеньи.
Ночь захватила нас на Сапун-горе близ Севастополя. Тоня по-хозяйски направилась в виноградники:
- Нормально. Я так и кормлюсь здесь.
Стоило нам зайти в эти душно благоухающие коридоры, в дальних сумеречных просветах метнулись тени, шершавые тенета дрогнули сладострастной агрессией, к нам неотвратимо и молча ринулись караульщики. Мигом обдало ясностью, - они же не сторожат! Они подстерегают! Мы мчались не помня себя, без всякой воровской веселости, и спрятавшись в каких-то нефруктовых посадках, не осмелились развести костер.
Дальше шли по побережью, то спускались к морю, то поднимались в горы, чтобы не уткнуться в правительственные угодья. Я немножко тосковала по вычитанным рыбачьим поселкам, в которых жили греки, берегли свои понтийские легенды для забредших писателей. "В синем просторе скрывались" теперь вовсе не баркасы, но сторожевые катера. А вот субтропическую экзотику не нужно и придумывать. Мы срываем вечные листья, хочется их размять пальцами, как пробуешь лист выращенного на подоконнике лимона, чтобы упиться незнакомым запахом. Собираем камешки. Уже не морские голыши, - сейчас другой обряд. Ирка, обнажив глаз, исследует "образец породы", коротко называет ракушки в известняке, профессионально колупает их миндалиной ногтя, дома она отшлифует камень и подарит мне на память.
Южный берег Крыма совсем не похож на те плакаты, что возбуждали нас в детстве: "В сберкассе денег накопил, путевку на курорт купил", - с пальмой в белом вазоне и ядовитым куском водной глади. Даже Ялта. Но мы все равно обходили ее пляжи, предпочитая купаться в неудобных местах.
Последнюю ночь провели за Судаком на самом берегу. Каменные глыбы, сброшенные в море, загораживали наш костерок от сторонних глаз. Мы лежали на остывающем песке, тихонько беседовали. Тоня, по обычаю, раздумывала что-то свое. Вдруг напряглась!..
(Ну, сейчас "прыгнет". А мы вроде и ждали...)
И заговорила.
В общем, нелюбимая дочь, родители были заняты сво-ими отношениями, интригами, она только мешала, шпыняли без конца, несколько раз убегала из дома...
(Вот откуда невзрослая горечь ее улыбки)
...возвращалась из-за слепого деда, больного, беспомощного и растерянного в социалистической действительности, когда-то именитого казанского архитектора.
- Вообще-то, он говорил только об архитектуре, о своих проектах, композициях. "Творчество - это мироощущение и конструкция", - говорил он. "Запомни: творчество - это прикосновение к Миру, растворение в нем, концентрация сути, организация и ограничение. Обязательно ограничение, о-форм-ление, - запомни. Но никто не смеет ограничивать человека насильно! Никто не смеет!" Дальше дед начинал плакать. Я любила его слушать, хотя мне не были понятны его рассуждения, в памяти они остались как формула наизусть. И мне хорошо было вместе с ним плакать, потому что слово "насилие" я уже понимала. Когда дед помер, я ушла совсем. Этого даже не заметили, так как я поступила в Университет и ушла в общежитие. Геология казалась мне свободой, сплошным путешествием, физика - конструкцией. Все оказалось самообманом. Я не унаследовала от деда способности к мастерству, а только неуверенную и зыбкую душу его последних лет.
(Вот откуда старческая горечь ее улыбки..)
- Я стремилась раствориться, о Господи! И попадала в страшные ситуации, истребляющие до дна. Металась. Убегала на край света в страхе встретиться со своей душой. А какой край? Вот этот Крым. На Востоке-то чуть не пропала. Здесь тепло. Заберусь в горы, лежу в траве и смотрю на море. Ничего не надо.
(Вот она, ее полынная улыбка. Тоже мне, аскет...)
- Ловили. Ведь ни прописки, ни работы. Смешно, но только в милиции и жалели, вот устроили на сейсмостанцию. Вроде прижилась. Увлеклась пещерами. Среди спелеологов ходили легенды о некоем Глебе. Он вообще-то кибернетик из Киева, но тоже не от мира сего. Говорили, что он живет в пещерах, как отшельник, знает все языки и читает древние книги, может помочь советом. Я нашла Глеба. Он показался мне необыкновенным! Он сказал мне: "Человеку самому следует пережить боль, у него в душе есть нечто, что должно вырасти". Он дал мне камешек, знаете, называется "Куриный Бог", с дырочкой. Он сказал: "Это мандала. А отверстие - вход в себя и выход в Мир". Больше мы не расставались. То есть, он, конечно, уезжал к себе домой или в заграничные командировки, такой чудной, - вылезет из пещеры и едет в чем есть. "А где ваш доклад?" "Я весь сам - свой доклад". Я держалась за него, как за твердыню. Месяц назад сделал мне предложение. Господи, какого еще счастья желать! Настоял, чтобы я выслушала его исповедь. До этого он ничего не говорил о себе. И что же я слышу?..
