Страница:
Самуила были ослеплены, и на каждую сотню выделен один одноглазый поводырь,
и слепые, воя от невыносимой боли, ибо нет более тяжкой и дикой боли для
человека, чем боль от ослепления, разбегались по горам и долам, часть
одноглазых бежала от своих слепых побратимов в первую же ночь (днем они
боялись убегать, еще не могли освоиться с тем странным состоянием, когда
сто человек смотрят на тебя средь бела дня и ничего не видят, поэтому
выбрали для бегства темную ночь). А слепые, лишившись помощи, гибли в
водоворотах, забредали в непроходимые дебри, умирали от голода и жажды,
будучи неспособны найти воду, умирали от ран, от зноя, от диких зверей,
потому что были беспомощнее малых детей и не умели защититься даже от
бродячего пса; слепые расходились дальше и дальше, нагоняя ужас на всю
Болгарию, они проходили мимо родных домов, неопознанные и несчастные, одни
и вовсе не ведали, куда и зачем направляются, другие решили отыскать в
своей вечной тьме царя Самуила, надеясь, что, быть может, он защитит их,
спасет, даст убежище.
А Самуил пришел в себя после раны и замкнулся на острове в Преспе,
знал о победе василевса в Клидионе, но ничего об ослепленных. Не знал он и
о том, как долго и тяжко идут они к нему, блуждая по дорогам Болгарии, и
когда тысяча или две, а может, и десять тысяч слепых остановились на том
берегу пролива, отделявшего столицу Самуила от берега, ободранных,
беспомощных, жалких, и племянник Иван-Владислав прибежал к царю и крикнул,
чтобы гнали их прочь, Самуил велел:
- Пустите их сюда.
Он вышел на берег, чтобы встретить нервую лодью со слепыми, стоял у
самой воды, старый, поседевший, с угасшим взглядом, моросил холодный
дождик, но царь стоял без шапки и полными горя глазами смотрел на своих
бывших воинов.
Они вываливались из лодей грязными, смердящими купами лохмотьев,
неприкрытых костей, незажившие глазные впадины источали кровь, вызывая
невыносимую боль в старом сердце царя; они окружили своего царя, хватались
за его одежду, старались дотянуться руками до его лица, плакали невидящими
глазами:
- О царь, татко ти наш, помогни ни, при тебе сме дошли...*
______________
* О царю, отец ты наш, помоги нам, к тебе пришли... (болг.)
Самуил протягивал к ним руки, гладил их бедные головы; плакал вместе с
ними:
- Деца мои, сынове мои, войницы мои добре, войницы мои храбре, народе
мой...*
______________
* Дети мои, сыны мои, воины мои добрые, воины мои храбрые, народ
мой... (болг.)
И встал на колени перед слепыми, а потом повалился на песок и умер.
Так рассказывают еще и сегодня болгары, и так оно и было на самом
деле.
А Василия Второго прозвали Вулгарохтонос, то есть Болгаробойца, и с
этим зловещим прозвищем он вошел в историю и остался там рядом со всеми
другими, которых человечество старательно сохраняет в своей памяти.
На этом можно было бы считать законченной повесть об исторических
прозвищах, если бы не Сивоок, имевший неосторожность родиться именно в эти
смутные времена и неосмотрительно шедший в самый водоворот событий того
обезумевшего столетия.
Отзвуки битвы на Клидионском перевале донеслись и до монастыря "Святых
архангелов", игумен Гаврила правил молитвы за победу над ромеями, молились
денно и нощно иноки... Святый боже, святый крепкий, святый бессмертный,
помилуй нас, аминь. Оставлены все повседневные дела, покончено с
раздвоенностью, которая удивляла Сивоока в иноках: молятся и одновременно
твердо стоят на земле, занимаются делами земными, носят дрова, выпекают
хлеб, переписывают книги, сплетничают друг о друге, беззаботно спят и
сладко упиваются вином, выкраденным из монастырских подвалов.
Но никак не мог он понять, как могут эти несчастные иноки вымаливать у
своего бога спасения для родной земли, поскольку у них бог - общий с
ромеями и где-то в ромейских монастырях точно так же тысячи немытых
черноризцев вздымают взлохмаченные бороды к небу и молят о том же самом, о
чем молят и встревоженные болгарские братья. Что же это за бог, который
умеет служить сразу двум враждующим народам, и в самом ли деле он такой
всемогущий, и хитрый, и ловкий, чтобы успевал давать и нашим и вашим? И как
он это делает? Вертится туда и сюда, как гулящая девка, что ли? От пророка
Исайи: "Племя злодеев, сыны погибельные!.." О ком это? Болгары - про
византийцев, а те - про болгар? Что же это за святые слова, если их можно
повернуть, как копье, куда хочешь, в зависимости от того, в чьих руках оно
окажется? Или: "Перестаньте вы надеяться на человека, которого дыхание в
ноздрях его: ибо что он значит?" А Сивоок привык полагаться именно на
человека, на собственную силу, на мощь своих рук, и ему смешно было теперь
смотреть на здоровенных бородачей, которые стояли на коленях в темной
монастырской церквушке и беспомощно вздымали руки к небу, в то время: как
где-то их братья бились насмерть с врагом. А почему бы не взять в эти
медвежьи лапы какое-нибудь оружие или просто дубину да не поспешить и самим
туда, где кипит битва? Жизнь уже научила Сивоока не стоять в ожидании
событий, он твердо знал, что всегда нужно вмешиваться самому, бросаться в
самый водоворот, врываться в самый ад боя и состязания, ибо только там
настоящая свобода, настоящий размах для силы, только там чувствуешь себя
живущим и неподвластным смерти.
Он начал тайком подговаривать кое-кого из иноков бежать из монастыря,
сам не верил в свои уговоры, но получилось, что иноки только и ждали толчка
извне, им как раз не хватало такого отчаянного человека, как приблудный
рус, они охотно согласились с мыслью о том, что не надо надеяться на бога,
а самим послужить земле, родившей их и давшей им силу. Конечно, Сивоок мог
бы уйти за далекие горы и один: он легко уговорил своих первых знакомых
Тале и Груйо, но хотелось вырвать из тихой обители как можно больше
здоровых иноков, ибо хотя и сам просидел тут два года, так и не смог
привыкнуть к тому, чтобы растрачивать молодую силу таким странным образом.
Он говорил одному: "С этой силой, добрый человек, можно разогнать целую
сотню ромеев". Говорил другому: "Ах, если бы я имел такой острый глаз, как
у тебя!" Говорил третьему: "Разве кто-нибудь знает лучше тебя эти горы!"
