христианским богом, языческое буйство криком кричало из этих столпившихся
куполов, число которых не поддавалось счету, с золотых крыш, с розовой
галереи и стен, что-то скрыто языческое, пренебрежительное к ромейскому
богу было и в двух каменных башнях, поставленных перед храмом, похожих на
обрубленные стволы старых дубов; эти башни, которые должны были служить
входами в храм для князя и княжеской семьи, особенно раздражали
митрополита, ничего похожего он никогда не видел у себя в Византии, ни один
ромейский строитель не решился бы поставить возле церкви подобное
безобразие; это воспринималось как вызов храму, башни были как бы
соперниками рядом с церковью, их пренебрежительная независимость от святыни
подчеркивалась еще и тем, что переходы от них к галерее были сделаны не из
камня, а из дерева.
- Почему и зачем? - гневно спросил Феопемпт то ли у строителей, то ли
даже у самого князя, хотя Ярослав тоже, кажется, не мог понять
целесообразности деревянных переходов, потому что человек в его положении
всегда должен был стремиться к вещам прочным, устойчивым, всячески избегая
всего временного.
- Объясни, - велел князь Сивооку.
- Неравномерность тяжести, - сказал тот. - Сам, княже, видишь: церковь
намного тяжелее башен.
- Ну и что?
Сивоок улыбнулся несообразительности княжьей.
- Вот тебе для примера, княже. Поставь на льду двух людей - тяжелого,
как твой боярин Ситник, и легкого, как отрок Пантелей, и соедини их крепкой
деревянной колодкой. Тяжелый проломит лед и начнет тонуть, а за собой
потянет и легкого, потому что тот скован с ним колодкой. А замени колодку
чем-нибудь гибким, как ремень или веревка, или же поставь между ними
что-нибудь хрупкое, неустойчивое, чтобы могло поломаться или порваться.
Тогда Ситник твой утонет, а Пантелей будет стоять на льду.
- Не трожь боярина, - буркнул князь.
- Молвлю для примера, сказал уже. Точно так же и строения. Из-за
своего неодинакового веса по-разному вдавливаются они в землю. Потому не
следует соединять накрепко строений легких и тяжелых, ибо разрушатся между
ними крепления, одновременно повреждая и сами строения. Нужно выждать
некоторое время, пока войдут каждая по своей тяжести в землю, тогда можно и
соединить их навечно. Покамест же оставим деревянные связи. Понял ли,
княже?
- Митрополиту объясни, - кивнул Ярослав в сторону Феопемпта, но тот
так продрог на морозе, что уже и перекреститься не мог.
Но оттаял он в княжьих палатах, когда речь зашла про порядок и способ
внутреннего убранства храма святой Софии.
Был он в своей стихии. За его спиной стояла тысячелетняя церковь с ее
догматами, с пророками, патриархами, апостолами, мучениками - и в этом
старческом, отжившем теле рождались необоримые силы; митрополит напоминал
теперь своей окостенелостью все те изображения святых в византийских
храмах, где все кажется закаменевшим: и фигуры, и одежда на них, и даже
небесные тучи над ними. Митрополит понимал, что битву, ради которой послали
его сюда из Константинополя, он проиграл, неосмотрительно пойдя тогда на
уступки, и вот стоит среди Киева чуть ли не языческий храм в певучей своей
многоглавости, но еще оставалось главное, была еще внутренняя часть церкви,
жилье божье, за которое Феопемпт готов был хоть и костьми лечь, как делали
это в течение веков мученики. Ибо что такое церковь? Церковь - это небо на
земле, место, где отец небесный обитает и движется. Предопределенная
пророками, основанная патриархами, украшенная апостолами, укрепленная
мучениками, - бог внутри нее, она не пошатнется.
От тепла в княжьей горнице синие щеки митрополита стали
багрово-сизыми, хищно посверкивали черные глаза среди пожелтевших зарослей,
при малейшем движении Феопемпта зловеще шуршала парча фелони, хотя
митрополит и старался сохранить закаменевшую неподвижность, чтобы этим
подчеркнуть свою неуступчивость душевную. Сидел он напротив князя будто
воскресший мертвец, и Ярослав думал с раздражением: "Чего ему нужно?"