- Нелюбимый ребенок, ненужный. Мать-одиночка. Девать его некуда. Таскает с собой на работу в библиотечный архив. Все детство он просидел в подвале, сам научился читать на языках, не считая их разными. Живут они в "вороньей слободке", ночами у матери "отцы", его укладывают спать в кухонной кладовке, он полон страхов, бежит к матери, но дверь заперта, и он смотрит в замочную скважину, тихонько скулит, и так далее. В общем, страсти и комплексы через всю жизнь. Ему ведь уже сорок. И вот до него дошли слухи, что в пещерах живет странная девица, которая умеет врачевать боль телесную и душевную. А я ведь и правда могу унять боль, только,конечно, физическую, сама не знаю как научилась. И вот, нашел меня... Мне почудилось, что все мои опоры подломились, я спросила: "Так разве в твоей душе не выросло то нечто, о чем ты говорил?..." Я ждала..., впрочем, какая разница. Мои слова, казалось, ужаснули и разочаровали его: "Тебе осталось отдать мне обратно амулет..." И с той поры у нас ничего не получается.
Тоня притихла. Я смотрела в угли костра, и меня не покидало ощущение, что я никак не попаду в свою оболочку, - то она становится великовата, елозит словно ще-нячья шкурка, а то тесна и жестка, как скорлупа, ее хо-чется проломить. Такое впечатление, что встретились растерянные дети, и каждый ждет защиты от другого, а взять на себя не соображает. Значит, должно-таки вырасти... А сентенция замечательная...
Потом снизошло какое-то отрешение, как бывает, когда ухо к уху приставишь морскую раковину, и шум прошлого в ней - не более, чем шорох волн... И в небе, как в перламутровой глубине, заметно уже дымное сияние зари.
Тоня заговорила вновь:
- Вы все время поминаете вашу Полину, художника Злотникова. Сначала я подумала, какие-то восторженные дуры, и хотела вас бросить. Но мне понравился юморок, с каким вы ставите себя ниже ваших мудрецов. Мудрецов я объелась. Мне бы очень хотелось увидеть картины Злотникова. Можно я приеду? Не сейчас, позднее. Я ведь не зря сказала дедову формулу, вы поняли.
Они приехали с Глебом. Он ошеломил нас всех. Про девушку Тоню мы, можно сказать, сразу забыли. У него черные яростные кудри вокруг большой головы, скатываются вниз бесшабашными крупными кольцами, образуя бороду, подстриженную накось где-то в районе пупа. В эту волосяную массу вмонтировано лицо как в обод так, что подбородок гол и губы могут показывать все свои гримасы. Глаза тоже с бесовщинкой. Остальное как бы не важно.
Помолчал он, может быть, с полчаса, пока собирали на стол, и подходили любопытствующие соседи, успели разлить по стаканам сухое вино... Он выставил бутыль спирта и начал.
Мы даже не удивились, что голос у него оказался как неразбавленный спирт, шершавый и едкий, и стекал с уголков рта бесконечно текучей речью. Глеб вещал и прихлебывал из своего стакана, словно воду. Трактовал Библию так и эдак, все ее семь смыслов, переходил к индийской философии, к тайнописи Ицзина, и так далее. Передать это невозможно. Шквал познаний. Мы оглохли. У меня еще зябко екнуло, дескать, ну, кибер! И дальше мы только пучили глаза. К своему сухому вину никто не притронулся, ибо завороженно следили, как он "прома-чивает горло". Не смели шелохнуться. А ведь в кругу слушателей помимо Злотникова были еще изощренные философы. Глеб выглядел ископаемым пророком, кото-рого, быть может, в давние времена забыли в чане со спиртом, вот он и сохранился, чтобы донести до нас мудрость веков.
Порой мое внимание перегревалось и рассеивалось... Становилось видно иное...
А ведь он так и остался ущемленным ребенком, который продолжает смотреть через замочную скважину из книжного подвала. И ту замечательную фразу сказал Тоне, как писаную кем-то истину, для собственного блеска. Вот и схлопотал ее обратно вместо ожидаемого утешения...
Мое рассеянное внимание стало оседать на мирском, на стороннем...
Через распахнутую дверь в ночи чуть видна угольная куча, в нее Санька высадил засохшие Иркины розы, они светятся в темноте...
Интересно, а Ирка сейчас о чем думает?..
