исчезает. Она писала: "Но то неповторимое накопление, все, чего достигла
сама, со всей логикой и всей случайностью - пекинская опера, арены в
Гульве, кандомбль в Байе, барханы в Эль-Уэд, аллея Вабансия, рассветы
Прованса, Кастро, выступающий перед пятьюстами тысячами кубинцев, серое
небо над морем туч, багровая луна над Пиреем, красное солнце, поднимающееся
над пустыней, Торчелло, Рим - все те вещи, о которых рассказывала, и все
другие, о которых не говорила, - все это никогда, никогда не возобновится.
Хотя бы, по крайней мере, добавило богатства земли, хотя бы дало начало...
Чему? Взгорью? Ракете? Но нет, ничего не будет". А за двадцать страниц до
этого грустного окончания сказано про Крещатик: "Главная улица - сплошной
огромный кошмар". Наверное, и про Софию эта женщина написала бы что-нибудь
резкое и несправедливое в своей самовлюбленности, но не смогла этого
сделать, потому что София уже освящена девятисотлетним признанием, а
неписаные правила потребительски-художественного снобизма велят склонять
голову перед тем, перед чем склонялись или склоняются все. А что такое
искусство? Только ли привычное, установившееся, канонизированное, внесенное
во все каталоги, или непременно новое? Ведь все когда-то было новым, все
имело свое начало. А с чего начинается искусство? Не с протеста ли? Против
природы. Против бога. Против собственного бессилия. Против ничтожности.
Апологетика убивает искусство. Украшательство чуждо человеческому существу.
Оно чем-то напоминает виртуозную импотенцию. Но... Протест должен быть
подкреплен талантливостью. Протестуя, необходимо предложить что-то
существенное взамен. А не просто голый выкрик, пускай даже и самый
искренний. От женщин, к сожалению, это иногда можно услышать. Женщины ближе
к вещам окончательным... Ага, уже думал об этом... Но в самом деле так оно
и есть. Одна появилась на Крещатике, чтобы дописать свои мемуары, объездила
весь мир, не открыла ничего нового, топтала тысячелетние тропинки
пилигримов и глобтротеров: Пирей. Прованс, красное солнце над пустырей
фараонов и легионов Цезаря, римские форумы, бразильские гитары... Ну и что?
Разозленная отсутствием собственной оригинальности, решила хоть как-то
проявить свой "протест". Ах, вы восторгаетесь своим Крещатиком? Так
получите же: "Сплошной огромный кошмар". Спасибо! У вас есть своя
меланхолия, а у нас - Крещатик. Точно так же было когда-то, возможно, и с
Софией, однако все меланхолики умерли, а София стоит. И теперь вот еще:
ага, вы все бредите новостройками, героизмом, подъемом, необычностью? Вот
вам ночь на новостройке! Получите! Думаете, просто выкрик истеричной
женщины? Не так просто!
Всегда трудно добраться до правды. Он шел напролом, за это его
прозвали скептиком. Дома его никто не ждал. Бабушка Галя давно умерла. Отца
нет. Нашел после войны мать, но она оказалась упрямой, как сын, не захотела
возвращаться туда, откуда когда-то бежала по собственной воле. Борис жил в
большой отцовской квартире, среди книг, редкостных манускриптов (икон не
было, их вывез Адальберт Шнурре точно так же, как вывез все коллекции из
киевских музеев, и найти украденные сокровища так и не удалось), над Отавой
посмеивались: чудак, старый холостяк, засохнет возле своих фресок и
мозаик... Зато на его лекции сбегались студенты со всех факультетов, как
это было когда-то на отцовских лекциях. Очевидно, передалось ему по
наследству.
