Владимире (так и украденная из Киева знаменитая икона божьей матери вошла в
историю под названием Владимирской). Словно не один бог для всех князей.
Но нужно называть вещи своими именами. Если ограбил "мать городов
Русских" и самый дивный собор нашей земли один князь и его еще похвалили и
назвали Боголюбским, то почему бы не попытаться сделать то же самое и
другим?
Через тридцать два года, в январе 1202 года, Киев был взят князем
Рюриком Ростиславовичем, который привел себе в подмогу еще и половцев с
ханами Кончаком и Данилой Кобяковичем. Горько плакал летописец над судьбой
Киева: "И сотвориша велико зло в Русской земли, якого же зла не было от
крещения Русской земли... Митрополию святую Софию, и Десятинную святую
Богородицу разграбиша, и монастыри все, и иконы одраша, и иные поимаша, и
кресты честные, и сосуды священные, и книг, и порты блаженных первых
князей, еже бяше повешали на память себе, то все положиша себе в полон".
В 1240 году Киев был стерт с лица земли Батыем. Обрушилась даже
Десятинная церковь, в которой пробовали найти свое последнее спасение от
татарской орды старики, женщины и дети. И только София, опустошенная,
ободранная изнутри, уцелела, стояла над пожарищем, над пеплом и
развалинами, и поднимала богоматерь свои руки в молении за Киев на стене,
поставленной древним зодчим так прочно, что не взяли ее татарские тараны.
Тогда и назвали эту стену Нерушимой, ибо поверили люди, что вечно будет
стоять этот великий и предивный собор, вечно будет поднимать, защищая их,
свои руки созданная великим художником древних веков женщина со скорбными
глазами.
Стоял собор и при князе литовском Гедимине, занявшем Киев через
восемьдесят лет после Батыя, и при татарском хане Едигее, который грабил
Софию уже в 1416 году, не коснулся его и пожар в Киеве, который оставил
после себя крымский хан Менгли-Гирей, подговоренный Иваном Грозным
выступить против польского короля Казимира.
Когда уже нечего было грабить, остались одни лишь стены с еле
заметными под наслоениями веков фресками и мозаиками, выдалбливать которые
никто не стал, - наверное, потому, что высоко или же слишком хлопотно,
грабители ведь всегда торопятся (доказательство чему и нетерпение Шнурре,
который хотел бы за месяц найти под старинными записями самую драгоценную
фреску в соборе и, поскорее вырезав ее, отправить в свой фатерлянд), -
тогда настали времена, когда одни стремились как-то надстроить собор,
другие же стремились во что бы то ни стало оставить в нем свои следы. Так,
униаты, владевшие Софией тридцать шесть лет, не придумали ничего лучшего,
как забелить известью все фрески, и мозаики, и греческие надписи,
раздражавшие их глаз, привычный к латыни.
Владыка Молдавский Петр Могила, ставший киевским митрополитом через
шесть лет после униатов, был первым, кто восстановил и укрепил собор,
подвергавшийся в течение веков стольким опустошительным нашествиям и
грабежам. Он поддержал древние стены контрфорсами, возвел новые арки в
западной части храма, поставил несколько новых куполов и фронтонов, починил
старые купола, надстроил верхние галереи, при нем собор вновь засиял своими
мозаиками и фресками изнутри, хотя, кажется, наружные росписи к тому
времени были уже уничтожены.
Семи лет не дожил Петр Могила до великого дня. Он умер в возрасте
всего лишь пятидесяти лет. Семь последних лет жизни он отдал восстановлению
и украшению Киева, прежде всего - великой Софии, словно бы предчувствуя
день шестнадцатого января 1654 года, когда в соборе митрополит Сильвестр
Косов при гетмане Богдане Хмельницком и послах царя Алексея Михайловича
свершил торжественную службу в честь воссоединения Украины с Россией.
Еще сто лет - и уже последний великий зодчий и украшатель собора
митрополит Рафаил Заборовский поставил в Софии этот вот резной позолоченный
иконостас, сделанный карпатскими дуборезами, среди которых прошло детство
самого Рафаила, поставил серебряные царские врата (где они теперь?),
построил великую Софийскую колокольню с колоколами, самый крупный из
которых весил восемьсот пудов.