Уговаривал четвертого: "А выпьем, братья, да и махнем с богом!" Еще другому
предлагал: "А ну-ка, давай поборемся, кто сверху, того и слушать!" А
некоторых просто пугал: "Доберутся ромеи и сюда, сожгут вас и растопчут.
Чего же ждать!"
Быть может, кто-нибудь и донес игумену об этих уговорах Божидара, но
отец Гаврила не вмешался своевременно, сделал вид, что ничего не замечает,
и ключник монастырский вынужден был тоже не обращать внимания на
исчезновение запасов из кладовых, потому что какое значение имел кусок
солонины, когда под угрозой находилась вся Болгария?
Вот так и собрал Сивоок-Божидар инока к иноку и тихим теплым утром
вывел свою братию за монастырские ворота и впервые за два года снова был на
свободе, мог еще раз пройти по тем самым тропам, по которым добирался сюда,
но теперь уже не вслепую, а влекомый определенной целью, и не один, а с
целым товариществом отчаянных иноков, готовых ко всему доброму и злому.
Одетые в шкуры, в толстые шерстяные или полотняные дрехи, с кожаными
высокими клобуками на никогда не мытых головах, с длинными бородами, обутые
в мохнатые постолы, а то и вовсе босые, вооруженные кое-как - самодельными
копьями, тяжелыми палицами, двумя или тремя на всех мечами, - они побежали
по горам так быстро, будто именно им надлежало решить исход величайшей
схватки между войсками ромеев и болгар. Они почти не спали, ели на ходу, в
невероятной спешке приникали к воде, когда попадался в пути ручеек,
торопились дальше, подгоняя друг друга выкриком:
- Вървете, вървете, люди божи!*
______________
* Скорей, скорей, божьи люди! (болг.)
Но, как ни спешили они, все равно опоздали хоть чем-нибудь помочь
защитникам Клидиона, а из монастыря выбрались преждевременно, а то и вовсе
напрасно, ибо, не ведая, шли навстречу собственной гибели.
Потому что уже вершил в долине Струмешницы свою дикую месть Василий
Второй, и уже первые сотни слепых отправились в отчаянии в родные горы, и
потом десятка полтора уцелевших чудом доберутся до глухой обители "Святые
архангелы", и отец Гаврила примет их на место блудных своих сыновей,
бежавших в неизвестность, и через множество лет пронесется слух о странном
монастыре в непроходимых горах, монастыре слепых иноков, но не об этом
речь.
Василевс послал в Царьград гонцов с вестью о победе над болгарами, а
за ними снарядил еще новых гонцов с новеллой к брату Константину и к
жителям Константинополя, которая начиналась так: "Наша царственность
Василий Второй, император ромеев, брат императора Константина, всем, кто
прочтет или выслушает эту новеллу, шлет наше поздравление..."
Далее василевс сообщал, что в ознаменование своей великой победы он
посылает жителям царственного града тысячу пленных варваров, которые должны
быть ослеплены на второй день после того, как приведены будут в столицу, на
Амастрианском форуме, в соответствии с обычаями, а также с "Книгой
церемоний" императора Константина Багрянородного, и да будет это величайшим
триумфом для жителей царственного града и благодарностью для доблести
войска, которое добыло для Византии желанную победу, освященную богом.
Так пятнадцатая тысяча пленных болгар, оставив четырнадцать тысяч
своих товарищей на ослепление в долине Струмешницы, тронулась в далекий
поход, в конце которого их ожидало нечеловеческое наказание, но об этом
никто из них не знал, а кто догадывался, тот отгонял от себя страшные
мысли, ибо человеку всегда хочется надеяться на лучшее, и не верит он в
смерть даже тогда, когда стоит в яме или под петлей виселицы.
Начальником ромейской тагмы, которая вела пленных в Царьград, был
назначен Комискорт*, человек мелкий телом и душой, злой по характеру и
завистливый ко всему на свете. В походах он вершил роль надзирателя
стратигова шатра, в битвах никогда прямого участия не принимал, поэтому
никогда не брал и добычи, а только считал да делил уже добытое, глотая
слюну на чужое и задыхаясь от злости и зависти. Маленькое сухое его личико
обросло до самых глаз и до невысокого лба цепкими колючими волосами. Из-под
этих волос раздавался точно такой же колючий голос, и если бы можно было из
Комискорта вылущить душу, то душа его непременно должна была быть колючей,
будто еж или тот железный трибол, который бросают под копыта коннице, чтобы
ранить коней.
______________
* Комискорт - имя происходит от титула. Дословно - "комит шатра", то
есть начальник шатра. Комискорт был чем-то наподобие современного
интенданта при стратиге или императоре. Ведал также сторожевой службой.
(Прим. автора.)
Комискорт очень гордился своим поручением, шедшим от самого василевса,
он вдолбил себе только одно: в столицу нужно привести ровно тысячу болгар,
ни больше ни меньше, поэтому главное его занятие на протяжении всего пути
заключалось в непрерывном подсчете пленных, их пересчитывали утром и днем,
вечером и ночью, перед тем, как допустить к ручейку, чтобы напились воды, и
после того; охранять болгар, собственно, было совсем не трудно, потому что
на каждого пленного был один вооруженный воин, каждый ромей, ложась спать,
привязывал болгарина к себе ремнями, которые все византийцы
предусмотрительно брали с собой, отправляясь на войну, ибо всегда надеялись
захватить себе невольников, точно так же как набить полную кожаную сумку
драгоценными вещами; ремни у ромеев были очень крепкие, умело расставленные
охранники никогда не спали; Комискорту, казалось, не следовало бы и
беспокоиться о целости своих пленников, а больше думать о том, чтобы как
можно скорее кратчайшими путями выбраться в Пловдив или Адрианополь, а там
уже и в Царьград, где все подготавливалось для многолюдных торжеств, для
невиданного триумфа византийского оружия.
Но потому ли, что среди пленных было много тяжелораненых, или потому,
что слишком жестоко обращалась охрана с невольниками, но вскоре Комискорту
доложили, что до тысячи не хватает полтора десятка человек.
- Куда девались? - проскрипел он.
Ему доложили, где и как, от каких ран кто умер, кого добили, поскольку
тот не способен был передвигаться. Ну, так. Но через несколько дней
обнаружилась недостача трех пленных, которые исчезли невесть куда и как.