Разве мог этот старый, далекий от жизни человек, глухой к языку
великого народа, к которому он был брошен по воле константинопольского
патриарха, а то и самого императора, - разве мог он постичь извилистые пути
державной мудрости? Когда речь идет о храме Софии, митрополит знает лишь
канонический гимн, который хорошо известен и князю: "Она - дыхание и чистое
излияние славы вседержителя. Она - отблеск вечного света. Она прекраснее
солнца и выше сонма звезд, в сравнении со светом она яснее, ибо свет
сменяется ночью, а премудрости не превосходит злоба. Бог никого не любит,
кроме того, кто живет с мудростью".
А знает ли митрополит, что такое мудрость? И вообще - кто знает? Вот,
чтобы утвердиться на столе Киевском, пришлось ему, Ярославу, пойти на
уступки ромеям, не только принять митрополита в Киеве и его священников, но
и пустить их в церкви, вести богослужение на греческом языке, которого
никто из простых людей не понимал, и вышло так, что в Киеве звучала в
церквах греческая речь, в землях более отдаленных - русская. Ромеям
казалось, что князь навсегда пришел к убеждению, что все богослужебные
книги испокон веков писались только на греческом языке и что так оно должно
быть повсюду и вечно, а князь тем временем хорошо ведал, что ничей язык не
может присваивать себе никаких истин, ибо и священные книги разве не были
писаны на языке гебрайском, а потом, во времена Константина Великого,
переведены на латынь, по-гречески же в Византии зазвучали только после
Ираклия, а в Болгарии при царе Симеоне заговорил христианский бог
по-болгарски, сам Симеон и его экзарх Иоанн переводили священные книги на
родной язык, столь близкий к языку русскому; ведал Ярослав вельми хорошо и
то, что пресвитер Илларион в Берестах уже давно начал собирать людей
смышленых, чтобы переписать по-русски греческие священные книги, не чинил
ему сопротивления в том, имел намерение со временем взять это дело под свое
покровительство, но это - потом.
Покамест же должен был изо всех сил прикидываться дружелюбным и
уступчивым перед ромеями. Предчувствовал приближение перемен и послаблений
в Византии, но еще не мог откровенно выступить против грознейшего врага.
Тот, кто сделал один шаг, должен сделать и другой. Пускай митрополиту
кажется, будто все идет как следует, будто ромейский дух все больше и
больше начинает господствовать на Руси; он, Ярослав, знает свое, он идет к
своему медленно, осторожно, но упорно и уверенно. Уверенность в себе умеют
сохранять люди, которые в совершенстве срослись со своей средой, глубоко
убеждены в ее высоких качествах. Они не нуждаются в том, чтобы играть чью
бы то ни было роль, никакие внешние принуждения не толкают их к этому. Они
остаются собой даже в уступчивости. И если Ярослав допустил ромеев на
какое-то время в Киев, то всячески противился он распространению их влияния
на другие города; если следом за своим отцом подчас жестоко боролся с
богами старыми ради бога нового, то одновременно помнил и о необходимости
сохранения старинных обычаев, ибо ни один мудрый властелин не должен
стремиться к искоренению всех местных обычаев, отличий и склонностей: ведь
они господствуют над людьми сильнее, чем самая могущественная власть.
Наверное, никто не понимал князя. Удивлялись, что пустил он ромеев в
Киев, никого, кажется, не увлекало намерение Ярослава превратить Киев в
новый Константинополь. Чужой бог, чужие слова среди безбрежного моря
певучего родного языка - зачем все это?
Даже на печатях Ярослава, где стояли некогда, еще из Новгорода, слова
русские, теперь было написано по-гречески: "Господи, помоги рабу твоему
Георгию-архонту". Уже и не князь - архонт? Зачем же так?
Потянули от греков на Русь бессмысленную одежду: хламиды, лоры,
гранацы. Везли паволоки, влаттии, фофудии, за кусок ткани иной раз погибали
десятки людей, пока довозили ее до Киева. А зачем? Все эти одежды возникли
в теплых краях и не годились для морозов и холодов русских, но князья
почему-то потянулись к этим одеждам, - быть может, любо было их сердцу все
то, что шло от могущества ромейских императоров? Быть может, надеялись
вместе с этими нарядами перенять и величие? А может, вычитал обо всем этом
князь Ярослав в книгах? Ибо страшно суесловие, всегда найдутся велеречивые
умельцы убедить и самую гордую выю незаметно заставят согнуться в поклоне
перед чужим.