Можно было бы вспомнить, сколько политических страстей и интриг
разбилось о стены этого собора, скольких видел он правителей, скольких
грабителей и молельщиков. Много рук строило и защищало собор, еще больше
рук, наверное, покушалось на него, но, пожалуй, никогда еще не нависала над
Софией такая угроза, как ныне, ибо и войны, кажется, такой не знала ни наша
земля, ни все человечество.
Когда-то были просто неумелые, примитивные грабители, теперь вторглись
вооруженные всеми достижениями науки и техники каннибалы, которые, грабя,
тотчас же заметают за собой все следы своей подлой деятельности, да еще и
подводят под свои зловещие грабежи теории о так называемом превосходстве
немецкого духа.
Гордей Отава долго стоял, придерживая за руку Бориса, посредине
собора, потом они медленно пошли между каменными столбами, пошли по самому
дну причудливого цветисто-каменного моря, двое людей, затерянных среди
молчаливой пышности, среди вечного излучения гармонии, их шаги отзывались
гулким эхом где-то далеко позади, эхо гремело и звучало, как ни осторожно
старались они ступать по железным плитам пола; собор показался бесконечным
для отих двух, они ходили долго и упорно, до тех пор, пока старший оставил
младшего там, откуда они начали свое хождение, велел ему охранять вход от
неожиданных посетителей, которыми могли быть теперь только враги, а сам
отправился в свои странствия, ради которых, собственно, и прибыл он в
собор.
Он поднялся на хоры, постучал там о каждую подпору, проверил каждый
известный ему тайник, осмотрел помещение, где сохранялись фрески,
вырезанные из стен разрушенного по его вине Михайловского монастыря; фресок
там не было, вообще ничего не осталось: герр Шнурре уже побывал здесь, уже
вывез для музея фюрера первые свои трофеи. Что ж, Отава и не удивился,
утрачено значительно больше, теперь шла речь о том, чтобы не потерять, быть
может, самого главного.
Он забрался под самые купола, осмотрел все чердаки собора, не боясь
дикого холода и пронизывающих сквозняков, ощупал каждый подозрительный
предмет, разрыл каждую кучу лохмотьев, царапая руки, разбросал завалы
строительного хлама.
Проник он и в подземелье собора. Вероятно, фашисты побоялись сунуться
сюда, быть может, опасаясь спрятанных мин, здесь мог свободно продвигаться
только он, ибо на его глазах происходили раскопки, прерванные войной, он
сам упорно вырисовывал планы софийских подземелий, стараясь воссоздать их в
первоначальном виде и тем самым хотя бы немного приблизиться к разрешению
загадки о книгохранилище Ярослава Мудрого. Пусть даже оно давно уже очищено
грабителями, пусть он опоздал на несколько столетий, как опаздывали на
целые тысячелетия все археологи, раскапывавшие гробницы египетских
фараонов, находя в них только следы пребывания ухватистых доисторических
воров. Но как знать? Быть может, как тому англичанину, который в конце
концов нашел в долине царей запечатанную всеми царскими печатями
неприкосновенную гробницу Тутанхамона с ее золотыми саркофагами, ему тоже
могло бы повезти, и его лопата тоже ударилась бы о камень тысячелетнего
свода, под которым лежат спрятанные по велению Ярослава первые книги
Киевской Руси, и первая, единственно правдивая, подлинная летопись, и все
записи, касающиеся сооружения собора и загадочного художника, о котором у
Отавы был лоскут пергамента с надорванным именем и недописанным словом?
Он стоял в темном, холодном, сыром подземелье перед беспорядочным
завалом глины, за которым, быть может, скрывался тот вожделенный вход,
который вел в святая святых. В такой глине много лет назад, еще будучи
молодым, Гордей Отава нашел засмоленный горшок, который врос между корнями
старинного, бесчисленное количество раз ломанного бурями дуба. Дуб стоял у
самой кромки глинистого киевского обрыва, половина его корней уже
беспомощно свисала с кручи, он ждал своего конца, и этот конец прилетел с
ураганом и ливнем, из-под дуба вымыло остатки земли, за которую он
держался, дерево тяжело свалилось набок, выворачивая из глубины новые массы
глины, и тогда кто-то увидел эту посудину, зажатую цепкими черными корнями,
словно старческими, но еще крепкими в своем упрямстве руками, а поскольку в
институте Отава был самым младшим и в такую непогоду никому не хотелось
бежать через весь город за перепуганной девушкой, прибежавшей с криком, что
нашла что-то "очень историческое", то и послали именно Отаву.