"Бежали!" - брызгая слюной, кричал Комискорт, хотя сам не верил, что
кто-либо мог ускользнуть от такой пристальной стражи. Ведь подумать только:
один на одного! Все пленные связаны. Голодные и изнуренные до предела.
Кроме того, им некуда бежать, ибо всюду - ромейская сила, Болгарии уже нет.
И все-таки бежали. Сначала двое, потом трое, потом еще один. Получилось,
что человек может бежать отовсюду. Вся тысяча не может, но три-четыре
всегда найдут способ освободиться.
Комискорт собрал своих пентекортархов, лохагов и декархов и коротко
велел:
- Тысяча не может нарушаться. Добирать до тысячи первых болгар,
которые попадутся под руку. Важно число. Больше ничего.
Он ощерился, зубы у него тоже были острые, как у рыси.
И случилось так, что дружина Сивоока в тот же день столкнулась с
печальным походом. Иноки двигались не по дороге, а немного в стороне и,
наверное, разминулись бы с пленными, но один из иноков повел лицом против
ветра и, принюхиваясь, сказал:
- Миризмата на човека отдалено се усеща...*
______________
* Запах людской издалека слышен... (болг.)
А через некоторое время они и в самом деле увидели внизу, на одном из
поворотов великого царьградского пути, тяжелое облако пыли, которое
медленно продвигалось им навстречу!
- Пойду посмотрю! - рванулся Сивоок.
- Ще те убият*, - попытался удержать его Тале.
______________
* Убьют тебя (болг.).
- Не так это просто, убить меня! - засмеялся Сивоок, помахивая пудовой
суковатой палкой, которой мог бы свалить коня.
Но ему не пришлось идти разглядывать, потому что передняя византийская
стража, получившая уже приказ подавать знак, как только заметит хотя бы
одного заблудившегося болгарина, заметила монаха, и на гору отовсюду начали
взбираться не менее сотни яростных ловцов людей.
Неопытные и простодушные иноки не очень прислушивались к тревожным
выкрикам Сивоока, сбившейся беспорядочной купон они бросились в одну
сторону, заспешили вниз, надеясь, что тот, кто бежит вниз, всегда наберет
больший разгон, чтобы проскочить мимо того, кто взбирается вверх, но
получилось так, что византийцы очутились и над ними, и с одной стороны, и с
другой, и внизу уже подтянулась на дорогу вся тысяча Комискорта, с которой
бессмысленно было вступать в борьбу; местность напоминала огромную серую
миску, негде было ни спрятаться, ни укрыться, всюду ты был виден, человек
среди голой местности, мертвых камней, будто муха на миске, но муха может
хоть взлететь, а что может сделать человек? Растерявшись, бедные иноки
заметались, пытаясь найти хоть какой-нибудь выход, они забыли о своем хотя
бы и хлипком оружии и о своей силе, только Сивоок мужественно ударил по
ромеям, надеясь пробиться, и свалил нескольких человек. Ему уже казалось,
что он уйдет от ромеев, но тут набежало сразу несколько десятков
разозленных, брызжущих слюной бородачей, на Сивоока набросили ременную
петлю, а сверху навалились на него запыхавшиеся, потные, дикие от ненависти
люди.
Его скрутили ремнями, он легко растолкал плечами всех, как только
встал на ноги, тогда византийцы изловчились привязать его к двум длинным
палкам и так повели вниз, будто лютого, страшного в своей силе зверя.
Первую добычу нужно было показать самому Комискорту, тот сидел верхом
на коне, на голове у него, несмотря на невыносимый зной, был железный
позолоченный шелом с белой гривой, и это было единственное на нем белое, а
все остальное - черное, колючее, отталкивающее.
- На колени! - крикнул Сивооку кто-то из ромеев, умевший говорить
по-болгарски. И черный всадник ощерил острые, белые до синевы зубы,
довольный быстрым выполнением своего приказа. А Сивоок только взглянул на
него, и отвернул голову, и увидел, что ведут к нему точно так же связанных
ремнями его товарищей, иноков в высоких клобуках, в шерстяных и полотняных
изорванных дрехах, несчастных и измученных, и тогда он снова смело взглянул
на черного колючего всадника и промолвил:
- Аз падам на колена само пред бога*.
______________
* Я падаю на колени только перед богом (болг.).
- Он не болгарин, он не болгарин! - закричали иноки, подбегая к
Сивооку, надеясь освободить хотя бы своего русского побратима, но
Сивоок-Божидар, испугавшись вдруг, что ромеи послушают иноков и отпустят
его, гордо поднял голову и крикнул:
- Почему бы это я не должен быть болгарином! Болгарин есмь! Болгарин!
1965 год
ВЕСНА. КИЕВ
Еще один такой день, и
будет очень плохо.
П.Пикассо
В этом году в Киеве была открыта выставка столичных художников.
Открылась она в Республиканском выставочном павильоне, который еще
несколько лет назад был гаражом, а до революции, кажется, служил как
каретный сарай для института благородных девиц; потом какой-то умный
человек догадался, что в таком месте все-таки грешно держать гараж, машины
оттуда вывели, пришли проектировщики и все, кто там нужен, а после них
строители долго что-то там мудрили, приладили к бывшему гаражу какой-то
фронтончик, какие-то даже колонны, что и вовсе уж было смешно, но внутри
вышло очень хорошее помещение со стеклянной крышей, с просторными залами, и
теперь все забыли, что здесь раньше было, зато все знают, где выставочный
павильон, и там частенько происходят очень интересные события.
Конечно же, Борис Отава пошел на открытие выставки, теснился среди
нетерпеливых посетителей, слушая краткие, как всегда у художников, речи,
смотрел, как министр перерезает ленточку, как гостеприимно разводит руками,
обращаясь ко всем: "Друзья мои, приглашаем вас..." - потом ходил по залам,
смотрел картины, что не отняло у него много времени, - кажется, там, во
дворе, стоял и слушал речи дольше, чем ходил теперь по залам, потому что
привык сразу находить на каждой выставке вещь, которая чем-то поражала, еще
издалека выделял ее из всех остальных, обходил со всех сторон, смотрел то
отсюда, то оттуда; действовала такая вещь на него неодинаково: либо
раздражала, либо радовала; после этого он быстренько пробегал туда и сюда,
еще раз на прощанье возвращался к работе, которая чем-то привлекла к себе
внимание, - и покидал выставочный зал.