Сел за стол в огромном, забитом книгами кабинете, немного посидел,
пока стемнело, зажег свет, начал готовиться к завтрашней лекции. Всегда
готовился, хотя знал все наперечет. Скажем, мог бы целый год читать
студентам про Сивоока, обосновывать догадки и предположения, описывать
эпоху со всеми деталями, реальными, во всей дикости и живописности. Мог
бы... Но не смел. Пока не закончит начатое отцом, завещанное им в ту ночь
их разговора после возвращения отца из гестапо, не имеет права хотя бы
отрывок, хотя бы слово кому-то... Да и зачем? Студентам нужно излагать
только неоспоримые факты. Минимум комментариев. Только намеки. Чтобы
учились сами делать выводы. А какие факты о Софии? В летописи Нестора одна
строка: "В лето 6545 заложи Ярослав город великий Кыев, у него же града
суть Златая врата: заложи же и церковь святыя Софья, митрополью..." Больше
ничего. Потом девятьсот лет удивлений и догадок.
Вот последнее, что он принес в свою одинокую отцовскую квартиру.
"История искусств" Антонина Матейчика. На немецком языке. Прекрасное
издание, чудесные иллюстрации. Конечно, есть и про нашу Софию: "Во время
княжения Ярослава Мудрого в центре новых городских кварталов Киева
сооружается собор св. Софии (1037) с умелым применением частичных форм
барокко. Софийский собор свидетельствует нам, что русская церковная
архитектура уже с самого начала отличается от византийской". Вот так.
"Частичное применение форм барокко". То есть киевские мастера применяли
барокко уже тогда, когда его еще не было на свете, за несколько столетий до
появления этого стиля? Диковина? Оговорка? Терминологические странности?
Конечно, можно прочесть на лекции такую цитату и потом сорок минут
высмеивать автора. Но можно и иначе. Просто не смог автор найти
соответствующею слова для характеристики сделанного нашими мастерами. Таким
оно было новым, непривычным для всей Европы, так опережало время, что
только через несколько сот лет появилось слово, но его применяли тогда уже
к другим явлениям; Софийский собор оказался на обочинах путей искусства, о
нем вспомнили и удивились. Ибо оказалось, что еще в начале одиннадцатого
столетия в Киеве неизвестные мастера знали такое, что и не спилось Европе,
знали барокко!
Пока Отава сидел и размышлял над страницей из "Истории" Матейчика,
рука его машинально выводила на чистом листе какие-то буквы. С удивлением
взглянул на то, что писал. Тая Зыкова... Зыковатая... Зыковатая... Ага,
художница, выставившая свой крикливый и далеко еще незавершенный этюд.
Знакомая фамилия. Где-то уже слышал. Ну конечно же, Зыкина - есть такая
певица. Какое ему дело до певиц? Но дело не в фамилии. А в чем же?
А рука и дальше выводила, группируя слова в странные комбинации:
Тая Зыкова.
Т.Аязыкова.
Таязык Ова (что-то экзотическое, будто Има Сумак или что-то в этом
роде).
Таязыков А. (мужчина? В самом деле, какой-то мужчина маскируется под
женщину, чтобы бросить кусок голой правды?)
Та Языкова (то есть та, которая показывает язык. Что такое искусство?
Это показывание языка кому-то? Как поступал когда-то Феофан Грек. А кому
показывал язык Толстой?).
А потом рука записала, будто перо сейсмографа при одинаковых
колебаниях земной поверхности: Тая, Тая, Тая, Тая, Тая, Тая, Тая... Фамилия
затерялась, да и не играла роли никакая фамилия, важно было само имя - Тая.
Ведь и Тая из приморского города, из холодной приморской ночи тоже была
художница? И ворох чистых полотен у нее в комнате. И слезы отчаяния,
вызванные тем, что не могла среди курортных красивостей положить хотя бы
один мазок на свои заготовленные холсты. В самом деле не могла, если она
такая. Но откуда он знает, что это ее работа? Черт побери, на то же он
иконограф, иконолог и как там угодно! Сопоставив все факты... Какие факты?
Просто почему-то вздрагивает рука и без конца вычерчивает одно и то же.
Отбросил одну страницу, взял другую, снова то же самое, снова: Тая, Тая,
Тая... Чувствуя, что сойдет с ума, если не придумает чего-нибудь, чтобы
прекратить эту бессмысленную писанину, позвонил товарищу, с которым они
частенько играли в шахматы: "Е два - e четыре". - "Голубчик, - вздохнул
тот, - у жены сердечный приступ, вызвал скорую помощь, жду". - "А что
делают те двести миллионов, которые не имеют телефона?" - не совсем уместно
спросил Отава. "Они обходятся без скорой помощи так, как некоторые
обходятся без жены", - ответил ему товарищ. "Ты не был на выставке?" -
спросил Борис. "На какой?" - "На художественной". - "Ты ведь знаешь, что я
посещаю лишь выставки товаров народного потребления, потому что я есть
народ", - засмеялся товарищ. "Извини за беспокойство", - сказал Отава. "А
может, ты пришел бы ко мне? - предложил товарищ. - Правда, в твоих
профессорских хоромах в шахматишки лучше играть, но и в моей
короткометражке тоже ничего. Жена уснет после укола, а мы закроемся себе на
кухне и так потихоньку, не стуча фигурами... Так как? А уж настучимся в
другой раз, когда соберемся у тебя. Придешь?" - "Наверное, приду", - сказал
Отава, которому некуда было деться со своим безумным желанием до утра
писать одно-единственное слово: Тая, Тая, Тая...
А утром нужно было идти на лекции. Что-то там говорить студентам, без
обычного огня, без страсти, - обыкновеннейшая академическая лекция. Ибо и в
самом деле: София никуда не убежит, стояла девятьсот лет, еще будет стоять,
можно о ней много говорить, можно и мало, а можно прожить день и без нее...
Его отец отдал изучению этой святыни всю жизнь, собственно и погиб ради
Софии, но кто же может сравниться с профессором Гордеем Отавой в величии
его духа? А он только сын. Сыновья идут либо дальше своих отцов, либо вовсе
никуда не идут, по-всякому бывает... Но сравниться? Нет, нет...
После двенадцати он почти побежал в выставочный павильон. Так, будто
мог прочесть на том бессмысленном этюдике все, чем мучился этой ночью.
Опрометью влетел в зал, из которого вчера спешил уйти, посмотрел в тот
угол, снова, как и вчера, наткнулся взглядом на плотно сдвинутые спины,
решительно направился туда, резко втиснулся между теми, которые стояли,
раздвинул их, оказался впереди и...
Увидел, что там стояла она и смотрела на Отаву своими разноцветными
глазами, и в глубочайших глубинах этих необычных глаз сверкала зловещая
улыбка.
- Это вы? - сказала она голосом, не предвещавшим ничего хорошего.
- Какое-то недоразумение, - сказал Отава, - просто бессмыслица... Этот
этюдик... И вы...
Она не отвела взгляда, в глубине ее разноцветных глаз улавливалось
прежнее упрямство. "Да, да, - сверкали оттуда волчьи огоньки, - да, да, все
это правда, я способна и на такое, ты меня еще не знаешь, ты не способен
оценить во мне необычный талант, а вот эти люди, мои настоящие друзья,
они..."
Вспомнилась иностранка, назвавшая Крещатик "сплошным огромным
кошмаром". Женщина в искусстве всегда подозрительна. У нее не чистые
намерения. Она хочет нравиться. Любой ценой. А может, наоборот?
Подозрительны мужчины, которые пристают к женщинам, имеющим цело с
искусством, и хотят нравиться женщинам? Или не все ли равно? Все хотят
нравиться. Он тоже, мечтая о большой работе над раскрытием тайны сооружения
Софии.
- Если вы в самом деде придаете такое значение, - начал Отава,
обращаясь только к Тае, ибо она была автором этюда, кроме того, хотелось бы
говорить лишь с нею, не замечая ее верных паладинов. Тая твердо кивнула.
Она в самом деле придает большое значение. - Тогда вы просто бездарная
художница, - жестоко произнес Отава, не двинувшись с места, хотя все были
убеждены, что после таких слов он должен если и не провалиться сквозь
землю, то, по крайней мере, бежать из этого зала. Тая пыталась быть
спокойной, и голос у нее даже не дрогнул, когда она произнесла:
- Благодарю.
- Я говорю серьезно, - точно так же с тихой злостью продолжал Отава. -
Мне уже не раз и не два приходилось слышать об этих так называемых
протестах. Об этом высовывании языка. У нас пошла даже мода: все, что
признается, - это, мол, ненастоящее. Шолохов, Шостакович, Тычина, Сарьян -
это для вас не то. Настоящее только то, что отбрасывают. Неизданные
произведения, невыставленные картины, непринятые скульптуры, положенные на
полки киноленты, не увидевшие экрана. Ну хорошо. Есть там, возможно, и
талантливые вещи, потому что не перевелись, к сожалению, чиновники, которые
почему-то настойчиво стремятся отталкивать людей умных и знающих...
- Но я не хочу вас больше слушать, - сказала она и скомандовала своим:
- Пошли, братцы-население...
Они были послушны, как марионетки. "Братцы-население"... Отава остался
один в углу, хоть распинай его на стене на месте проклятого этюдика, -
таким он был исчерпанным и безрадостным. Что он теперь должен был делать?
На ум приходили самые вульгарные вещи: пойти напиться, разбить где-нибудь
витрину, обругать милиционера. Вот когда одиночество мстило ему в полной
мере. Снова шахматы? E два - е четыре?.. Или, может, найти еще один свежий
рассказ про Софию и подготовить для завтрашней лекции соответствующий
комментарий? Всю жизнь комментировать других. А зачем?
Он пошел в ресторан "Театральный", заказал свой традиционный обед и
вовсе не традиционные для него двести граммов чего-то крепкого. Например,
горилки с перцем. И сало с чесноком к ней на закуску, а еще луку. Ближе к
реальности. Долго обедал. Вспомнились чьи-то слова: "Культура - это пародия
и любовь". Те, которые вокруг Таи, в самом деле будто пародия на людей. Но
любовь... Где она? Неужели он мог влюбиться в эту женщину? Тогда плакал во
сне. А она плакала в горах, выходя на этюды. Что о нею происходит? Какую
жизнь она прожила? Ни о чем не расспросил, ничем не поинтересовался. Привык
иметь дело с вещами мертвыми, с прошлым, с сухой логикой, с писаниями и
проповедями. А живой человек всегда сложнее и дороже всех самых мудрых
писаний и проповедей. Ну, да ладно уж...
Он вспомнил, как влюбился в студентку, когда учился. Конечно же
блондинка. Конечно же на два курса старше его. Звали Настей. Ничего ей не
сказал, даже не был с нею знаком. При встречах в университетских коридорах
многозначительно на нее смотрел и в своей наивности думал, что этого
достаточно.
А потом его товарищ, рыжий Сашко, выспросив как-то, кто ему нравится,
свистнул:
- Ох ты же и влип!
- Почему свистишь? - обиделся Отава. - У меня чистые...
- Да потому, - не дал ему закончить Сашко. - Во-первых, она замужем за
майором, потому что нужно же питаться, а во-вторых, - тут Сашко причмокнул,
- пока ты вздыхал на расстоянии, я уже...
Отава тогда жестоко избил Сашка, этот поступок разбирался на
комсомольском бюро, Отаве влепили выговор, но...
Он вышел из ресторана не через парадную дверь, которая уже была
заперта из-за отсутствия свободных мест, а прямо в гостиницу, и тут ему
пришло в голову, что он мог бы... Это чем-то напоминало давнишнее
приключение с Настей и рыжим Сашком, но пускай даже так. На него, видно,
подействовало "с перцем", а может, в подсознании прозвучал где-то приказ,
какие-то там моральные тормоза были отпущены, и профессор Отава на какое-то
время перестал быть только профессором, превратился в обыкновенного
человека, быть может, даже в того задиристого и непоседливого мальчишку
военных лет, который, в отличие от своего отца, чудаковатого и растерянного
профессора, многое успел тогда, и если бы отец хоть капельку пошел ему
тогда навстречу, то как знать - быть может, и уцелел бы...


Отава подошел к окошку дежурного администратора и спросил, не
остановились ли в гостинице столичные художники. Ему сразу не ответили. Ибо
не так легко удовлетворить любознательность первого попавшегося, хотя все
жители гостиницы и заполняют длинные анкеты, где указано и кто они, и
откуда, но никто этих анкет никогда не читает, кроме того, нужно помнить,
что на регистрации люди сидят вовсе не для того, чтобы отвечать на вопросы,
и вообще трудно сказать, кто должен делать это в гостинице, возможно, и
никто, ибо кому это нужно. Но все-таки если уж товарищу так крайне
необходимо знать, то, кажется, в их гостинице никаких художников - ни
столичных, ни из других городов - не было, но могут быть, вот тогда,
пожалуйста, и приходите и спрашивайте.
Эти разглагольствования ("и не без морали") немного развеселили Отаву,
и он принялся обходить все центральные гостиницы уже совершенно
сознательно, - сначала "Интурист", потом "Киев", далее "Москва", "Днепр". В
"Днепре" ему сказали, что, кажется, художники на седьмом этаже. Тогда он
поднялся лифтом на седьмой этаж, пробуя по дороге определить, в какой цвет
окрашен этот этаж, потому что в "Днепре" каждый этаж имел свою окраску, но
так и не отгадал, зато дежурная по этажу обрадовала его, указав ему номер,
в котором остановилась Зыкова.
- Вы тоже к ней? Там уже полно, - не совсем вежливо сказала дежурная.
- Нет, я нет, - торопливо промолвил Отава. - Я просил бы вас только...
- Так, так... - Дежурной, видимо, хотелось исправить свою
бестактность. - Пожалуйста...
- Передайте ей, что ее искали и... спрашивали...
- Сейчас и передать?
- Ну, потом... когда будет выходить...
- А если только завтра?
- Ничего, все равно. Пускай и завтра. Просто скажете.
- Хорошо. Я скажу. - Дежурная смотрела теперь на профессора с плохо
скрываемым любопытством.
- Благодарю вас, - сказал Отава, - благодарю и кланяюсь...
Дежурная еще больше удивилась. Многих чудаков она видела. Но чтобы так
вот кланялись? Иностранцы, правда, могут поклониться, но молча.
Отава пошел домой. Снова шел по Крещатику. Интересно: сколько раз
киевлянин, живущий в центре, проходит за свою жизнь по Крещатику? Он еще
отпирал дверь, когда услышал в глубине квартиры телефонный звонок.
Наверное, товарищ хочет пригласить его на партию в шахматы. Позвони,
позвони! Вчера я тебя беспокоил, сегодня ты меня. Так и проходит жизнь.
Взаимно, или, как когда-то говорили наши классики, обоюдно. Он закрыл за
собой дверь, взъерошил волосы. Телефон продолжал звонить. Шахматисты - люди
терпеливые. Пускай позвонит. Отава снял наконец трубку, сказал:
- Так что? E два - е четыре?
- Это вы меня искали? - спросила она на том конце провода, и у Отавы
так задрожало все внутри, что он чуть было не уронил трубку.
- Очевидно, - сказал он измененным голосом, будто мальчишка,
застуканный на недозволенном поступке.
- Послушайте, - торопливо промолвила она совсем-совсем близко от него,
- я, кажется, схожу с ума... Вы могли бы? Я хочу с вами повидаться...
- Да, - сказал он. Больше ничего не мог сказать, просто исчезли все
слова и пропал голос. Неужели? О, неужели это правда? Но это же
бессмыслица!