Почти девятьсот лет пролежал этот кувшин, ожидая молодого аспиранта
Гордея Отаву, нес к потомкам великую тайну, которой пренебрегла история,
капризная и привередливая; благодарение тому далекому предку, который
руководствовался в своих действиях ветхозаветной установкой пророка
Иеремии: "...возьми сии записи... и положи их в глиняный сосуд, чтоб они
оставались там многие дни". Продержались, да не совсем. Влага проникла даже
сквозь обожженную глину, испортила половину пергамента, уцелело мало, но и
этого оказалось достаточно, чтобы дать Отаве работу на всю жизнь. И все для
того лишь, чтобы теперь перечеркнуть всю эту работу, все его поиски,
сопоставления, догадки, и - самое страшное - уничтожить собор!
Но он не даст это сделать! Теперь, когда он убедился, что София еще не
начинена разрушительной взрывчаткой (видимо, они и в самом деле озабочены
были сейчас только тем, чтобы найти здесь для себя что-то необыкновенное),
Отава мог спокойнее и рассудительнее обдумать свое намерение сохранить
собор. Прежде всего, не следовало утрачивать контакт с Шнурре, повернуть
все дело так, чтобы штурмбанфюреру только казалось, будто он использует
советского профессора, на самом же деле - самому использовать фашиста,
превратить его в своего невольного помощника и сообщника.
Снова был вечерний визит к штурмбанфюреру, в квартиру академика
Писаренко, забитую украденными в киевских музеях уникальными вещами, но на
этот раз Отава уже не торопился, разрешил уговорить себя сесть в одно из
удобных кожаных кресел, с наслаждением прикасался к скрипящей коже; кожа
пахла старой привычной жизнью, в комнате было тепло, потому что немцы
наконец отремонтировали обогревательную систему для этого дома, заселенного
высокими функционерами, найдено топливо, и вот сегодня с утра эта квартира
стала одним из очагов блаженного тепла в замерзшем, голодном, вымирающем
Киеве. А кресло так приятно холодило в теплой комнате, хорошо было бы
посидеть здесь, закрыв глаза, подумать о своем. Шнурре включил
"телефункен", из приемника текла светлая моцартовская мелодия, еще где-то в
Европе находились не тронутые войной музыканты, и дирижер встал за пульт в
неизменном фраке, постукивал палочкой, призывая к вниманию и
сосредоточенности, и скрипачи подсовывали под свои подбородки сложенные
вчетверо белые платочки, чтобы не вытиралась дека скрипки, а в конце
дирижер благодарно пожимал руку первой скрипки, кланялся оркестрантам...
- Так вот, - сказал Отава, потому что Шнурре молчал, делая вид, будто
весь заполнен музыкой, на самом же деле выслеживал каждое движение Отавы и,
весь внутренне напрягшись, ждал, что он скажет, - я осмотрел собор...
- И? - не удержался все-таки Шнурре.
- В самом соборе ничто не разрушено и не задето, но исчезли...
- Вы о некоторых вещах, которые там сохранялись? - прервал его Шнурре.
- Мы их просто перепрятали в более надежное место...
Отава не стал уточнять, что это за "надежное место", потому что и так
хорошо знал, да и не это его сейчас интересовало в первую очередь.
- Как вы, очевидно, понимаете, - осторожно продолжил Отава, - мне
нужны работники. Опытные реставраторы. Люди, знающие свое дело...
- Непременно, непременно, - покачал головой Шнурре.
- Я не знаю, удастся ли мне разыскать моих сотрудников, с которыми я
вел реставрационные работы перед войной, потому что у меня нет никаких
данных, где кто из них сейчас находится. Остались ли они в Киеве,
отправились ли на фронт или, быть может, убиты, арестованы...