Художники всегда остаются самими собой. Одни всю жизнь рисуют паруса,
- видимо, для того, чтобы напомнить о неудержимости ветра, который несет
нас куда-то дальше и дальше; другие, словно для опровержения присказки о
прошлогоднем снеге, все рисуют и рисуют снег; те изображают коней, а другие
- женщин. Точно так же и выставки, уподобляясь художникам, обрели
определенное постоянство: на каждой непременно увидишь дородных доярок,
которые, заправив широкие юбки, позируют художнику, стерильно белых
медсестер с румянцем на щеках, монтажников, картинно расположенных на самых
копчиках стальных конструкций, найдете там горы в невыносимых окрасках и
море, авторы которого тщетно конкурируют с Айвазовским, встретишься там и
еще с некоторыми обязательными сюжетами, кочующими с выставки на выставку
упрямо и неутомимо, - но уже, пожалуй, хватит, потому что перечень можно
продолжать без конца.
Борис проскочил мимо этюдов столичных художников, немного полюбовался
акварельками, которые назывались "Моя родная улочка", но для сердца
по-настоящему пока ничего не нашел и мысленно пожалел уже о напрасно
потерянном времени. Но вовремя спохватился, ведь на выставке все-таки было
что-то интересное для людей, а он в общий счет не шел, у него был
испорченный вкус, он был пресыщен искусством, что называется, сыт им по
горло; человек, который пытается вместить в себе искусство своего народа за
тысячу лет, непременно выбивается из нормального восприятия, это уже
какой-то чудак, что ли, какая-то аномалия, - следовательно, ему лучше
убираться отсюда молча и не портить настроение ни самому себе, ни кому-либо
другому, ибо если он потолкается здесь, то встретятся знакомые, начнут
расспрашивать, что и как, он что-нибудь брякнет резкое, и назавтра снова
будут говорить: "Вы знаете, этот Отава там тако-ое..."
Шел к выходу из последнего зала. Впереди в углу, в самом темпом месте,
спинами к нему стояли трое или четверо юношей, он не обратил на них
внимания, это могли быть даже его студенты, которых он отпустил с лекций,
чтобы они посетили выставку, но теперь это не играло никакой роли. Когда
Отава поравнялся с ними, юноши расступились и спокойно пошли дальше вдоль
стен, а на мосте, которое заслоняли они своими спинами, под огромным
полотном с лихими монтажниками (на него Отава просто не смотрел),
совершенно незаметная, открылась вдруг небольшая картинка в скромной рамке
из обыкновенных планок, что-то там зеленое, желтое, красное на
прямоугольнике полотна, какие-то небрежно положенные краски, - видимо, в
самом деле незаконченный этюд, набросок к чему-нибудь или же просто
несколько взмахов кистью - чего не бывает на выставках!
Отава подошел ближе, взглянул на этюд. Там действительно было что-то
стоящее. Он приблизился совсем вплотную к картине, потому что в углу было
довольно темно, а этюд не отличался размером и выразительностью, автор
словно бы нарочно смазал все, как в модерной фотографии, чтоб не каждый и
понял, что и как там нарисовано.
Размазанно-зеленые лапы огромной сосны, а может, это кедр - в самом
уголке картинки, видно, для создания местного колорита. Еще "для колорита"
где-то на заднем плане между ветвями выглядывает что-то острое - то ли
кран, то ли стальная конструкция, одним словом - строительство. Центральную
же часть этюда занимает внутренность большой палатки. Ночь. Несколько
кроватей. Палатка, видно, для девушек, потому что в постелях, накрытые до
самого подбородка, девушки, ни одна из которых не спит, да и как тут
уснешь, когда у каждой на постели, поверх одеяла, в фуфайках и валенках
лежат здоровенные парни, пришедшие то ли ухаживать, то ли свататься, то ли
требовать любви, на подошвах валенок у них еще снег, - видно, пришли они
все вместе, сговорившись, чтоб веселее и беззаботнее было; один из них даже
не догадался шапку снять и лежит неподвижно, словно убитый; нет парня лишь
на одной кровати, но и девушки там тоже нет, она в длинной ночной рубашке,
босая, съежившись от холода, испуга и возмущения, стоит у столба, который
подпирает палатку, и рука ее на выключателе, только что щелкнул
выключатель, лампочка, одиноко висящая на скрученном шнуре, загорелась,
освещая мрачным желтовато-красным светом эту удивительную, страшную в своей
невыдуманности картину.
Отава посмотрел на подпись. Черные, торопливо размазанные буквы: Тая
Зыкова. Женщина. Женщины всегда правдивее, они ближе стоят к вещам
окончательным - рождениям, умираниям, потому-то им не присуща мужская
осторожность и стремление скрывать даже то, чего не следует скрывать.
Однако эта женщина была размашисто-смелой. Жестокой, беспощадной. Вот.
Смотрите! Знайте! Не закрывайте глаз! Не отворачивайтесь!
Борис отошел немного назад - этюд утратил свою выразительность, был
просто цветным пятном. Его следует смотреть лишь вблизи. Но в этот угол
снова набилось несколько юношей и девушек, снова вплотную сдвинулись спины
и долго стояли так, а Отава думал, что, наверное, здесь не раз и не два вот
так будут торчать молодые люди, тесно прижавшись друг к другу, но научит ли
чему-нибудь полезному этот небольшой лоскут заполненного красками полотна
тех, кто к нему подойдет?
Отава неторопливо шел домой. Над Крещатиком дрожал прозрачный майский
вечер. Перламутровая просветленность. Множество празднично одетых людей.
Теперь на Крещатике постоянно множество красиво одетых людей, словно тут не
прекращается вечный праздник. Бульвар поднят над уровнем улиц, и когда
наблюдаешь снизу за теми, кто прогуливается вверху по бульвару, то кажутся
они все нереально удлиненными, будто на картинах Эль Греко. Дома цвета
светлой глины, немного разукрашенные, но, быть может, так и нужно. Все это
как-то удивительно гармонирует с непередаваемо нежной просветленностью, в
которой купаются и вычурные дома, и зеленые деревья в бледно-розовом
цветении, и праздничные люди.
Пять лет назад здесь была одна довольно известная иностранка со своим
еще более известным мужем. Отава, тогда еще доцент, показывал Софию, они
кивали головами: "Да, да, о да, это действительно..." Кивали головами и на
Крещатике, слушая о руинах и восстановлении, когда мы были голыми и босыми,
голодными и холодными, но все-таки восстановили эту улицу во всей ее красе
и пышности. Через некоторое время иностранка прислала Отаве свои двухтомные
мемуары, заканчивавшиеся меланхолическим пассажем о тщетности человеческой
опытности, о зыбкости всего прекрасного, которое ты собираешь в течение
всей жизни, чтобы потом его утратить, поскольку все в конечном счете
и слепые, воя от невыносимой боли, ибо нет более тяжкой и дикой боли для
человека, чем боль от ослепления, разбегались по горам и долам, часть
одноглазых бежала от своих слепых побратимов в первую же ночь (днем они
боялись убегать, еще не могли освоиться с тем странным состоянием, когда
сто человек смотрят на тебя средь бела дня и ничего не видят, поэтому
выбрали для бегства темную ночь). А слепые, лишившись помощи, гибли в
водоворотах, забредали в непроходимые дебри, умирали от голода и жажды,
будучи неспособны найти воду, умирали от ран, от зноя, от диких зверей,
потому что были беспомощнее малых детей и не умели защититься даже от
бродячего пса; слепые расходились дальше и дальше, нагоняя ужас на всю
Болгарию, они проходили мимо родных домов, неопознанные и несчастные, одни
и вовсе не ведали, куда и зачем направляются, другие решили отыскать в
своей вечной тьме царя Самуила, надеясь, что, быть может, он защитит их,
спасет, даст убежище.
А Самуил пришел в себя после раны и замкнулся на острове в Преспе,
знал о победе василевса в Клидионе, но ничего об ослепленных. Не знал он и
о том, как долго и тяжко идут они к нему, блуждая по дорогам Болгарии, и
когда тысяча или две, а может, и десять тысяч слепых остановились на том
берегу пролива, отделявшего столицу Самуила от берега, ободранных,
беспомощных, жалких, и племянник Иван-Владислав прибежал к царю и крикнул,
чтобы гнали их прочь, Самуил велел:
- Пустите их сюда.
Он вышел на берег, чтобы встретить нервую лодью со слепыми, стоял у
самой воды, старый, поседевший, с угасшим взглядом, моросил холодный
дождик, но царь стоял без шапки и полными горя глазами смотрел на своих
бывших воинов.
Они вываливались из лодей грязными, смердящими купами лохмотьев,
неприкрытых костей, незажившие глазные впадины источали кровь, вызывая
невыносимую боль в старом сердце царя; они окружили своего царя, хватались
за его одежду, старались дотянуться руками до его лица, плакали невидящими
глазами:
- О царь, татко ти наш, помогни ни, при тебе сме дошли...*
______________
* О царю, отец ты наш, помоги нам, к тебе пришли... (болг.)
Самуил протягивал к ним руки, гладил их бедные головы; плакал вместе с
ними:
- Деца мои, сынове мои, войницы мои добре, войницы мои храбре, народе
мой...*
______________
* Дети мои, сыны мои, воины мои добрые, воины мои храбрые, народ
мой... (болг.)
И встал на колени перед слепыми, а потом повалился на песок и умер.
Так рассказывают еще и сегодня болгары, и так оно и было на самом
деле.
А Василия Второго прозвали Вулгарохтонос, то есть Болгаробойца, и с
этим зловещим прозвищем он вошел в историю и остался там рядом со всеми
другими, которых человечество старательно сохраняет в своей памяти.
На этом можно было бы считать законченной повесть об исторических
прозвищах, если бы не Сивоок, имевший неосторожность родиться именно в эти
смутные времена и неосмотрительно шедший в самый водоворот событий того
обезумевшего столетия.
Отзвуки битвы на Клидионском перевале донеслись и до монастыря "Святых
архангелов", игумен Гаврила правил молитвы за победу над ромеями, молились
денно и нощно иноки... Святый боже, святый крепкий, святый бессмертный,
помилуй нас, аминь. Оставлены все повседневные дела, покончено с
раздвоенностью, которая удивляла Сивоока в иноках: молятся и одновременно
твердо стоят на земле, занимаются делами земными, носят дрова, выпекают
хлеб, переписывают книги, сплетничают друг о друге, беззаботно спят и
сладко упиваются вином, выкраденным из монастырских подвалов.
Но никак не мог он понять, как могут эти несчастные иноки вымаливать у
своего бога спасения для родной земли, поскольку у них бог - общий с
ромеями и где-то в ромейских монастырях точно так же тысячи немытых
черноризцев вздымают взлохмаченные бороды к небу и молят о том же самом, о
чем молят и встревоженные болгарские братья. Что же это за бог, который
умеет служить сразу двум враждующим народам, и в самом ли деле он такой
всемогущий, и хитрый, и ловкий, чтобы успевал давать и нашим и вашим? И как
он это делает? Вертится туда и сюда, как гулящая девка, что ли? От пророка
Исайи: "Племя злодеев, сыны погибельные!.." О ком это? Болгары - про
византийцев, а те - про болгар? Что же это за святые слова, если их можно
повернуть, как копье, куда хочешь, в зависимости от того, в чьих руках оно
окажется? Или: "Перестаньте вы надеяться на человека, которого дыхание в
ноздрях его: ибо что он значит?" А Сивоок привык полагаться именно на
человека, на собственную силу, на мощь своих рук, и ему смешно было теперь
смотреть на здоровенных бородачей, которые стояли на коленях в темной
монастырской церквушке и беспомощно вздымали руки к небу, в то время: как
где-то их братья бились насмерть с врагом. А почему бы не взять в эти
медвежьи лапы какое-нибудь оружие или просто дубину да не поспешить и самим
туда, где кипит битва? Жизнь уже научила Сивоока не стоять в ожидании
событий, он твердо знал, что всегда нужно вмешиваться самому, бросаться в
самый водоворот, врываться в самый ад боя и состязания, ибо только там
настоящая свобода, настоящий размах для силы, только там чувствуешь себя
живущим и неподвластным смерти.
Он начал тайком подговаривать кое-кого из иноков бежать из монастыря,
сам не верил в свои уговоры, но получилось, что иноки только и ждали толчка
извне, им как раз не хватало такого отчаянного человека, как приблудный
рус, они охотно согласились с мыслью о том, что не надо надеяться на бога,
а самим послужить земле, родившей их и давшей им силу. Конечно, Сивоок мог
бы уйти за далекие горы и один: он легко уговорил своих первых знакомых
Тале и Груйо, но хотелось вырвать из тихой обители как можно больше
здоровых иноков, ибо хотя и сам просидел тут два года, так и не смог
привыкнуть к тому, чтобы растрачивать молодую силу таким странным образом.
Он говорил одному: "С этой силой, добрый человек, можно разогнать целую
сотню ромеев". Говорил другому: "Ах, если бы я имел такой острый глаз, как
у тебя!" Говорил третьему: "Разве кто-нибудь знает лучше тебя эти горы!"
Уговаривал четвертого: "А выпьем, братья, да и махнем с богом!" Еще другому
предлагал: "А ну-ка, давай поборемся, кто сверху, того и слушать!" А
некоторых просто пугал: "Доберутся ромеи и сюда, сожгут вас и растопчут.
Чего же ждать!"
Быть может, кто-нибудь и донес игумену об этих уговорах Божидара, но
отец Гаврила не вмешался своевременно, сделал вид, что ничего не замечает,
и ключник монастырский вынужден был тоже не обращать внимания на
исчезновение запасов из кладовых, потому что какое значение имел кусок
солонины, когда под угрозой находилась вся Болгария?
Вот так и собрал Сивоок-Божидар инока к иноку и тихим теплым утром
вывел свою братию за монастырские ворота и впервые за два года снова был на
свободе, мог еще раз пройти по тем самым тропам, по которым добирался сюда,
но теперь уже не вслепую, а влекомый определенной целью, и не один, а с
целым товариществом отчаянных иноков, готовых ко всему доброму и злому.
Одетые в шкуры, в толстые шерстяные или полотняные дрехи, с кожаными
высокими клобуками на никогда не мытых головах, с длинными бородами, обутые
в мохнатые постолы, а то и вовсе босые, вооруженные кое-как - самодельными
копьями, тяжелыми палицами, двумя или тремя на всех мечами, - они побежали
по горам так быстро, будто именно им надлежало решить исход величайшей
схватки между войсками ромеев и болгар. Они почти не спали, ели на ходу, в
невероятной спешке приникали к воде, когда попадался в пути ручеек,
торопились дальше, подгоняя друг друга выкриком:
- Вървете, вървете, люди божи!*
______________
* Скорей, скорей, божьи люди! (болг.)
Но, как ни спешили они, все равно опоздали хоть чем-нибудь помочь
защитникам Клидиона, а из монастыря выбрались преждевременно, а то и вовсе
напрасно, ибо, не ведая, шли навстречу собственной гибели.
Потому что уже вершил в долине Струмешницы свою дикую месть Василий
Второй, и уже первые сотни слепых отправились в отчаянии в родные горы, и
потом десятка полтора уцелевших чудом доберутся до глухой обители "Святые
архангелы", и отец Гаврила примет их на место блудных своих сыновей,
бежавших в неизвестность, и через множество лет пронесется слух о странном
монастыре в непроходимых горах, монастыре слепых иноков, но не об этом
речь.
Василевс послал в Царьград гонцов с вестью о победе над болгарами, а
за ними снарядил еще новых гонцов с новеллой к брату Константину и к
жителям Константинополя, которая начиналась так: "Наша царственность
Василий Второй, император ромеев, брат императора Константина, всем, кто
прочтет или выслушает эту новеллу, шлет наше поздравление..."
Далее василевс сообщал, что в ознаменование своей великой победы он
посылает жителям царственного града тысячу пленных варваров, которые должны
быть ослеплены на второй день после того, как приведены будут в столицу, на
Амастрианском форуме, в соответствии с обычаями, а также с "Книгой
церемоний" императора Константина Багрянородного, и да будет это величайшим
триумфом для жителей царственного града и благодарностью для доблести
войска, которое добыло для Византии желанную победу, освященную богом.
Так пятнадцатая тысяча пленных болгар, оставив четырнадцать тысяч
своих товарищей на ослепление в долине Струмешницы, тронулась в далекий
поход, в конце которого их ожидало нечеловеческое наказание, но об этом
никто из них не знал, а кто догадывался, тот отгонял от себя страшные
мысли, ибо человеку всегда хочется надеяться на лучшее, и не верит он в
смерть даже тогда, когда стоит в яме или под петлей виселицы.
Начальником ромейской тагмы, которая вела пленных в Царьград, был
назначен Комискорт*, человек мелкий телом и душой, злой по характеру и
завистливый ко всему на свете. В походах он вершил роль надзирателя
стратигова шатра, в битвах никогда прямого участия не принимал, поэтому
никогда не брал и добычи, а только считал да делил уже добытое, глотая
слюну на чужое и задыхаясь от злости и зависти. Маленькое сухое его личико
обросло до самых глаз и до невысокого лба цепкими колючими волосами. Из-под
этих волос раздавался точно такой же колючий голос, и если бы можно было из
Комискорта вылущить душу, то душа его непременно должна была быть колючей,
будто еж или тот железный трибол, который бросают под копыта коннице, чтобы
ранить коней.
______________
* Комискорт - имя происходит от титула. Дословно - "комит шатра", то
есть начальник шатра. Комискорт был чем-то наподобие современного
интенданта при стратиге или императоре. Ведал также сторожевой службой.
(Прим. автора.)
Комискорт очень гордился своим поручением, шедшим от самого василевса,
он вдолбил себе только одно: в столицу нужно привести ровно тысячу болгар,
ни больше ни меньше, поэтому главное его занятие на протяжении всего пути
заключалось в непрерывном подсчете пленных, их пересчитывали утром и днем,
вечером и ночью, перед тем, как допустить к ручейку, чтобы напились воды, и
после того; охранять болгар, собственно, было совсем не трудно, потому что
на каждого пленного был один вооруженный воин, каждый ромей, ложась спать,
привязывал болгарина к себе ремнями, которые все византийцы
предусмотрительно брали с собой, отправляясь на войну, ибо всегда надеялись
захватить себе невольников, точно так же как набить полную кожаную сумку
драгоценными вещами; ремни у ромеев были очень крепкие, умело расставленные
охранники никогда не спали; Комискорту, казалось, не следовало бы и
беспокоиться о целости своих пленников, а больше думать о том, чтобы как
можно скорее кратчайшими путями выбраться в Пловдив или Адрианополь, а там
уже и в Царьград, где все подготавливалось для многолюдных торжеств, для
невиданного триумфа византийского оружия.
Но потому ли, что среди пленных было много тяжелораненых, или потому,
что слишком жестоко обращалась охрана с невольниками, но вскоре Комискорту
доложили, что до тысячи не хватает полтора десятка человек.
- Куда девались? - проскрипел он.
Ему доложили, где и как, от каких ран кто умер, кого добили, поскольку
тот не способен был передвигаться. Ну, так. Но через несколько дней
обнаружилась недостача трех пленных, которые исчезли невесть куда и как.
"Бежали!" - брызгая слюной, кричал Комискорт, хотя сам не верил, что
кто-либо мог ускользнуть от такой пристальной стражи. Ведь подумать только:
один на одного! Все пленные связаны. Голодные и изнуренные до предела.
Кроме того, им некуда бежать, ибо всюду - ромейская сила, Болгарии уже нет.
И все-таки бежали. Сначала двое, потом трое, потом еще один. Получилось,
что человек может бежать отовсюду. Вся тысяча не может, но три-четыре
всегда найдут способ освободиться.
Комискорт собрал своих пентекортархов, лохагов и декархов и коротко
велел:
- Тысяча не может нарушаться. Добирать до тысячи первых болгар,
которые попадутся под руку. Важно число. Больше ничего.
Он ощерился, зубы у него тоже были острые, как у рыси.
И случилось так, что дружина Сивоока в тот же день столкнулась с
печальным походом. Иноки двигались не по дороге, а немного в стороне и,
наверное, разминулись бы с пленными, но один из иноков повел лицом против
ветра и, принюхиваясь, сказал:
- Миризмата на човека отдалено се усеща...*
______________
* Запах людской издалека слышен... (болг.)
А через некоторое время они и в самом деле увидели внизу, на одном из
поворотов великого царьградского пути, тяжелое облако пыли, которое
медленно продвигалось им навстречу!
- Пойду посмотрю! - рванулся Сивоок.
- Ще те убият*, - попытался удержать его Тале.
______________
* Убьют тебя (болг.).
- Не так это просто, убить меня! - засмеялся Сивоок, помахивая пудовой
суковатой палкой, которой мог бы свалить коня.
Но ему не пришлось идти разглядывать, потому что передняя византийская
стража, получившая уже приказ подавать знак, как только заметит хотя бы
одного заблудившегося болгарина, заметила монаха, и на гору отовсюду начали
взбираться не менее сотни яростных ловцов людей.
Неопытные и простодушные иноки не очень прислушивались к тревожным
выкрикам Сивоока, сбившейся беспорядочной купон они бросились в одну
сторону, заспешили вниз, надеясь, что тот, кто бежит вниз, всегда наберет
больший разгон, чтобы проскочить мимо того, кто взбирается вверх, но
получилось так, что византийцы очутились и над ними, и с одной стороны, и с
другой, и внизу уже подтянулась на дорогу вся тысяча Комискорта, с которой
бессмысленно было вступать в борьбу; местность напоминала огромную серую
миску, негде было ни спрятаться, ни укрыться, всюду ты был виден, человек
среди голой местности, мертвых камней, будто муха на миске, но муха может
хоть взлететь, а что может сделать человек? Растерявшись, бедные иноки
заметались, пытаясь найти хоть какой-нибудь выход, они забыли о своем хотя
бы и хлипком оружии и о своей силе, только Сивоок мужественно ударил по
ромеям, надеясь пробиться, и свалил нескольких человек. Ему уже казалось,
что он уйдет от ромеев, но тут набежало сразу несколько десятков
разозленных, брызжущих слюной бородачей, на Сивоока набросили ременную
петлю, а сверху навалились на него запыхавшиеся, потные, дикие от ненависти
люди.
Его скрутили ремнями, он легко растолкал плечами всех, как только
встал на ноги, тогда византийцы изловчились привязать его к двум длинным
палкам и так повели вниз, будто лютого, страшного в своей силе зверя.
Первую добычу нужно было показать самому Комискорту, тот сидел верхом
на коне, на голове у него, несмотря на невыносимый зной, был железный
позолоченный шелом с белой гривой, и это было единственное на нем белое, а
все остальное - черное, колючее, отталкивающее.
- На колени! - крикнул Сивооку кто-то из ромеев, умевший говорить
по-болгарски. И черный всадник ощерил острые, белые до синевы зубы,
довольный быстрым выполнением своего приказа. А Сивоок только взглянул на
него, и отвернул голову, и увидел, что ведут к нему точно так же связанных
ремнями его товарищей, иноков в высоких клобуках, в шерстяных и полотняных
изорванных дрехах, несчастных и измученных, и тогда он снова смело взглянул
на черного колючего всадника и промолвил:
- Аз падам на колена само пред бога*.
______________
* Я падаю на колени только перед богом (болг.).
- Он не болгарин, он не болгарин! - закричали иноки, подбегая к
Сивооку, надеясь освободить хотя бы своего русского побратима, но
Сивоок-Божидар, испугавшись вдруг, что ромеи послушают иноков и отпустят
его, гордо поднял голову и крикнул:
- Почему бы это я не должен быть болгарином! Болгарин есмь! Болгарин!
1965 год
ВЕСНА. КИЕВ
Еще один такой день, и
будет очень плохо.
П.Пикассо
В этом году в Киеве была открыта выставка столичных художников.
Открылась она в Республиканском выставочном павильоне, который еще
несколько лет назад был гаражом, а до революции, кажется, служил как
каретный сарай для института благородных девиц; потом какой-то умный
человек догадался, что в таком месте все-таки грешно держать гараж, машины
оттуда вывели, пришли проектировщики и все, кто там нужен, а после них
строители долго что-то там мудрили, приладили к бывшему гаражу какой-то
фронтончик, какие-то даже колонны, что и вовсе уж было смешно, но внутри
вышло очень хорошее помещение со стеклянной крышей, с просторными залами, и
теперь все забыли, что здесь раньше было, зато все знают, где выставочный
павильон, и там частенько происходят очень интересные события.
Конечно же, Борис Отава пошел на открытие выставки, теснился среди
нетерпеливых посетителей, слушая краткие, как всегда у художников, речи,
смотрел, как министр перерезает ленточку, как гостеприимно разводит руками,
обращаясь ко всем: "Друзья мои, приглашаем вас..." - потом ходил по залам,
смотрел картины, что не отняло у него много времени, - кажется, там, во
дворе, стоял и слушал речи дольше, чем ходил теперь по залам, потому что
привык сразу находить на каждой выставке вещь, которая чем-то поражала, еще
издалека выделял ее из всех остальных, обходил со всех сторон, смотрел то
отсюда, то оттуда; действовала такая вещь на него неодинаково: либо
раздражала, либо радовала; после этого он быстренько пробегал туда и сюда,
еще раз на прощанье возвращался к работе, которая чем-то привлекла к себе
внимание, - и покидал выставочный зал.