Тоня прикорнула узкой ящеркой за спиной Глеба...
Ах, да! Надо включаться.
- В самом Имени Божьем заложен знак будущего рас-пятия на кресте...
Сеанс не терял накала до утра, когда на веранду вышел голопузый Санька, воззрился на гостя:
- Здравствуй, дядя Волос!
Мы очнулись. Мы хохотали до слез, до колик, мы об-нимали друг друга, словно не виделись сто лет.
- Ну, значит, пора, - заключил Глеб вполне, кстати, обыденно и потрусил в сортир.
Наваждение слетело. Вот тут-то изощренные философы и задали ему перцу. Юрий Савельевич потянул руку:
- Очень рад, что Вам удалось опростаться.
Тоня выпорхнула на защиту:
- Не надо так. Это Глеб от стеснения.
- Боже, сколько бы он навалил, если б еще не стеснялся!
Оказалось, что "ученое собрание" вынесло довольно из "доклада", чтобы развернуть содержательную беседу.
Глеб никак не мог понять, почему он вдруг превратился в ограниченного ученика-зубрилу.
Лучше всех, как всегда, сказала Полина Георгиевна:
- Глеб, мне кажется, что вы хороший человек, несмотря на фантастическую эрудицию. Только поэтому я Вам говорю совсем просто и прямо, - умный человек уважает собеседника. И чем больше хочет до него донести, тем больше любит.
У Тони улыбка впервые разъехалась широко, обнажив сверкающие камешки зубов. Потом они шушукались с Полиной наедине, и до меня долетело:
- Бывает просто хороший человек и человек, который старается сделать хорошо другому. Вы как раз такая пара. Бери его в мужья, девочка. Его нужно нянчить. Ты сможешь.
Похоже, Тоня выпорхнула из своего кокона. Похоже, она еще раньше сама догадалась, и тогда только привезла к нам своего Глеба. В ней появилась безмятежность, которая бывает, когда человек узнает свою предназначенность.
В последний день перед отъездом Злотников пригласил нас на вернисаж. Возле своей лачуги он расставил картины прямо в песок, прислонив к кустикам. На почетном месте, на раскладном стульчике сидит маститый старик, искусствовед из Эрмитажа. Юра волнуется. У меня захватывает дух. А ведь я помогала Юре таскать подрамники и видела каждое полотно...
- Это грандиозно, старик! - выкрикивает кто-то голосом Павла Гольдштейна, - это уж обычно, если не достает слов, пользуются темпераментом Гольдштейна.
Старый искусствовед поднимается, подходит к Юре и целует его в голову.
И все позволяют себе заговорить, загалдеть, что-то о композиции, о необыкновенных сочетаниях красок, о гениальности,...
- Вот тебе и мандала, - шепчет Тоня Глебу, - кажется, я начинаю понимать деда...
Шум прибоя сносит, сносит голоса...
Я стою и смотрю на Юрины горизонты, ритмическое ды-хание моря строится в органное звучание, и это возвышенное слияние с Миром, наверное, и есть Вечность...
- А что нам скажет Ира? Почему она все время молчит? - Юра уже благодушен и забавляется.
- Ну я, конечно, ничего не понимаю, но здорово! - вы-паливает Ирка и вдруг добавляет:
- А тут по низу картины песок налип...
61. Встреча
... В-встреча бы-ла-а для обо-их слу-ча-й-ною...,
он играл на фортепьяно и пел, и смотрел на меня со значением. Вскидывал кисти высоко, так что пальцы повисали паузами, и с них бемолями стекала музыка. То есть он производил, совершал впечатление, романси-ировал. Конечно, и под Вертинского:
- ... Ждать всю жи-изнь и не! дож-жда-ть-ся встре-чи...,
припадал, надломившись к клавиатуре, распластывал руки, и они в оперении черно-белых пластин да в обманном свете свечей казались крылами, ах, ты, Боже мой!..
Ну и, понятно, их поколению, превосходящему наше лет на пять, никак уже не обойтись без флера "старых стиляг", - он ударно "лабает на фно"... И я почти узнаю его... Аркадий, наверное, среди бывших "чуваков" - Адик. Оказывается, мы учились в одной школе, из которой меня вовремя выгнали, "уберегли от встречи"...
Я тоже смотрю на него со смутным интересом. Тогда, в неустойчивом отрочестве, я бы в него обязательно влю-билась, в такого вальяжного, вкрадчивого, порочного. А он бы мною пренебрег, или того хуже, поступил бы со мною как подонок, как, по слухам, и поступал, за что и отсидел пару лет. Теперь это подмухлевывается под диссидентство с благодушного согласия нашей снисходительной, приятной, интеллигентной компании, в которую я нечаянно попала.