Так, видно, думали о Ярославе, да совсем иначе сам он думал о себе.
Знал, что никто ему не поможет, не верил никому, замкнулся в своем упорстве
даже перед самыми близкими, ибо жизнь научила его, что все люди в конечном
счете - враги между собою. Никогда не забывал своей первой ночи с княгиней
Ириной, помнилась ему и Шуйца, мог бы пересчитать вот так сотни, казалось
бы, людей самых близких, но была всегда межа, за которую ступить не
удавалось. Человеческую разобщенность не в силах был одолеть даже во
взаимоотношениях с женой, он смирился с этим и теперь действовал, полагаясь
исключительно на собственные силы и на собственный рассудок. Никто никогда
не должен знать, что князь скажет завтра, какое слово будет произнесено им
после уже сказанного.
Ярослав смотрел на митрополита, его забавляло ослиное упорство
Феопемпта, князь смеялся в душе над тем, как обманул ромея при закладке
церкви, пообещал ему не вмешиваться во внутреннее убранство, наслаждался в
предчувствии нового поражения этого старика, чуждого, начисто ненужного в
этой земле человека.
Были приглашены все мастера и художники, они принесли греческие книги
и свитки, на которых показано было, как сделана была та или иная церковь в
Византии; все стояли вдоль стен, сидели только князь и митрополит, говорить
разрешалось тоже лишь князю и митрополиту, так, будто дальнейшая судьба
собора зависела не от умения и рук молчаливых людей, подпиравших плечами
стены, а от наставлений и решений двух мужей в дорогой одежде.
Митрополит направлял на князя свой узкий, будто рыбья кость, нос,
говорил быстро, давился словами, захлебывался, он обеспокоен был прежде
всего тем, чтобы выговориться; с тупым упрямством фанатика, которого долгие
годы отучивали думать, Феопемпт снова бормотал о патриархе Фотии, о его
наставлениях и повелениях, в надоедливых ссылках на церковные авторитеты
улавливалось не столько упрямство митрополита, сколько растерянность; он не
знал, как заполнить огромный внутренний простор собора, его пугала
необычность и многообразность внутренней части церкви, точно так же как и
наружной; привыкший к расписыванию обычного храма, где все
сосредоточивается в серединном нефе, византиец плохо представлял теперь,
как применить канонические картины из истории Христа к многочисленным
притворам, к переходам, к неестественной, почти мистической подвижности
внутреннего пространства сооружаемой неистовыми зодчими киевской церкви; в
то же время он не хотел уступать хотя бы один лоскут свободного места,
опасаясь, что непокорный Сивоок сразу же воспользуется этим для того, чтобы
нарисовать там что-нибудь языческое.
- Церкви нужны смиренные, - бормотал митрополит, - смиренные,
смиренные...
- А державе еще и даровитые, - добавил Ярослав, наслаждаясь
растерянностью Феопемпта.
- В церкви святой Софии в Константинополе есть надпись, которая
читается одинаково и обычно и сзаду наперед: "Нифон аномимата ми монан
офин" - "Омойте не только тело ваше, но омойтесь также от ваших грехов".
Такое кругообразие необходимо и в росписях на священные темы.
- "Ясарак усон втееми ясак", - вдруг высунулся из-за художников шут
Бурмака, с нахальным хохотом прерывая митрополита. - Звучит вроде бы
по-ромейски, а если наоборот читать, получается: "Кася имеет в носу
карася". Го-го!
Князь махнул рукой, приказывая шуту исчезнуть, но торжественность
минуты уже была испорчена, митрополит застыл с раскрытым ртом, глаза его
заслезились, теперь он особенно был похож на человека в предсмертной
агонии. "Одной ногой стоит в могиле, а за свое держится крепко", - подумал
Ярослав.
Наконец Феопемпт очнулся от оцепенения, заговорил снова. В храмах
византийских богатство мусий гармонически сочетается с блеском мраморов
карийских, родосских, итальянских, без мрамора не обойтись и тут.
- Мешкотно, - сказал князь, - в такую даль возить камень - мешкотно и
невыгодно.
- Имею весть, что уже везут для храма две мраморные колонны. -
Митрополит самодовольно задвигался на лавке. - Греческие купцы везут для
твоего храма белые и высокие колонны, а еще - корст мраморный с узорами
македонскими.
- Рановато возжелали укладывать меня в корст, - хмыкнул Ярослав, - я
еще не собираюсь переселяться к отцу небесному, должен пожить для его славы
и могущества. А чтобы колонны твоих купцов ромейских зря не пропадали, мы
поставим их возле храма, - так оно и будет. Внутри же обойдемся нашим
камнем и росписями.
- Не хватит мусии на весь храм - займем лишь средину, а по бокам
оставим так. - Митрополит жевал тонкими губами. - Будут голые стены.
- Непривычен наш народ к голым стенам, - возразил Ярослав, - святое
место не должно отпугивать. Святыня суть то, что людей объединяет, собирает
воедино. Как же мы соберем их голыми стенами?
Князь обращался уже не к митрополиту - слова его направлены были,
кажется, к Сивооку, молчаливому и хмурому, еще и до сих пор потрясенному
неутешным горем от гибели Иссы. Феопемпт и разгневался, и испугался
княжеского невнимания, он тотчас же перехватил нить разговора, подозвал к
себе Мищилу и двух антропосов, они развернули свитки на полу между князем и
митрополитом. На пергаментах были изображены украшения константинопольской
придворной церкви Феотокос Фарос, той самой, что была освящена патриархом
Фотием и служила образцом для нескольких поколений художников, которые
должны были возвеличивать своим трудом бога.
В самой верхней части подкупольного свода в большом кольце сверкало
разноцветной мусией изображение Христа Вседержителя, или Пантократора
по-гречески. Правой рукой Пантократор благословляет собранный внизу люд, а
в левой держит закрытую книгу Нового завета, которую откроет в день
Страшного суда. "Небо служит мне троном, и земля - подножье для ног моих".
Пантократора подпирает небесная стража из четырех архангелов -
Гавриила, Михаила, Рафаила и Уриеля. Архангелы одеты в далматики, поверх
далматиков - золотые лоры. В руках у архангелов - сферы и лабары. На
лабарах трижды выписано слово "агеос", то есть святой.
На огромной вогнутой поверхности конхи главной апсиды - изображение
Марии, молящейся за род людской. Всеславная, быстрая на помощь всем
христианам. Она - превыше небес. В ней и мудрость, и защита, она словно бы
небесный град, из которого вышел Христос на борение и смерть за род
людской, она - и церковь земная, она - все. А над нею Деисус: Мария и Иван
Предтеча обращаются к Христу с молитвой за всех сущих.
Далее идет церковь земная. В простенках между окнами барабана -
апостолы, в парусах - сидячие евангелисты. Под Орантой - евхаристия. Шесть
апостолов с одной стороны и шесть с другой направляются к престолу, к
дважды представленному Христу за причастием, Христу с двух сторон престола
прислуживают два ангела с рипидами в руках. Христос один раз преподает хлеб
("се тело мое"), другой - чашу с вином ("се кровь моя").
Иоанн Дамаскин утверждал, что вся церковь стоит на крови мучеников.
Поэтому на подпружных арках располагалось сорок медальонов с изображениями
сорока севастийских мучеников, которые погибли в Севасте при императоре
Лицинии. В Цезарее впоследствии была сооружена церковь в их честь,
император Феодосий часть мощей великомучеников перенес в Константинополь, а
Василий Первый построил для сохранения мощей храм. Уже один лишь перечень
имен мучеников весьма обременителен: Ангий, Акакий, Александр, Аэтий,
Валерий, Вивиан, Гаий, Горгоний, Саномий, Екдикий, Иоанн, Ираклий, Кандид,
Ксандрий, Лисимах, Леонтий, Мелитон, Приск, Сакердон, Севериан, Сисинний,
Смарагд, Феодул, Флавий, Худион, - и так вплоть до сорока!
А нужно же было для каждого подобрать цвет туники и хламиды, по
возможности позаботиться, чтобы усатый сердитый Аэтий не был похож на
удивленного юного Екдикия, а седоглавого Ангия чтобы не спутать с
довольно-таки глуповатым Северианом, добродушный же старенький Иоанн, имея
точно такую же заостренную бороду, как и Худион, не должен был повторять
выражением своего лица жестокость и презрительность Худиона.
Нижний пояс апсиды отводился под святительский чин: отцы церкви
Григорий Богослов, Иоанн Златоуст, Григорий Нисский, Григорий Чудотворец,
великомученики архидиаконы Стефан и Лаврентий, святой Епифаний и папа
Климент, как первый христианский покровитель Киева, мощи которого привез
сюда из Корсуня еще князь Владимир.
И, наконец, последняя большая мозаика - благовещение на столбах
триумфальной арки, ведущей в алтарь. Фигуры архангела Гавриила в белом
одеянии и Марии-богородицы. Гавриил прибывает к Марии с благой вестью о
грядущем рождении Христа. В руках у него - красный жезл, символ путника.
Войдя к Марии, Гавриил промолвил: "Радуйся, благодатная, Господь с тобой!"
Мария во время прихода архангела с вестью сучила пурпурную пряжу, символ
бесконечности жизни, она отвечает Гавриилу: "Се рабыня Господня, да
свершится со мною по слову твоему".
На пергаментных свитках был обстоятельно воспроизведен весь порядок
украшения и росписи мусийной; здесь не жалели ни дорогого пергамента, ни
золотых и иных красок, для каждого чина митрополит по памяти прочитывал
соответствующие места из Священного писания и из книг отцов церкви, так что
книги, принесенные свитой Феопемпта и разворачиваемые каждый раз, были, в
сущности, излишними, зато не излишними были греческие надписи, которые тоже
предусмотрительно были заготовлены прислужниками митрополита и раскрывались
перед князем по мере того, как развертывались по полу новые и новые свитки
с рисунками.
И то ли бормотание митрополита, то ли греческие надписи, которыми
что-то слишком уж пестрели все изображения, то ли просто дневная усталость
толкнула Ярослава на то, что он, еще и не досмотрев, собственно, до конца,
неожиданно встал со своего стула и заявил, что дальнейшее рассмотрение
следует перенести на завтра, и делать это не здесь, в княжьих палатах, а в
самой церква, чтобы на месте стало виднее и отчетливее для всех. Митрополит
съежился, вспомнив о седой холодине в нетопленном и не высохшем еще храме,
не хотелось ему и откладывать рассмотрение, однако он скрыл свое
неудовольствие и тоже встал, благословил князя и с важным видом прошелестел
к двери, потянув за собой длиннющий хвост клира.
- Не спеши, княже, - прежде чем идти, сказал негромко от двери Сивоок,
- церковь должна как следует высохнуть.
- Или уже надумали, чем заменять ромейские мраморы? - спросил князь.
- Говорил когда-то тебе, княже, распишем весь собор изнутри и снаружи
фресками. Дивно будет.
- Митрополиту сумел бы рассказать.
- В нашем деле лучше показывать, а не рассказывать. Слово не все
обнимает. Для слова остаются книги.
- Ну ладно, - улыбнулся князь, - в церкви придем к согласию.
Не усталость вынудила Ярослава прервать ряд с митрополитом: тот, кто
правит державой, должен забывать про усталость. Еще множество дел,
значительных и небольших, почетных и хлопотных, ожидало его. Он должен был
в тот день принять своих воевод и бояр, должен был также выслушать людей,
которые пришли из западных царств и принесли вести о том, что происходит в
Европе; имел также беседу с узнавателями-купцами, прибывшими из Византии,
где все приметы свидетельствовали в пользу князя Киевского; империя,
лишенная твердой руки, с каждым днем все больше и больше утрачивала силу и
значение, хотя пренебрегать ромеями, ясное дело, еще никто не мог, нужно
было выжидать удобного момента; может, хорошо было бы приготовить, скажем,
достаточное количество людей, укрыв их где-нибудь в низовьях Днепра, втайне
от византийских доносителей, среди которых самым первым Ярослав считал
митрополита Феопемпта, да при случае пустить сильное войско по морю прямо
на Константинополь? Но все это были замыслы на более отдаленные времена, а
сейчас надлежало позаботиться о порядке и тишине в земле собственной,
должно быть осторожным с братом Мстиславом, который сидел в Чернигове
покамест тихо и мирно, довольствуясь гульней и охотой. Перед глазами
Ярослава была вся Европа. Не было устойчивости ни в границах между
отдельными державами, ни в отношениях между ними, а еще меньше было порядка
и покоя внутри отдельных держав. Король французский Роберт, возмущенный
произволом и наглостью своих феодалов, попросил епископа из Бове, чтобы тот
выработал присягу для крупных вассалов, и написано было следующее: "Не
украду ни вола, ни коровы, ни какой-либо скотины; не буду хватать ни
холопа, ни холопки, ни слуги, ни купца; не буду отнимать у них денег и не
буду вынуждать их к выкупу; не буду стегать их кнутами, чтобы отнять их
добро; со средины марта до средины ноября не буду воровать с королевских
пастбищ ни коней, ни жеребят, ни кобыл; не буду жечь и уничтожать жилищ; не
буду разрушать и уничтожать виноградники".
Новый император германский Конрад, во избежание вспышек вражды между
своими маркграфами и епископами, попытался внедрить начало божьего мира в
своих землях. Императорское повеление было такое, чтобы от захода солнца в
среду до утра следующего понедельника никто не смел обнажать меч и учинять
раздоры. Совершенно ясно, это не могло касаться земель соседних, на которые
можно было нападать в течение всей недели, особенно же на Польшу, ненависть
к которой Конрад унаследовал от своего предшественника Генриха Калеки.
Германские императоры не могли смириться с тем, что Болеслав Польский, а за
ним и его сын Мешко вступили в соперничество с императорами, надев на себя
королевскую корону. Придворный хроникер Конрада с нескрываемым презрением
писал: "Отрава высокомерия залила душу Болеслава до того, что после смерти
императора Генриха отважился он перехватить королевскую корону для
принижения императора Конрада. Внезапная смерть покарала его за эту
дерзость. Сын его Мешко такой же бунтовщик, как и отец".
Свои счеты с Болеславом имел и Ярослав, перенеся их теперь на Мешка.
Вообще Польша вынуждена была расплачиваться за неразумность действий своих
первых владетелей, которые почему-то решили склоняться в своих претензиях к
Западу, забыв о том, что по языку и обычаю народ их принадлежит к
славянскому Востоку. Запад же, дав им веру, послав папских миссионеров и
апостолов, в то же время всегда твердо помнил об извечной принадлежности
поляков к Востоку - и вот отсюда и шли все беды и сложности для
существования польской державы. Папско-императорский Запад хотел проглотить
надвислянских полян без остатка, растворить их в своей стихии, не оставив
ничего существенного, а Восток, в свою очередь, не хотел отдавать родного,
считал это своим, тоже рвался к польским землям, стремясь освободить их.
Для Востока Польша была всегда выдвинута слишком далеко на запад, Запад
считал, что она слишком далеко отодвинута на восток. А тут еще случилось
так, что во главе польской державы оказались в последнее время люди
мужественные и сильные, умели они расставить локти, пробовали растолкать
своими локтями врагов западных, а заодно отвадили и своих родичей
восточных, превращая во врагов также и их. Когда-то Болеслав отдал свою
дочь за Святополка, ходил на Киев и брал его, но добился только того, что
теперь Ярослав ненавидел и Болеслава, и его наследника Мешка.
Мудрости, мудрости не хватало властителям ближним и отдаленным;
Ярослав пристально следил за всеми, принимал во внимание ошибки, находил в
книгах образцы для подражания в управлении государством. В княжьей горнице
стоял ларь с книгами, переплетенными разноцветным сафьяном, сукном красным
и синим, украшенными самоцветами, жемчугами, серебром и золотом; Ярослав
собственноручно запирал его, никому не доверял ключа.
В киевских церквах еще звучало слово греческое наряду со словом
русским, а князь уже мечтал о временах, когда повсюду будет слышаться
только свое, родное, неповторимое: и дома, и на забавах, и на торгу, и в
церкви, и на битве. И чтобы мудрость книжная тоже была своя. Он велел
Иллариону учить втайне от митрополита не только таких, которые могли бы
списывать книги греческие, но и чтобы умели и переводить на свой язык. Был
для него далеким образцом Климент Охридский, который еще сто лет назад, не
боясь могущества Византии, собрал в Охриде около трех тысяч учеников, и вся
наука там была болгарской, вопреки греческой.
Еще задумал Ярослав посадить возле себя умелых писцов, которые
прослеживали каждый день его княжения и оставляли бы в назидание потомкам
описание его деяний. Выбрал для этого отрока Пантелея, который проявил
незаурядную сообразительность в письме, дал ему доступ ко всем важным
делам, частенько звал к себе для бесед, обучая, как нужно вести записи.