- Где? - спросила она так же коротко, быть может, переживая то же
самое, что и он.
- Ну, - он заколебался, - там... возле гостиницы...
- Нет, только не здесь, - быстро возразила она, - я не хочу...
Он понял, что она боится встретить свою братию. "Братцы-население".
- Тогда... - Он лихорадочно подыскивал место. Ведь она впервые в
Киеве. - Напротив гостиницы, там фонтаны... Вы, наверное, заметили...
- Не хочу фонтанов...
Видимо, она не хотела быть среди людей, стремилась к уединению,
тишине... Но где? Где?
- Вспомнил, - почти весело сказал Отава, - вы идите из гостиницы
направо и прямо, прямо... Там увидите лестницу перед музеем... Два каменных
льва...
- Нет, нет, только не музей!
- Тогда поднимитесь еще выше. Там огромное здание Совета Министров.
Сейчас вечер, ни одного человека. Камень и камень.
- Вы тоже, наверное, каменный, - сказала она. - Хорошо. Возле камней.
- Я уже иду, - сказал он, боясь, что она передумает. - Через двадцать
минут буду там.
Отава пришел первым, как и надлежит мужчине. Таи не было. Он подождал
немного и пошел вниз по тротуару, неожиданно встретил ее сразу же за
кованой решеткой внутреннего двора Совета Министров.
- Все как-то так вышло, - начал он извиняющимся тоном, но она закрыла
ему рот ладонью и прошептала:
- Я так перепугалась!
- Чего?
- Темноты, колонн и... камней...
- Один доморощенный мудрец так написал об этом здании: "Зданию немного
вредит излишняя монументальность и гипертрофированный ордер, лишенный
какого-либо тектонического смысла".
- Перестаньте, - попросила она.
- Уже. - Он попытался засмеяться, но не вышло. Чувствовал себя
мальчишкой, который впервые вышел на свидание с девушкой. - Мы не будем
продолжать нашу дискуссию об искусстве?
- Перестаньте! - дочти крикнула она. - Если вы не... то я уйду...
- Простите, пожалуйста, у меня в самом деле невыносимый характер...
- Я, наверное, уйду, - неожиданно сказала она, - ибо все это ни к
чему...
Отава не знал, что и ответить.
- По-моему, мы оба не совсем нормальны, - наконец засмеялся он.
- Не подумайте, что я истеричка. Мне хочется что-то сделать... Но... С
этим этюдом... Просто очень хотелось выставиться именно в этом городе...
- Ошеломить провинцию?
- Нет.
- Показать себя?
- Нет.
- Тогда что же?
- В городе, где... вы. - Она остановилась и смотрела на него сквозь
темноту, но и сквозь темноту ясно просвечивали ее удивительные глаза с
волчьими огоньками в глубине.
- Но я оказался невежливой свиньей.
- Свиньи не бывают вежливыми.
- Не играет роли... Мне казалось... еще с тех пор... но это теперь
прошло...
Он понимал, что должен что-то говорить, что-то делать, чтобы удержать
эту женщину возле себя, ибо она снова исчезала от него, могла исчезнуть
теперь навсегда, но был удивительно беспомощен, стоял опустив руки, потом
как-то машинально, как вчера вычерчивал на бумаге ее имя, с опущенными
руками подошел к ней вплотную и прикоснулся губами к Тайному лбу.
Она тотчас же отступила от него, ничего не сказав, он тоже молчал, так
постояли некоторое время, кто-то шел по тротуару снизу, несколько пар,
раздавался смех, подошвы шаркали по асфальту, а Отаве казалось, что это -
по его сердцу.
- Проводите меня в гостиницу, - тихо попросила Тая.
- Но с одним условием.
- Говорите, соглашаюсь.
- Чтобы вы не убежали из Киева. Как я той зимой.
- Не убегу.
- А завтра? Что будет завтра?
- Не знаю.
Он шел домой, снова по Крещатику, снова среди вечно праздничных
прохожих; ощущал юношескую легкость в теле, верил и не верил, что может
начаться для него совсем неизвестная жизнь. Потом вышел на Владимирскую и
свернул не домой, а к Софии. Почти бежал по улице к площади Богдана
Хмельницкого, точно так, как бежал когда-то, чтобы успеть отомстить за
отца. Но как это было давно!


Год 1014
ОСЕНЬ. КОНСТАНТИНОПОЛЬ.

Якоже глаголеть: в чем
застану, в том ти и сужю.

Летопись Нестора

Этот город любил легенды, жил ими полторы тысячи лет, родился тоже,
собственно, из легенды, которую привез в парусах своего утлого суденышка
дерзкий молодой грек из Мегары в 658 году до нашей эры. Грека звали Визант,
это было простое, ничем не прославленное в те времена имя, но молодой
мегарец великодушно пожертвовал его для истории. Он мог бы сидеть себе в
родном городе, ловить рыбу или собирать оливки, выходить в море и вновь
возвращаться к родному берегу, но он отважился направиться навстречу
будущему, которое так заманчиво сверкало в пурпурных волнах Эгейского моря.
Визант подговорил еще нескольких мегарцев; чтобы не дразнить богов, они
решили прислушаться к божественным советам, побывали в Дельфах и вот теперь
плыли упорно на север, в поисках незаселенных берегов, располагая только
молодостью, ветром в парусах, да еще напутствием дельфийского оракула,
довольно странным и неожиданным: "Заложишь город напротив людей слепых". В
молодости охотно поддаются голосу судьбы, поэтому Визант без колебаний
отправился на поиски места, где мог бы заложить город, но одновременно знал
также, что следует быть зорким, чтобы не пропустить дара богов; поэтому,
когда увидел бугристый выступ земли, который жадно погружался в теплые
воды, будто гигантский усталый пес высунул язык и хлебнул морской воды,
когда увидел раздольный пролив к северному морю, увидел длинный, похожий на
рог изобилия залив, в котором, казалось, могли бы поместиться все корабли
мира, а совсем сбоку, на противоположном берегу, - финикийский город
Халкедон, Визант понял значение слов оракула: только слепые могли не
заметить этого благословенного куска земли, словно брошенного богами между
Пропонтидой, Босфором и Золотым Рогом.
Так был заложен город на высоком глиняном мысе. С греческого судна был
перенесен треножник, над которым горел огонь, вывезенный, по обычаю
предков, из Мегары, были заброшены в море сети, поймана первая рыбина,
впоследствии в бухту, названную Золотым Рогом, пришвартовался первый
корабль, еще позднее, наверное, прискакал из неизвестности первый дикий
фракиец и послал в шатер, под которым горел священный мегарский огонь,
первую стрелу. Все это было, но все забылось довольно быстро, город
вырастал из легенды, ловил рыбу, торговал, защищался от врагов, город
приобретал славу во всем мире, а имя унаследовал от своего основателя и
назывался - Византии.
Место, выбранное молодым мегарцем, оказалось удобным, но и довольно
хлопотным. Все войны почему-то шли именно через эту, самую узкую часть
Босфора; персидский царь Дарий ставил здесь свой мост из кораблей, идя на
греков; через Византий возвращались домой десять тысяч греческих наемников
Кира, прославленных Ксенофонтом; Спарта, дабы досадить Афинам, во что бы то
ни стало стремилась разрушить Византии; Афины же, в свою очередь, чтобы
донять Спарту, морили Византии голодом. Такова участь всех, кто оказывается
на перепутье: к ним сплываются наибольшие богатства, но следом за ними идут
те, которые хотели бы богатства прибрать к своим рукам. Если хочешь
подольше продержаться, то будь либо могучим, чтобы дать отпор, либо хитрым.
Византийцы еще не могли похвалиться могуществом, поэтому выбрали хитрость.