Он вовсе не умалчивает о своих тюремных передрягах, напротив, играет невольника чести, обволакивая под-робности томи-ительными печа-алями, и плачет...
(интересно, на новенькую? или на "потерпевшую от злой системы"?)
... и протягивает бокал хрустального вина, норовя коснуться тон-кими паль-цами:
- Давайте пропьем нашу паскудную жизнь!
И я его даже жалею, такого обаятельно порочного, уже заметно старого красавца, известного в кругах фармаколога. Какой-то мне вспоминается юношеский разговор вокруг неотвратимости греха и условности наказания, и странное чувство, будто те жаркие переживания предрекли в будущем встречу именно с этим человеком, более подлинным тогда.., а теперь, в общем-то, пустую встречу. Однако разбередил меня своим музицированием.
... Встре-ча бы-ла-а...
Во встрече великая тайна есть. В самом слове звучит мотив случайности, в него встроена композиция дальнейших отношений, если вслушаться, и последний отзвук отчаяния неизбежной разлуки...
Кому случайность, кому предначертанность... Когда-то в Крыму одна девушка рассказывала удивительную историю, как они с ее суженым целенаправленно искали друг друга и, наконец, столкнулись, как в зеркале, чуть не разбившись.
У встречи - свои пароли. Даже с Аркадием. Это ж надо, через столько лет умилиться лишь от номера нашей общей школы. А уж то, что я знаю Эльку Поспелова, возбудило полный экстаз:
- Как! Вы знакомы с Эликом Поспеловым! Жили в одном доме! Позвольте поцеловать Ваши ручки! Я поклонялся ему! Мы в классе дрались за место рядом с ним! Божественная! Я готов для Вас на все!
Конечно, Элька не был рядовым мальчишкой в нашем дворе. Фамилия Поспеловых сразу выделилась, когда не-сколько ученых семей, вместе с моими родителями прибыли из Томска создавать Филиал Академии Наук.
Геннадий Львович, по всеобщему мнению - "почти доктор", удачливый геолог, внешность имел артистическую с профессорским амплуа, блистательный говорун, к тому же поэт-футурист, о чем перешептывались, как о грехе юности, пока оно не выплеснулось по "оттепели" гордостию всего двора, Филиала, позднее Академгородка.
Поспелиху так и воспринимали его музой, может быть, за экзальтацию, с которой она легко становилась ровесницей каждому, - от нас на разных ступеньках возраста - до старушек на лавочке, равной всему, любому, любовно, вне времени, вне тления, Юлия, полыхающая факелом червонных волос. И сын их Эллий - точный слепок профессора, сверстник своей матери.
С Элькой у нас, в общем-то, никакой Встречи никогда не было. Просто данность - мальчишка из нашего двора. Он любил устраиваться с книжкой на крыше сарайчика или на клене с развалистыми стволами, куда и нам, стайке малышей, ничего не стоило забраться. Он безотказно читал вслух или "блистательно" рассказывал истории. Это с его благосклонности старшие допускали нас в свои игры и не особенно обижали. Не то, чтобы Элька защищал мелкоту, довольно было того, что он коренасто стоял в центре дворовой Вселенной. Его инициативы и выдумки были осмысленны и созидательны, с некоторой даже лихвой, приближающей его к Создателю, чего мы в те поры не ведали, однако ощущали по завышенности уровня затей. Так получалось, например, когда мы, вооруженные палками, бились за "высотку", за снежную горбушку овощехранилища, у Эльки оказывался настоящий самодельный наган, который громко щелкал курком. Реальность грозила разрушить всю игру, ведь как теперь будешь стрелять из палки? Но командир перед боем объявлял, что "именной наган" по окончании операции получит самый смелый. Надо ли говорить, что к следующей битве каждый щелкал собственным оружием. С Элькой все было "по правде". У нас появлялись турники, качели; пустыри превращались в "охотничьи угодья"; однажды мы залили огромный каток, имея на всю орду только пару "снегурок" на валенках, зато на лед вышли самые старшие девицы с кавалерами, что резко обогатило наш жизненный опыт; ... и так далее.
Встречи, как таковой, с Элькой не случилось, и поэтому никакой общей судьбы у нас не было. Но я уверена, что если бы ему понадобилась моя помощь, не раздумывая кинулась бы ему на выручку. Я ничуть не удивилась, когда недавно он вдруг зашел ко мне с тяжеленным рюкзаком, не хватило денег на дорогу. Мы болтали, будто не минуло полвека.
А вот еще. Как-то мне пришлось среди ночи вызывать "неотложку". Входит почтеннейший белый халат и от по-рога представляется: