Страница:
покрыты золотом, купол изнутри тоже весь покрыт золотой мусией, по которой
идут изображения святых. В святой Софии сто восемь колонн, восемь из
которых взято из храма Дианы в Эфесе. Алтарь отделен от церкви серебряной
преградой с двенадцатью колоннами, престол из настоящего золота, со
вставленными в него драгоценными камнями, ночью в церкви зажигаются шесть
тысяч золотых лампад...
Мищило пересчитывал далее: сколько в Софии дверей серебряных, сколько
медных, сколько кедровых, сколько дискосов, чаш, потиров, каковы по весу
Евангелия. Будучи не в состоянии передать величие и красоту крупнейшего
константинопольского храма, он пытался потрясти хотя бы перечислением,
нагромождал камень, дерево, медь, золото, попытался бы еще подсчитать,
сколько все это стоило, сколько пришлось собрать Юстиниану податей со всех
византийских фем, так, будто главное было в количестве колонн и рисунков, а
не в том, как они поставлены, как оформлены, как подобраны друг к другу, и
как там положена мусия, и как ковано золото и серебро. Но об этом Мищило не
сказал ни слова. В своей душевной ограниченности не ведал он того, что одни
лишь имена зданий и городов уже вызывают в чутком сердце их образ.
Константинопольская София тоже имела свой образ. Для Сивоока это была
зеленая просветленность, будто утренняя морская прозрачность. Так когда-то
впервые попал он в церковь Богородицы в Киеве, и навсегда осталось у него в
сердце вишнево-сизое воспоминание, и звон колоколов, и золотое мерцание
свечей. Но разве же об этом можно рассказать? Человек может лишь ощутить
красу, может лишь переживать, и только тот, кто ее почувствовал, может
творить наново, только в этом человеке есть подлинный дар. Неужели и этот
умный и мудрый князь не умеет отличить человека способного от бездарного?
- Верю, что построишь ты для нас церковь славную и великую, - сказал
Ярослав Мищиле и поднял правую руку, как бы благословляя его на подвиг.
Мищило встал на колени, отвесил поклон князю, пробормотал:
- Помоги, боже, дабы при малом таланте дела великие одолел я...
Сивооку хотелось закричать: "Не верь ему, княже, не верь!" Но что
крик! Так заведено было повсюду. Мищило знал, что нужно унижаться перед
богом, и чем больше ты унижаешься, тем лучше. Кто же может ведать, какой
величины талант у Мищилы на самом деле? Или эти безмолвные антропосы скажут
об этом? Какое им дело? Чужая земля, они исправно сделают свое дело,
возвратятся назад в Константинополь, к своему Агапиту. Но ведь он, Сивоок,
не вернется. И земля эта не чужая для него, а родная, дорогая, единственная
в мире! "Помоги, боже, дабы при малом таланте!.." Зачем же для такой земли
да малые таланты! Держава всегда старается покупать таланты, но скупость
мешает ей выбрать самое лучшее, а может, просто нет умения выбрать,
потому-то в большинстве своем купленные бывают либо самыми худшими, либо же
посредственными, которые умеют лишь своевременно выскочить вперед, все эти
крикуны, ведущие себя так, будто имеют у себя в кармане грамоту на
вечность. А настоящие великие таланты часто исчезают бесследно, предаются
забвению, неизвестные и неузнанные. Бойся посредственности, о княже!
Но все это болезненно билось лишь в мысли у Сивоока, а выразить это он
не решался и лишь сжимал кулаки от отчаяния, - снова раскалывался и
разламывался перед его глазами мир, снова вставала перед глазами дивная
церковь, он видел ее всю снаружи и изнутри, стояла она яркой писанкой из
далеких лет его детства; собственно, была это и не церковь, а образ его
земли, который родился из давних воспоминаний и из новой встречи с Киевом,
образ, пролетающий, будто дыхание ветра в осенней листве, будто наполненные
птичьим щебетом рассветы, будто золотистая молчаливость солнца над белой
тишиной снегов.
А князь тем временем снова зазвонил в колокольчик, вошли какие-то его
люди, встали позади, начался ряд с Мищилой, говорилось о вещах мелких и
несущественных: о праве свободного выполнения работ, найме каменщиков и
челядников, привозе всего необходимого из Византии, подчиненности лишь
княжескому суду, а какой этот княжеский суд - видно было уже теперь, для
князя лучше покорный телок, чем бык, который мечется во все стороны и
рвется куда-то в неизведанность. Еще молвилось о харчах для мастеров, о
красном вине, рисе, фигах, миндале, изюме, никогда Сивоок не думал, что
Мищило может зайти в своем измельчании аж так далеко, а тот старался
проявить перед князем знакомство с самыми незначительными на первый взгляд
делами, удивить Ярослава обширностью своих интересов - от дел божественных
вплоть до какого-то там изюма для мастеров на праздничные и воскресные дни.
Князь тоже вошел во вкус, ему, видно, понравилась рачительность
Мищилы, он живо обсуждал все требования мастеров, приятно было спустить
этих загадочных людей из заоблачности и непостижимого умения на грешную
землю, наблюдать их превращение в простых смертных, выставлять перед ними
требования: где должны жить, сколько работать, какие праздники отмечать, а
какими пренебречь, что они могут делать, а чего нет, какие развлечения
допускаются, а какие запрещены, какая будет оплата, и как с одеждой, и что
будет, ежели кто-нибудь из них заболеет неизлечимой болезнью или же утратит
зрение на строительстве княжеской церкви, и как должны они соблюдать пост,
и о запрещении охоты в княжеских землях, и о недопустимости блуда, и о том,
как следить за строительством, и о молитвах...
Когда-то, еще в детстве, прикованный своими хворостями к постели,
спасаясь от тоски и отчаяния, Ярослав лепил из хлебной мякоти неуклюжих
лошадок и птиц, потом пробовал подаренным князем Владимиром ножом резьбить
по черному дубу, веселый воевода Будий расхваливал эти детские затеи,
говорил, что никто так не сможет, как маленький князь, дохвалился до того,
что Ярослав во время одного из приступов бешенства начал кричать, чтобы к
нему в спальню собрали всех киевских малышей, которые умеют лепить или
заниматься резьбой; воевода пообещал уважить прихоть маленького князя, в
самом деле несколько дней собирал по всему Киеву каких-то замызганных и
ободранных малышей, где-то их долго отмывали в бане и переодевали, прежде
чем допустить к Ярославу, они пугались пышных палат, вооруженной стражи,
многочисленной челяди, сновавшей повсюду; в палате маленького князя они
испуганно прижимались к двери, не произносили ни слова, но маленький князь
тоже, кажется, не горел желанием вступать с ними в разговоры, спросил лишь
воеводу:
- Ну, что они там умеют?
Будий молча стал показывать князю резьбу и лепку, были там вещи очень
совершенные.
- Вранье! Обман! - мрачно взглянул на все это Ярослав. - Не могут
малые такое...
- А вот увидим! - весело промолвил Будий. - Вот дадим им глину и
дерево, и пускай кто что хочет, то и делает!
- И чтобы перед моими глазами, - сказал Ярослав.
Дали малышам глину, дали дуб и резаки, кто сел на скамью, а кто и
просто примостился на полу, мальчишки взялись за работу горячо и
самоотверженно. Ярослав решил покамест удержаться, не смотреть на то, что у
них выйдет, он словно предчувствовал, что состязаться ему с этими
маленькими киевлянами негоже и не к лицу; терпеливо ждал, пока появятся
первые слепки и первая резьба; мальчишек накормили обедом вместе с князем;
когда начало темнеть, зажгли свечи, чтобы работа не прекращалась, кто
первым заканчивал свою игрушку, принимался за что-нибудь другое; Ярославу
некуда было спешить, все равно он вынужден был лежать, и потому сказал им,
что могут жить здесь хоть месяц, что в дальнейшем и он сам присоединится к
ним, но чем больше носил ему в постель Будий вещей, сделанных на скорую
руку, почти на бегу этими безвестными подростками, тем молчаливее и мрачнее
становился маленький князь, тем с большим нежеланием поглядывал на своих
соперников, ибо смекнул, что если бы посадили его с ними, то был бы он
среди них самым худшим, самым бездарным. Над его лепкой и резьбой можно
лишь посмеяться.
В приливе ярости он выгнал всех их вместе со смеющимся воеводой прочь,
возненавидел с тех пор всех, у кого есть способности к искусству, но с
течением лет в глубине души он стал уважать дарованное богом умельство, ибо
ведал теперь очень хорошо, как много душ можно завоевать искусством.
Вот почему сам он принимал теперь художников, вызванных из Византии,
сам советовался с ними, на прощание даже вспомнил о Сивооке, похлопал его
по плечу, сказал Мищиле:
- Не обижайте этого человека.
- Христоса ему лишь не хватает, - сердито промолвил Мищило. - Всюду и
везде чего-то ищет!
Мищило ревниво заслонял от князя всех антропосов, и прежде всего -
Сивоока, боялся, видно, что Сивоок снова заладит свое, но тот молча
поклонился князю, пошел из сеней в толпе своих молчаливых товарищей,
которые давно уже убедились, что в их деле слова напрасны, что главное
здесь лишь умельство, да и Сивоок в глубине души придерживался того же
мнения, - видимо, именно поэтому и прикипел навеки сердцем к Иссе, которая
умела весь мир вместить в одно-единственное восклицание "Ис-са!".
Следуя новгородскому обычаю с содержанием варягов, в Киеве для
византийских мастеров заблаговременно выделили отдельный двор за валом,
возле самого места сооружения церкви, но Сивоок хотел иметь для себя с
Иссой отдельное жилье, пошел по Киеву, чтобы нанять хижину; долго искал,
Исса ходила за ним тенью, закутанная в мех, который Сивоок купил ей на
торгу, потому что мерзла она уже от осеннего ветра; наконец удалось купить
у родственников умершего старого кузнеца наполовину зарытую в землю
деревянную хижину возле Бабьего торжка; в хижине была надежно сложенная
печь, и это обещало тепло на долгую зиму, хотя немного и страшновато было
спускаться на три ступеньки в землю, так, будто шел в могилу, в особенности
если принять во внимание, что вокруг возвышались новые боярские и
купеческие дома на подклетях, с резными украшениями, с окнами в свинцовых
рамах, затянутых прозрачным пузырем, или же и с вставками из заморского
цветного стекла, но Сивоок тешил себя надеждой, что это жилье не навсегда,
надеялся он со временем поставить себе в углу их двора новый домик; для
Иссы и вовсе было все равно, где и как жить, - ей нужен был только Сивоок,
она пугалась, когда он уходил из дому, плотнее закутывалась в мех, огромные
ее глаза сверкали тревожно и пугливо. Сивоок всегда заставал ее в той же
позе, в какой и оставлял, она никуда не выходила, не отлучалась со двора,
терпеливо ждала его возвращения, не спрашивала, где был, что делал, как там
подвигаются их дела, он приносил домой еду, покупал Иссе киевские
украшения, впервые в жизни приходилось ему приобретать все необходимое для
жилья, а знал, что здесь не обойдешься, как на острове, самым простым,
тяжелая зима загоняет человека в жилье, и оказывается, что необходимо и то,
и се. Однажды он не застал Иссу дома. Обеспокоенно осмотрел подворье,
заглянул к соседям, кого-то там спросил - никто не видел ее, да, в
сущности, никто и не знал, что у него в хижине пребывало какое-то живое
существо, - такой незаметной и тихой была Исса. Он пересек Бабий торг,
слонялся у дворов, заглянул на детинец, проходил одни и другие ворота,
спрашивал у привратной стражи. Никто не слышал и не видел. Охваченный
тревогой, Сивоок вернулся домой, Исса сидела в углу и ежилась от холода.
- Где была? - спросил Сивоок, не надеясь на ответ, но удержаться от
вопроса все-таки не мог, потому что испугался не на шутку за нее и впервые
почувствовал, что бы значило утратить эту молчаливую, но самую дорогую на
свете душу.
- Вода, - сказала Исса, и что-то напоминающее темную улыбку
промелькнуло в ее больших глазах, и печальное воспоминание засветилось в их
черной глубине, слова, которым он ее когда-то обучил, теперь возвращались к
нему по одному, и самым первым было слово "вода", без которой Исса,
наверное, не смогла бы жить, она привыкла к ее вечному дыханию, к ее
звонкой речи, к ее глубинной прозрачности и безграничности.
- Ты смотрела на Днипро? - догадался он сразу и мысленно укорил себя,
что раньше не смог показать ей Днепр, дождавшись, пока она сама отважилась
выйти из хижины и непроизвольно потянулась на свободу, к безбрежности,
которая открывалась с киевских холмов. На следующий день он пошел за Иссой
следом, на расстоянии, не хотел, чтобы она заметила его, боялся вспугнуть
родившееся в ней желание наблюдать воды днепровские, терпеливо ждал, пока
Исса спустилась с вала и пошла к себе домой; тогда взобрался на то место,
где она только что стояла, взглянул - и сам задохнулся от безбрежности вод,
где сливались Днепр и Десна; он попытался повторить жест Иссы - склонился
над бездной с простертыми к ней руками и словно бы падал вниз, навстречу
водам, которые расплеснулись вокруг высокого Киева, и в глаза ему ударило
серебристо-синим, а потом красно-золотым, он несся в эту многоцветную
глубину долго и сладко, будто птица, и казалось ему, что это парит его дух
в просторе той самой церкви, которая привиделась тогда ему в княжеском
тереме; он постиг теперь ее глубинность, ее оттенки, охватил разумом ее
образ. Он положит мозаику так, чтобы смотрели люди не мертвым, тупым
глазом, не оцепеневшие и бездумные, а чтобы охватывали созданное глазом
подвижным, пытливым, чтобы доискивались в каждом образе людской (а не
только божьей) сути, чтобы улавливали неповторимость красок и оттенков,
чтобы плавали и парили, будто птицы в киевском поднебесье. Но для этого ему
нужна не та церквушка, которую собирается слепить на Киевской земле Мищило.
Нужен размах, раздолье и такой простор, какой открывается с киевского вала,
- вывести бы сюда князя Ярослава да показать бы ему!..
А тем временем в Киев согнали тысячи людей; ежедневно прибывали
воловьи и конные возы, нагруженные пивом, медами, житом, пшеницей, просом,
камнем, деревом, - всем необходимым для строительства и пропитания. Среди
языческих песен, христианских молитв греческих, каждения поповского,
раскаяний в грехах и вспышках веселых гульбищ таскали землю, с речек Уж и
Уборть на Припять и по Днепру доставляли в лодьях самый твердый камень,
ставили первые городни под новый вал, начинали вкапываться в землю
Перевесища, чтобы заложить основание под церковь святой Софии; ивериец
Гюргий со своими товарищами колдовал над камнем, который он сам привез на
лодьях из отдаленнейших глубин Древлянской земли, не подпускал к себе даже
Мищилу, не хотел иметь дела с теми, кто будет строить видимое, тогда как он
озабочен был лишь невидимым, похвалялся, что соорудит Софию подземную,
каменную, сводчатую, на которой надземная церковь может стоять и тысячу лет
и больше, сколько будет нужно, столько и будет стоять. Мищило пожаловался
митрополиту Феопемпту, однако византиец до поры до времени не вмешивался в
строительство, он ждал, видимо, начала украшения, чтобы точно указать на
порядок и способ росписи в соответствии с догматами; Мищиле напомнили при
этом, что даже константинопольская София, сооруженная славными мастерами
Анфимием из Тралла и Исидором из Милета (последний был земляком Иктиноса,
который ставил когда-то Парфенон в Афинах), покоилась на разветвленных
подземных сводах, тайна которых до сих пор еще не раскрыта никем, поэтому
нужно печься прежде всего о прочности и не вмешиваться в дело иверийцев.
Сивоок почему-то почувствовал какую-то родственность с душой
Гюргия-иверийца, - возможно, понравился он своей независимостью от Мищилы,
возможно, надеялся иметь в нем сообщника для осуществления своих намерений;
в один из дней, когда уже заложили основание церкви и начали прикидывать ее
размеры, Сивоок пригласил Гюргия с его товарищами в корчму, завел с ними
беседу, начал издалека, похвалив их работу и их высокое знание души камня,
ибо кому же неизвестно, что суровый камень, благодаря умелым людским рукам,
благодаря счету и мере, становится мягким и податливым, впитывает в себя
тепло людское и сохраняет даже запах человеческого тела, в чем убеждался
каждый, кому довелось жить среди камней на берегах теплых морей. Потом,
словно бы между прочим, спросил у Гюргия:
- А не мала ли будет церковь?
- Мала? - воскликнул Гюргий. - Не мала - ничтожна! Камень мы подложили
такой, что гору можно ставить! А этот ваш Мищило - что он ставит! Не сюда
мы шли - к князю Мстиславу. Тому бы сказали - давай сделаем вот так! Он бы
сразу согласился. Ярослав осторожен. Всех слушает. Ни с кем не хочет
спорить.
- Почему же не пошли к Мстиславу? - поинтересовался Сивоок.
Один из иверийцев что-то быстро сказал Гюргию, тот засмеялся.
- Боится тебя, что ты подослан, - сказал Сивооку, - а я знаю, какой ты
человек. Ты никого не боишься, таких люблю! Давай выпьем. Хочешь - мы споем
тебе нашу песню?
Они выпили, потом иверийцы все поднялись, стали плечом к плечу,
обнялись и запели что-то мужественное и гордое, как сами они в своей
мужской, незаурядной красоте.
- А не убегаем к Мстиславу, - крикнул снова Гюргий, - потому что
Ситник не спускает с нас глаз.
- Ситник! - Сивоок еще не слыхал здесь такого имени, откликнулось в
нем давнишнее, с детства, дед Родим, потный медовар, Величка. - Кто же он?
- Не знаешь? Он тебя знает. Всех знает Ситник. Ночной боя-рин князя.
Хочешь? Пойдем к князю про церковь скажем?
- Говорил я, еще когда приехал, - мрачно молвил Сивоок. - Князь не
внял моим словам.
- Ночью нужно пойти. Через Ситника. Ночью князь добрый. Тогда уговорим
князя. Можешь поставить большую церковь?
- Хочу!
- Тогда пошли!
- Через этого Ситника не хочу, - сказал Сивоок так, будто
предчувствовал, что встретит своего давнего недруга, а может, просто
испытывал отвращение к этому прозвищу, потому что жили теперь в нем,
пробудившись, все самые лучшие и тяжкие воспоминания детства.
- Иллариона попросим, пресвитера, - не отступал Гюргий. - Не пробовал
с Илларионом говорить?
- Илларион - поп, не хочу с ним ничего иметь...
- Для попов ведь строим!
- Для людей - не для попов!
- Ну, пойдем к князю вдвоем?
- Вдвоем - согласен.
А уже припекло солнце нового лета, камень высох, утратил лишнюю воду;
закончили закладку основания, митрополит со всем клиром отслужил
торжественный молебен, между камней вложили княжеские золотые печати и
дорогие кресты из золота, серебра и кипарисового дерева для вечного стояния
церкви, освященной водой окропили весь верхний камень, сам князь с княгиней
и детьми, с дружиной, воеводами, боярами, с челядниками был на торжестве;
одетые в сверкающие золотом ромейские одежды, стояли среди свиты и
антропосы с Мищилой во главе, все было пышно и велелепно, и никто не
ожидал, что поздней ночью Ситник тайком проведет к князю двух высоких,
покрытых темным одеянием мужчин и тихо выскользнет из княжеской горницы,
оставив там приведенных и самого князя, и будет гореть там только одна
тоненькая свеча, лучи которой будут падать изредка то на одно лицо, то на
другое; напрасно будут стараться отвоевать у темноты хотя бы одно из этих
лиц, ибо темнота будет выступать там сообщницей таинственности, а все трое
прежде всего хотели сохранить тайну, это для них было всего важнее, ради
этого Сивоок преодолел отвращение и ненависть к Ситнику, которого узнал
сразу, хотя тот сильно постарел и раздался вширь за два десятка лет с
момента их последней встречи; что же касается Ситника, то он, совершенно
очевидно, не мог и в мыслях предположить, что перед ним тот самый отрок,
что когда-то огрел его сыромятью по лицу и дал деру так, что и до сих пор
никто не может разыскать. Выступал же Сивоок под своим христианским именем
Михаил.
- Вот привел к тебе, княже, - сказал Гюргий, когда они остались одни.
- Дело говорите, - отрывисто бросил Ярослав.
Сивоок, казалось, не имел никакого намерения разглагольствовать с
князем. Пришел с последним разговором, с последним предупреждением.
- Мала церковь, - сказал он из темноты.
Ярослав тоже пошевелился, чтобы избежать света, который падал ему на
лицо, точно так же из темноты ответил Сивооку:
- Слыхал уже.
Теперь наступила очередь Гюргия. Все они играли в жмурки с темнотой,
трое взрослых и солидных мужей, в их числе и князь, не было в этой горнице
ничего, кроме тоненькой свечечки, темноты да их троих; князь имел
преимущество перед своими двумя посетителями разве лишь в том, что где-то
за темнотой притаились его верные люди с всемогущим Ситником, но это было
где-то, а вот здесь они состязались лишь втроем, и каждый стремился взять в
свои сообщники темноту, каждый заслонялся ею, отклонялся от острого
сверкания свечи и бросал в противника слово или два. Гюргию не по душе была
эта скупая переброска словами, в нем всегда готовы были взорваться целые
лавины слов, горячих, иногда даже беспорядочных, но тут он сдержал себя,
отодвинулся подальше в темноту и коротко сказал, обращаясь к Сивооку:
- Покажи ему.
- Мала церковь, - снова упорно повторил Сивоок, будто мог этими двумя
словами переубедить упрямого князя.
- Да покажи! - нетерпеливо воскликнул Гюргий.
- Ну, что там у тебя? - наконец полюбопытствовал и Ярослав.
Горела свеча, очерчивая светлый круг посредине горницы, пустой, можно
бы даже сказать, убогой для князя; где-то, наверное, вдоль стен стояли
неширокие скамьи, да еще, быть может, был стул для князя, да какая-нибудь
книга на подставке, как это любил Ярослав, - и больше ничего, никакой
роскоши, ничего ценного, так, будто проводит здесь долгие ночи не
властелин, а простой человек, темнота и вовсе уравняла всех, они бесшумно и
затаенно следили друг за другом, преимущество Ярослава испарилось, как
только он промолвил свое "Что там у тебя?", теперь уже Сивоок овладел
положением, он что-то припрятал здесь, в темноте, тогда как у Ярослава не
было ничего неожиданного.
- Так что? - нетерпеливо повторил князь.
И Сивоок не стал больше испытывать терпение Ярослава, молча, незаметно
достал из темноты какую-то огромную вещь, сам не показался, снова
отшатнулся назад, а посередине освещенного круга прямо на полу оказался
слепленный из желтого воска храм. Воск тихо светился, будто женское тело, и
князь не выдержал, вышел из темноты, прикоснулся рукою к подобию храма,
так, будто хотел убедиться, что это в самом деле воск, что это не
колдовство, не обман; теперь Ярослав тоже был частично освещен, он утратил
даже те остатки преимуществ, которые давала ему темнота. Сивоок и Гюргий
оставались невидимыми, могли следить за княжеским лицом, имели возможность
наблюдать, какое впечатление производит на него восковой храм с его тихим
свечением.
А храм будто распростерся, заполнил весь освещенный круг, отталкивая
князя на самый край, так что виднелся теперь лишь краешек одежды Ярослава
да повисшая в неподвижности рука, лицо же спряталось совсем, храм рос и
рос, из прекрасно вылепленных нижних его громад поднимались высокие круглые
купола, словно бы увеличенные медовые борти из древних пущ; купола
постепенно возвышались к середине, ступенчато, волнисто соединялись, чтобы
потом вытолкнуть из своей среды самый высокий купол, самый близкий к небу,
самый главный, а уж от этого купола все части сооружения словно бы
ниспадали, снова ступенчато шли вниз, в неодинаковости куполов была скрыта
гармоничность, беспрестанность движения каменных масс; церковь словно бы
плавала между землей и небом, внизу она тоже растекалась, расплескивалась
то волнистым бегом округлений - апсид, то длинной каменной галереей,
связывающей все купола в неразрывное целое, то двумя огромными башнями,
которые и вовсе отбегали от церкви, лишь подавая ей издалека тонкие
каменные руки-переходы.
Князь смотрел на церковь сверху вниз, так, словно бы смотрел на уже
построенный свой храм бог с высокого неба; во множестве куполов, в их
нагромождении, в их поющей красоте Ярослав узнал отзвуки деревянного храма
святой Софии в Новгороде; немало довелось видеть ему чем-то похожих на это
сооружение деревянных языческих святынь в землях Древлянской, Сиверской и
Полянской, тогда жгли все эти святыни, думали, что уже никогда не
возродятся они из пепла, а получалось, что прав был заросший огромной
бородой святой человек в пещерке: не умирают старые боги, возрождаются в
новой ипостаси, в новой силе и красоте, не боятся всевластной силы
византийского искусства, в силе и неодолимости духа своего поднимаются над
ним - и от этого открытия князю стало одновременно и страшно и радостно;
почувствовал Ярослав, что теперь вот, может, наконец сумеет одолеть свою
раздвоенность, которая мучила его столько лет; рожденный под знаком Весов,
он пытался уравновесить новое, чужое, со старым, своим, но ничего не
получалось, старое бунтовало, новое зачастую шло вопреки видимой
потребности, он был последовательным во введении новой веры, полученной от
князя Владимира, но в церквах шли богослужения и на греческом и на
славянском языках; он хотел вывести Русь на широкие просторы мира, но видел
в то же время, что утрачивает многое из своего, родного, без чего
показываться в мире нет ни потребности, ни славы. И вот перед ним -
церковь, храм, собор. Завершение и сочетание всех его мечтаний, стремлений,
идут изображения святых. В святой Софии сто восемь колонн, восемь из
которых взято из храма Дианы в Эфесе. Алтарь отделен от церкви серебряной
преградой с двенадцатью колоннами, престол из настоящего золота, со
вставленными в него драгоценными камнями, ночью в церкви зажигаются шесть
тысяч золотых лампад...
Мищило пересчитывал далее: сколько в Софии дверей серебряных, сколько
медных, сколько кедровых, сколько дискосов, чаш, потиров, каковы по весу
Евангелия. Будучи не в состоянии передать величие и красоту крупнейшего
константинопольского храма, он пытался потрясти хотя бы перечислением,
нагромождал камень, дерево, медь, золото, попытался бы еще подсчитать,
сколько все это стоило, сколько пришлось собрать Юстиниану податей со всех
византийских фем, так, будто главное было в количестве колонн и рисунков, а
не в том, как они поставлены, как оформлены, как подобраны друг к другу, и
как там положена мусия, и как ковано золото и серебро. Но об этом Мищило не
сказал ни слова. В своей душевной ограниченности не ведал он того, что одни
лишь имена зданий и городов уже вызывают в чутком сердце их образ.
Константинопольская София тоже имела свой образ. Для Сивоока это была
зеленая просветленность, будто утренняя морская прозрачность. Так когда-то
впервые попал он в церковь Богородицы в Киеве, и навсегда осталось у него в
сердце вишнево-сизое воспоминание, и звон колоколов, и золотое мерцание
свечей. Но разве же об этом можно рассказать? Человек может лишь ощутить
красу, может лишь переживать, и только тот, кто ее почувствовал, может
творить наново, только в этом человеке есть подлинный дар. Неужели и этот
умный и мудрый князь не умеет отличить человека способного от бездарного?
- Верю, что построишь ты для нас церковь славную и великую, - сказал
Ярослав Мищиле и поднял правую руку, как бы благословляя его на подвиг.
Мищило встал на колени, отвесил поклон князю, пробормотал:
- Помоги, боже, дабы при малом таланте дела великие одолел я...
Сивооку хотелось закричать: "Не верь ему, княже, не верь!" Но что
крик! Так заведено было повсюду. Мищило знал, что нужно унижаться перед
богом, и чем больше ты унижаешься, тем лучше. Кто же может ведать, какой
величины талант у Мищилы на самом деле? Или эти безмолвные антропосы скажут
об этом? Какое им дело? Чужая земля, они исправно сделают свое дело,
возвратятся назад в Константинополь, к своему Агапиту. Но ведь он, Сивоок,
не вернется. И земля эта не чужая для него, а родная, дорогая, единственная
в мире! "Помоги, боже, дабы при малом таланте!.." Зачем же для такой земли
да малые таланты! Держава всегда старается покупать таланты, но скупость
мешает ей выбрать самое лучшее, а может, просто нет умения выбрать,
потому-то в большинстве своем купленные бывают либо самыми худшими, либо же
посредственными, которые умеют лишь своевременно выскочить вперед, все эти
крикуны, ведущие себя так, будто имеют у себя в кармане грамоту на
вечность. А настоящие великие таланты часто исчезают бесследно, предаются
забвению, неизвестные и неузнанные. Бойся посредственности, о княже!
Но все это болезненно билось лишь в мысли у Сивоока, а выразить это он
не решался и лишь сжимал кулаки от отчаяния, - снова раскалывался и
разламывался перед его глазами мир, снова вставала перед глазами дивная
церковь, он видел ее всю снаружи и изнутри, стояла она яркой писанкой из
далеких лет его детства; собственно, была это и не церковь, а образ его
земли, который родился из давних воспоминаний и из новой встречи с Киевом,
образ, пролетающий, будто дыхание ветра в осенней листве, будто наполненные
птичьим щебетом рассветы, будто золотистая молчаливость солнца над белой
тишиной снегов.
А князь тем временем снова зазвонил в колокольчик, вошли какие-то его
люди, встали позади, начался ряд с Мищилой, говорилось о вещах мелких и
несущественных: о праве свободного выполнения работ, найме каменщиков и
челядников, привозе всего необходимого из Византии, подчиненности лишь
княжескому суду, а какой этот княжеский суд - видно было уже теперь, для
князя лучше покорный телок, чем бык, который мечется во все стороны и
рвется куда-то в неизведанность. Еще молвилось о харчах для мастеров, о
красном вине, рисе, фигах, миндале, изюме, никогда Сивоок не думал, что
Мищило может зайти в своем измельчании аж так далеко, а тот старался
проявить перед князем знакомство с самыми незначительными на первый взгляд
делами, удивить Ярослава обширностью своих интересов - от дел божественных
вплоть до какого-то там изюма для мастеров на праздничные и воскресные дни.
Князь тоже вошел во вкус, ему, видно, понравилась рачительность
Мищилы, он живо обсуждал все требования мастеров, приятно было спустить
этих загадочных людей из заоблачности и непостижимого умения на грешную
землю, наблюдать их превращение в простых смертных, выставлять перед ними
требования: где должны жить, сколько работать, какие праздники отмечать, а
какими пренебречь, что они могут делать, а чего нет, какие развлечения
допускаются, а какие запрещены, какая будет оплата, и как с одеждой, и что
будет, ежели кто-нибудь из них заболеет неизлечимой болезнью или же утратит
зрение на строительстве княжеской церкви, и как должны они соблюдать пост,
и о запрещении охоты в княжеских землях, и о недопустимости блуда, и о том,
как следить за строительством, и о молитвах...
Когда-то, еще в детстве, прикованный своими хворостями к постели,
спасаясь от тоски и отчаяния, Ярослав лепил из хлебной мякоти неуклюжих
лошадок и птиц, потом пробовал подаренным князем Владимиром ножом резьбить
по черному дубу, веселый воевода Будий расхваливал эти детские затеи,
говорил, что никто так не сможет, как маленький князь, дохвалился до того,
что Ярослав во время одного из приступов бешенства начал кричать, чтобы к
нему в спальню собрали всех киевских малышей, которые умеют лепить или
заниматься резьбой; воевода пообещал уважить прихоть маленького князя, в
самом деле несколько дней собирал по всему Киеву каких-то замызганных и
ободранных малышей, где-то их долго отмывали в бане и переодевали, прежде
чем допустить к Ярославу, они пугались пышных палат, вооруженной стражи,
многочисленной челяди, сновавшей повсюду; в палате маленького князя они
испуганно прижимались к двери, не произносили ни слова, но маленький князь
тоже, кажется, не горел желанием вступать с ними в разговоры, спросил лишь
воеводу:
- Ну, что они там умеют?
Будий молча стал показывать князю резьбу и лепку, были там вещи очень
совершенные.
- Вранье! Обман! - мрачно взглянул на все это Ярослав. - Не могут
малые такое...
- А вот увидим! - весело промолвил Будий. - Вот дадим им глину и
дерево, и пускай кто что хочет, то и делает!
- И чтобы перед моими глазами, - сказал Ярослав.
Дали малышам глину, дали дуб и резаки, кто сел на скамью, а кто и
просто примостился на полу, мальчишки взялись за работу горячо и
самоотверженно. Ярослав решил покамест удержаться, не смотреть на то, что у
них выйдет, он словно предчувствовал, что состязаться ему с этими
маленькими киевлянами негоже и не к лицу; терпеливо ждал, пока появятся
первые слепки и первая резьба; мальчишек накормили обедом вместе с князем;
когда начало темнеть, зажгли свечи, чтобы работа не прекращалась, кто
первым заканчивал свою игрушку, принимался за что-нибудь другое; Ярославу
некуда было спешить, все равно он вынужден был лежать, и потому сказал им,
что могут жить здесь хоть месяц, что в дальнейшем и он сам присоединится к
ним, но чем больше носил ему в постель Будий вещей, сделанных на скорую
руку, почти на бегу этими безвестными подростками, тем молчаливее и мрачнее
становился маленький князь, тем с большим нежеланием поглядывал на своих
соперников, ибо смекнул, что если бы посадили его с ними, то был бы он
среди них самым худшим, самым бездарным. Над его лепкой и резьбой можно
лишь посмеяться.
В приливе ярости он выгнал всех их вместе со смеющимся воеводой прочь,
возненавидел с тех пор всех, у кого есть способности к искусству, но с
течением лет в глубине души он стал уважать дарованное богом умельство, ибо
ведал теперь очень хорошо, как много душ можно завоевать искусством.
Вот почему сам он принимал теперь художников, вызванных из Византии,
сам советовался с ними, на прощание даже вспомнил о Сивооке, похлопал его
по плечу, сказал Мищиле:
- Не обижайте этого человека.
- Христоса ему лишь не хватает, - сердито промолвил Мищило. - Всюду и
везде чего-то ищет!
Мищило ревниво заслонял от князя всех антропосов, и прежде всего -
Сивоока, боялся, видно, что Сивоок снова заладит свое, но тот молча
поклонился князю, пошел из сеней в толпе своих молчаливых товарищей,
которые давно уже убедились, что в их деле слова напрасны, что главное
здесь лишь умельство, да и Сивоок в глубине души придерживался того же
мнения, - видимо, именно поэтому и прикипел навеки сердцем к Иссе, которая
умела весь мир вместить в одно-единственное восклицание "Ис-са!".
Следуя новгородскому обычаю с содержанием варягов, в Киеве для
византийских мастеров заблаговременно выделили отдельный двор за валом,
возле самого места сооружения церкви, но Сивоок хотел иметь для себя с
Иссой отдельное жилье, пошел по Киеву, чтобы нанять хижину; долго искал,
Исса ходила за ним тенью, закутанная в мех, который Сивоок купил ей на
торгу, потому что мерзла она уже от осеннего ветра; наконец удалось купить
у родственников умершего старого кузнеца наполовину зарытую в землю
деревянную хижину возле Бабьего торжка; в хижине была надежно сложенная
печь, и это обещало тепло на долгую зиму, хотя немного и страшновато было
спускаться на три ступеньки в землю, так, будто шел в могилу, в особенности
если принять во внимание, что вокруг возвышались новые боярские и
купеческие дома на подклетях, с резными украшениями, с окнами в свинцовых
рамах, затянутых прозрачным пузырем, или же и с вставками из заморского
цветного стекла, но Сивоок тешил себя надеждой, что это жилье не навсегда,
надеялся он со временем поставить себе в углу их двора новый домик; для
Иссы и вовсе было все равно, где и как жить, - ей нужен был только Сивоок,
она пугалась, когда он уходил из дому, плотнее закутывалась в мех, огромные
ее глаза сверкали тревожно и пугливо. Сивоок всегда заставал ее в той же
позе, в какой и оставлял, она никуда не выходила, не отлучалась со двора,
терпеливо ждала его возвращения, не спрашивала, где был, что делал, как там
подвигаются их дела, он приносил домой еду, покупал Иссе киевские
украшения, впервые в жизни приходилось ему приобретать все необходимое для
жилья, а знал, что здесь не обойдешься, как на острове, самым простым,
тяжелая зима загоняет человека в жилье, и оказывается, что необходимо и то,
и се. Однажды он не застал Иссу дома. Обеспокоенно осмотрел подворье,
заглянул к соседям, кого-то там спросил - никто не видел ее, да, в
сущности, никто и не знал, что у него в хижине пребывало какое-то живое
существо, - такой незаметной и тихой была Исса. Он пересек Бабий торг,
слонялся у дворов, заглянул на детинец, проходил одни и другие ворота,
спрашивал у привратной стражи. Никто не слышал и не видел. Охваченный
тревогой, Сивоок вернулся домой, Исса сидела в углу и ежилась от холода.
- Где была? - спросил Сивоок, не надеясь на ответ, но удержаться от
вопроса все-таки не мог, потому что испугался не на шутку за нее и впервые
почувствовал, что бы значило утратить эту молчаливую, но самую дорогую на
свете душу.
- Вода, - сказала Исса, и что-то напоминающее темную улыбку
промелькнуло в ее больших глазах, и печальное воспоминание засветилось в их
черной глубине, слова, которым он ее когда-то обучил, теперь возвращались к
нему по одному, и самым первым было слово "вода", без которой Исса,
наверное, не смогла бы жить, она привыкла к ее вечному дыханию, к ее
звонкой речи, к ее глубинной прозрачности и безграничности.
- Ты смотрела на Днипро? - догадался он сразу и мысленно укорил себя,
что раньше не смог показать ей Днепр, дождавшись, пока она сама отважилась
выйти из хижины и непроизвольно потянулась на свободу, к безбрежности,
которая открывалась с киевских холмов. На следующий день он пошел за Иссой
следом, на расстоянии, не хотел, чтобы она заметила его, боялся вспугнуть
родившееся в ней желание наблюдать воды днепровские, терпеливо ждал, пока
Исса спустилась с вала и пошла к себе домой; тогда взобрался на то место,
где она только что стояла, взглянул - и сам задохнулся от безбрежности вод,
где сливались Днепр и Десна; он попытался повторить жест Иссы - склонился
над бездной с простертыми к ней руками и словно бы падал вниз, навстречу
водам, которые расплеснулись вокруг высокого Киева, и в глаза ему ударило
серебристо-синим, а потом красно-золотым, он несся в эту многоцветную
глубину долго и сладко, будто птица, и казалось ему, что это парит его дух
в просторе той самой церкви, которая привиделась тогда ему в княжеском
тереме; он постиг теперь ее глубинность, ее оттенки, охватил разумом ее
образ. Он положит мозаику так, чтобы смотрели люди не мертвым, тупым
глазом, не оцепеневшие и бездумные, а чтобы охватывали созданное глазом
подвижным, пытливым, чтобы доискивались в каждом образе людской (а не
только божьей) сути, чтобы улавливали неповторимость красок и оттенков,
чтобы плавали и парили, будто птицы в киевском поднебесье. Но для этого ему
нужна не та церквушка, которую собирается слепить на Киевской земле Мищило.
Нужен размах, раздолье и такой простор, какой открывается с киевского вала,
- вывести бы сюда князя Ярослава да показать бы ему!..
А тем временем в Киев согнали тысячи людей; ежедневно прибывали
воловьи и конные возы, нагруженные пивом, медами, житом, пшеницей, просом,
камнем, деревом, - всем необходимым для строительства и пропитания. Среди
языческих песен, христианских молитв греческих, каждения поповского,
раскаяний в грехах и вспышках веселых гульбищ таскали землю, с речек Уж и
Уборть на Припять и по Днепру доставляли в лодьях самый твердый камень,
ставили первые городни под новый вал, начинали вкапываться в землю
Перевесища, чтобы заложить основание под церковь святой Софии; ивериец
Гюргий со своими товарищами колдовал над камнем, который он сам привез на
лодьях из отдаленнейших глубин Древлянской земли, не подпускал к себе даже
Мищилу, не хотел иметь дела с теми, кто будет строить видимое, тогда как он
озабочен был лишь невидимым, похвалялся, что соорудит Софию подземную,
каменную, сводчатую, на которой надземная церковь может стоять и тысячу лет
и больше, сколько будет нужно, столько и будет стоять. Мищило пожаловался
митрополиту Феопемпту, однако византиец до поры до времени не вмешивался в
строительство, он ждал, видимо, начала украшения, чтобы точно указать на
порядок и способ росписи в соответствии с догматами; Мищиле напомнили при
этом, что даже константинопольская София, сооруженная славными мастерами
Анфимием из Тралла и Исидором из Милета (последний был земляком Иктиноса,
который ставил когда-то Парфенон в Афинах), покоилась на разветвленных
подземных сводах, тайна которых до сих пор еще не раскрыта никем, поэтому
нужно печься прежде всего о прочности и не вмешиваться в дело иверийцев.
Сивоок почему-то почувствовал какую-то родственность с душой
Гюргия-иверийца, - возможно, понравился он своей независимостью от Мищилы,
возможно, надеялся иметь в нем сообщника для осуществления своих намерений;
в один из дней, когда уже заложили основание церкви и начали прикидывать ее
размеры, Сивоок пригласил Гюргия с его товарищами в корчму, завел с ними
беседу, начал издалека, похвалив их работу и их высокое знание души камня,
ибо кому же неизвестно, что суровый камень, благодаря умелым людским рукам,
благодаря счету и мере, становится мягким и податливым, впитывает в себя
тепло людское и сохраняет даже запах человеческого тела, в чем убеждался
каждый, кому довелось жить среди камней на берегах теплых морей. Потом,
словно бы между прочим, спросил у Гюргия:
- А не мала ли будет церковь?
- Мала? - воскликнул Гюргий. - Не мала - ничтожна! Камень мы подложили
такой, что гору можно ставить! А этот ваш Мищило - что он ставит! Не сюда
мы шли - к князю Мстиславу. Тому бы сказали - давай сделаем вот так! Он бы
сразу согласился. Ярослав осторожен. Всех слушает. Ни с кем не хочет
спорить.
- Почему же не пошли к Мстиславу? - поинтересовался Сивоок.
Один из иверийцев что-то быстро сказал Гюргию, тот засмеялся.
- Боится тебя, что ты подослан, - сказал Сивооку, - а я знаю, какой ты
человек. Ты никого не боишься, таких люблю! Давай выпьем. Хочешь - мы споем
тебе нашу песню?
Они выпили, потом иверийцы все поднялись, стали плечом к плечу,
обнялись и запели что-то мужественное и гордое, как сами они в своей
мужской, незаурядной красоте.
- А не убегаем к Мстиславу, - крикнул снова Гюргий, - потому что
Ситник не спускает с нас глаз.
- Ситник! - Сивоок еще не слыхал здесь такого имени, откликнулось в
нем давнишнее, с детства, дед Родим, потный медовар, Величка. - Кто же он?
- Не знаешь? Он тебя знает. Всех знает Ситник. Ночной боя-рин князя.
Хочешь? Пойдем к князю про церковь скажем?
- Говорил я, еще когда приехал, - мрачно молвил Сивоок. - Князь не
внял моим словам.
- Ночью нужно пойти. Через Ситника. Ночью князь добрый. Тогда уговорим
князя. Можешь поставить большую церковь?
- Хочу!
- Тогда пошли!
- Через этого Ситника не хочу, - сказал Сивоок так, будто
предчувствовал, что встретит своего давнего недруга, а может, просто
испытывал отвращение к этому прозвищу, потому что жили теперь в нем,
пробудившись, все самые лучшие и тяжкие воспоминания детства.
- Иллариона попросим, пресвитера, - не отступал Гюргий. - Не пробовал
с Илларионом говорить?
- Илларион - поп, не хочу с ним ничего иметь...
- Для попов ведь строим!
- Для людей - не для попов!
- Ну, пойдем к князю вдвоем?
- Вдвоем - согласен.
А уже припекло солнце нового лета, камень высох, утратил лишнюю воду;
закончили закладку основания, митрополит со всем клиром отслужил
торжественный молебен, между камней вложили княжеские золотые печати и
дорогие кресты из золота, серебра и кипарисового дерева для вечного стояния
церкви, освященной водой окропили весь верхний камень, сам князь с княгиней
и детьми, с дружиной, воеводами, боярами, с челядниками был на торжестве;
одетые в сверкающие золотом ромейские одежды, стояли среди свиты и
антропосы с Мищилой во главе, все было пышно и велелепно, и никто не
ожидал, что поздней ночью Ситник тайком проведет к князю двух высоких,
покрытых темным одеянием мужчин и тихо выскользнет из княжеской горницы,
оставив там приведенных и самого князя, и будет гореть там только одна
тоненькая свеча, лучи которой будут падать изредка то на одно лицо, то на
другое; напрасно будут стараться отвоевать у темноты хотя бы одно из этих
лиц, ибо темнота будет выступать там сообщницей таинственности, а все трое
прежде всего хотели сохранить тайну, это для них было всего важнее, ради
этого Сивоок преодолел отвращение и ненависть к Ситнику, которого узнал
сразу, хотя тот сильно постарел и раздался вширь за два десятка лет с
момента их последней встречи; что же касается Ситника, то он, совершенно
очевидно, не мог и в мыслях предположить, что перед ним тот самый отрок,
что когда-то огрел его сыромятью по лицу и дал деру так, что и до сих пор
никто не может разыскать. Выступал же Сивоок под своим христианским именем
Михаил.
- Вот привел к тебе, княже, - сказал Гюргий, когда они остались одни.
- Дело говорите, - отрывисто бросил Ярослав.
Сивоок, казалось, не имел никакого намерения разглагольствовать с
князем. Пришел с последним разговором, с последним предупреждением.
- Мала церковь, - сказал он из темноты.
Ярослав тоже пошевелился, чтобы избежать света, который падал ему на
лицо, точно так же из темноты ответил Сивооку:
- Слыхал уже.
Теперь наступила очередь Гюргия. Все они играли в жмурки с темнотой,
трое взрослых и солидных мужей, в их числе и князь, не было в этой горнице
ничего, кроме тоненькой свечечки, темноты да их троих; князь имел
преимущество перед своими двумя посетителями разве лишь в том, что где-то
за темнотой притаились его верные люди с всемогущим Ситником, но это было
где-то, а вот здесь они состязались лишь втроем, и каждый стремился взять в
свои сообщники темноту, каждый заслонялся ею, отклонялся от острого
сверкания свечи и бросал в противника слово или два. Гюргию не по душе была
эта скупая переброска словами, в нем всегда готовы были взорваться целые
лавины слов, горячих, иногда даже беспорядочных, но тут он сдержал себя,
отодвинулся подальше в темноту и коротко сказал, обращаясь к Сивооку:
- Покажи ему.
- Мала церковь, - снова упорно повторил Сивоок, будто мог этими двумя
словами переубедить упрямого князя.
- Да покажи! - нетерпеливо воскликнул Гюргий.
- Ну, что там у тебя? - наконец полюбопытствовал и Ярослав.
Горела свеча, очерчивая светлый круг посредине горницы, пустой, можно
бы даже сказать, убогой для князя; где-то, наверное, вдоль стен стояли
неширокие скамьи, да еще, быть может, был стул для князя, да какая-нибудь
книга на подставке, как это любил Ярослав, - и больше ничего, никакой
роскоши, ничего ценного, так, будто проводит здесь долгие ночи не
властелин, а простой человек, темнота и вовсе уравняла всех, они бесшумно и
затаенно следили друг за другом, преимущество Ярослава испарилось, как
только он промолвил свое "Что там у тебя?", теперь уже Сивоок овладел
положением, он что-то припрятал здесь, в темноте, тогда как у Ярослава не
было ничего неожиданного.
- Так что? - нетерпеливо повторил князь.
И Сивоок не стал больше испытывать терпение Ярослава, молча, незаметно
достал из темноты какую-то огромную вещь, сам не показался, снова
отшатнулся назад, а посередине освещенного круга прямо на полу оказался
слепленный из желтого воска храм. Воск тихо светился, будто женское тело, и
князь не выдержал, вышел из темноты, прикоснулся рукою к подобию храма,
так, будто хотел убедиться, что это в самом деле воск, что это не
колдовство, не обман; теперь Ярослав тоже был частично освещен, он утратил
даже те остатки преимуществ, которые давала ему темнота. Сивоок и Гюргий
оставались невидимыми, могли следить за княжеским лицом, имели возможность
наблюдать, какое впечатление производит на него восковой храм с его тихим
свечением.
А храм будто распростерся, заполнил весь освещенный круг, отталкивая
князя на самый край, так что виднелся теперь лишь краешек одежды Ярослава
да повисшая в неподвижности рука, лицо же спряталось совсем, храм рос и
рос, из прекрасно вылепленных нижних его громад поднимались высокие круглые
купола, словно бы увеличенные медовые борти из древних пущ; купола
постепенно возвышались к середине, ступенчато, волнисто соединялись, чтобы
потом вытолкнуть из своей среды самый высокий купол, самый близкий к небу,
самый главный, а уж от этого купола все части сооружения словно бы
ниспадали, снова ступенчато шли вниз, в неодинаковости куполов была скрыта
гармоничность, беспрестанность движения каменных масс; церковь словно бы
плавала между землей и небом, внизу она тоже растекалась, расплескивалась
то волнистым бегом округлений - апсид, то длинной каменной галереей,
связывающей все купола в неразрывное целое, то двумя огромными башнями,
которые и вовсе отбегали от церкви, лишь подавая ей издалека тонкие
каменные руки-переходы.
Князь смотрел на церковь сверху вниз, так, словно бы смотрел на уже
построенный свой храм бог с высокого неба; во множестве куполов, в их
нагромождении, в их поющей красоте Ярослав узнал отзвуки деревянного храма
святой Софии в Новгороде; немало довелось видеть ему чем-то похожих на это
сооружение деревянных языческих святынь в землях Древлянской, Сиверской и
Полянской, тогда жгли все эти святыни, думали, что уже никогда не
возродятся они из пепла, а получалось, что прав был заросший огромной
бородой святой человек в пещерке: не умирают старые боги, возрождаются в
новой ипостаси, в новой силе и красоте, не боятся всевластной силы
византийского искусства, в силе и неодолимости духа своего поднимаются над
ним - и от этого открытия князю стало одновременно и страшно и радостно;
почувствовал Ярослав, что теперь вот, может, наконец сумеет одолеть свою
раздвоенность, которая мучила его столько лет; рожденный под знаком Весов,
он пытался уравновесить новое, чужое, со старым, своим, но ничего не
получалось, старое бунтовало, новое зачастую шло вопреки видимой
потребности, он был последовательным во введении новой веры, полученной от
князя Владимира, но в церквах шли богослужения и на греческом и на
славянском языках; он хотел вывести Русь на широкие просторы мира, но видел
в то же время, что утрачивает многое из своего, родного, без чего
показываться в мире нет ни потребности, ни славы. И вот перед ним -
церковь, храм, собор. Завершение и сочетание всех его мечтаний, стремлений,