Художники всегда остаются самими собой. Одни всю жизнь рисуют паруса,
- видимо, для того, чтобы напомнить о неудержимости ветра, который несет
нас куда-то дальше и дальше; другие, словно для опровержения присказки о
прошлогоднем снеге, все рисуют и рисуют снег; те изображают коней, а другие
- женщин. Точно так же и выставки, уподобляясь художникам, обрели
определенное постоянство: на каждой непременно увидишь дородных доярок,
которые, заправив широкие юбки, позируют художнику, стерильно белых
медсестер с румянцем на щеках, монтажников, картинно расположенных на самых
копчиках стальных конструкций, найдете там горы в невыносимых окрасках и
море, авторы которого тщетно конкурируют с Айвазовским, встретишься там и
еще с некоторыми обязательными сюжетами, кочующими с выставки на выставку
упрямо и неутомимо, - но уже, пожалуй, хватит, потому что перечень можно
продолжать без конца.
Борис проскочил мимо этюдов столичных художников, немного полюбовался
акварельками, которые назывались "Моя родная улочка", но для сердца
по-настоящему пока ничего не нашел и мысленно пожалел уже о напрасно
потерянном времени. Но вовремя спохватился, ведь на выставке все-таки было
что-то интересное для людей, а он в общий счет не шел, у него был
испорченный вкус, он был пресыщен искусством, что называется, сыт им по
горло; человек, который пытается вместить в себе искусство своего народа за
тысячу лет, непременно выбивается из нормального восприятия, это уже
какой-то чудак, что ли, какая-то аномалия, - следовательно, ему лучше
убираться отсюда молча и не портить настроение ни самому себе, ни кому-либо
другому, ибо если он потолкается здесь, то встретятся знакомые, начнут
расспрашивать, что и как, он что-нибудь брякнет резкое, и назавтра снова
будут говорить: "Вы знаете, этот Отава там тако-ое..."
Шел к выходу из последнего зала. Впереди в углу, в самом темпом месте,
спинами к нему стояли трое или четверо юношей, он не обратил на них
внимания, это могли быть даже его студенты, которых он отпустил с лекций,
чтобы они посетили выставку, но теперь это не играло никакой роли. Когда
Отава поравнялся с ними, юноши расступились и спокойно пошли дальше вдоль
стен, а на мосте, которое заслоняли они своими спинами, под огромным
полотном с лихими монтажниками (на него Отава просто не смотрел),
совершенно незаметная, открылась вдруг небольшая картинка в скромной рамке
из обыкновенных планок, что-то там зеленое, желтое, красное на
прямоугольнике полотна, какие-то небрежно положенные краски, - видимо, в
самом деле незаконченный этюд, набросок к чему-нибудь или же просто
несколько взмахов кистью - чего не бывает на выставках!
Отава подошел ближе, взглянул на этюд. Там действительно было что-то
стоящее. Он приблизился совсем вплотную к картине, потому что в углу было
довольно темно, а этюд не отличался размером и выразительностью, автор
словно бы нарочно смазал все, как в модерной фотографии, чтоб не каждый и
понял, что и как там нарисовано.
Размазанно-зеленые лапы огромной сосны, а может, это кедр - в самом
уголке картинки, видно, для создания местного колорита. Еще "для колорита"
где-то на заднем плане между ветвями выглядывает что-то острое - то ли
кран, то ли стальная конструкция, одним словом - строительство. Центральную
же часть этюда занимает внутренность большой палатки. Ночь. Несколько
кроватей. Палатка, видно, для девушек, потому что в постелях, накрытые до
самого подбородка, девушки, ни одна из которых не спит, да и как тут
уснешь, когда у каждой на постели, поверх одеяла, в фуфайках и валенках
лежат здоровенные парни, пришедшие то ли ухаживать, то ли свататься, то ли
требовать любви, на подошвах валенок у них еще снег, - видно, пришли они
все вместе, сговорившись, чтоб веселее и беззаботнее было; один из них даже
не догадался шапку снять и лежит неподвижно, словно убитый; нет парня лишь
на одной кровати, но и девушки там тоже нет, она в длинной ночной рубашке,
босая, съежившись от холода, испуга и возмущения, стоит у столба, который
подпирает палатку, и рука ее на выключателе, только что щелкнул
выключатель, лампочка, одиноко висящая на скрученном шнуре, загорелась,
освещая мрачным желтовато-красным светом эту удивительную, страшную в своей
невыдуманности картину.
Отава посмотрел на подпись. Черные, торопливо размазанные буквы: Тая
Зыкова. Женщина. Женщины всегда правдивее, они ближе стоят к вещам
окончательным - рождениям, умираниям, потому-то им не присуща мужская
осторожность и стремление скрывать даже то, чего не следует скрывать.
Однако эта женщина была размашисто-смелой. Жестокой, беспощадной. Вот.
Смотрите! Знайте! Не закрывайте глаз! Не отворачивайтесь!
Борис отошел немного назад - этюд утратил свою выразительность, был
просто цветным пятном. Его следует смотреть лишь вблизи. Но в этот угол
снова набилось несколько юношей и девушек, снова вплотную сдвинулись спины
и долго стояли так, а Отава думал, что, наверное, здесь не раз и не два вот
так будут торчать молодые люди, тесно прижавшись друг к другу, но научит ли
чему-нибудь полезному этот небольшой лоскут заполненного красками полотна
тех, кто к нему подойдет?
Отава неторопливо шел домой. Над Крещатиком дрожал прозрачный майский
вечер. Перламутровая просветленность. Множество празднично одетых людей.
Теперь на Крещатике постоянно множество красиво одетых людей, словно тут не
прекращается вечный праздник. Бульвар поднят над уровнем улиц, и когда
наблюдаешь снизу за теми, кто прогуливается вверху по бульвару, то кажутся
они все нереально удлиненными, будто на картинах Эль Греко. Дома цвета
светлой глины, немного разукрашенные, но, быть может, так и нужно. Все это
как-то удивительно гармонирует с непередаваемо нежной просветленностью, в
которой купаются и вычурные дома, и зеленые деревья в бледно-розовом
цветении, и праздничные люди.
Пять лет назад здесь была одна довольно известная иностранка со своим
еще более известным мужем. Отава, тогда еще доцент, показывал Софию, они
кивали головами: "Да, да, о да, это действительно..." Кивали головами и на
Крещатике, слушая о руинах и восстановлении, когда мы были голыми и босыми,
голодными и холодными, но все-таки восстановили эту улицу во всей ее красе
и пышности. Через некоторое время иностранка прислала Отаве свои двухтомные
мемуары, заканчивавшиеся меланхолическим пассажем о тщетности человеческой
опытности, о зыбкости всего прекрасного, которое ты собираешь в течение
всей жизни, чтобы потом его утратить, поскольку все в конечном счете