- Я об этом подумал уже, - сказал Шнурре.
- Несколько преждевременно. - Отава не имел намерения уступать в
чем-либо. - Людей должен подбирать я сам. Раз я отвечаю...
- Мой милый профессор. - Шнурре снова перехватил разговор в свои руки,
снова стал хозяином положения, считая, что советский профессор уже положен
на обе лопатки. - Разрешите напомнить вам, что отвечаю все-таки я. Конечно,
в свою очередь за непосредственное выполнение отвечаете и вы, но есть
высшая ответственность, тяжесть которой ложится на мои плечи. Поэтому я
должен был заранее позаботиться обо всем. Вы уже завтра будете иметь
необходимое количество людей, - это опытные, высококвалифицированные
реставраторы, вы не разочаруетесь в их умении и в их трудолюбии...
- Кто эти люди? - встревоженно спросил Отава.
- Это прекрасные немецкие реставраторы, - правда, на них солдатские
мундиры, но тут уж ничего не поделаешь, да это и не играет роли, в каком
мундире тот, кто выполняет свою работу умело и старательно.
- Но мои помощники...
- Об этом не может быть и речи. Кроме вас, в собор не будет пущен ни
один из местных жителей! Это святыня искусства, и мы не можем рисковать!
Отава молчал. Они не могут рисковать... Он метался в безвыходном
тупике. Что делать? Снова отказываться? Плюнуть этому эсэсовскому
профессору в харю? Броситься на него? Ну и что? Разве этим спасешь собор?
Представил себя во главе бригады ефрейтеров-реставраторов. Если в Киеве
есть подпольщики, они должны выследить его в первые же дни работы и убить,
как шелудивого пса. Профессор Отава возглавляет группу высокоопытных
немецких реставраторов в Софийском соборе! Открытия уникальных фресок,
сделанные профессором Отавой при помощи группы высокотехничных немецких
реставраторов! Теперь все его усилия казались ему точно такими же наивными,
как перетаскивание мешков с песком в первые недели войны. Пока он таскал
песок, ожидая фашистов с воздуха, они вошли в Киев с земли. Он пытался
спасать соборы с крыши, а враги заложили тонны взрывчатки в подземельях, и
Успенский собор взлетел в воздух, остался лишь обломок стены с печальными
фигурами фресковых ангелов.
Но отступать было некуда. Он останется упрямым хотя бы в своей
наивности!
- Хорошо, - сказал он, вставая с нагретого кресла, - не скрываю, что
мне горько, неприятно, я привык работать со своими людьми, но все равно не
мне принадлежит право решать, я могу лишь соглашаться или нет, а раз уж я в
начале разговора дал согласие, то не стану нарушать свое обещание.
- Вы нравитесь мне больше и больше, мой дорогой профессор, - встал со
своего императорского стула и Шнурре. - Может, еще побудете у меня? Мой
Оссендорфер готовит холостяцкий ужин...
- Благодарю, мне хотелось бы отдохнуть.
- Я благодарю вас, профессор. Итак, работы можете начинать завтра
утром. Все будет к вашим услугам.
Когда утром Отава вместе с Борисом пришел в собор, он оцепенел. Если и
вырисовывались когда-либо в его представлении апокалипсические видения
конца мира, то вот одно из них! Посредине центрального нефа, перед резным
иконостасом семнадцатого столетия, полыхал огромный костер, а вокруг него
подпрыгивали одетые в длинные, широкие, будто поповские рясы, зеленоватые
шинели немецкие солдаты; протягивая к пламени руки с растопыренными
пальцами, они беспорядочно напевали:

Warum die Madchen lieben die Soldaten?
Ja, warum, ja, warum!

Раскрасневшиеся морды, мертвенный блеск вытаращенных на огонь глаз,
черная копоть вырывается из подвижного круга, создаваемого этими зловещими
фигурами; весь собор замер, в нем нет того вечного гармонического движения,
которое еще вчера охватывало здесь профессора и его сына, - все застыло и
притихло, даже эха сегодня здесь нет, и слова крайне бессмысленной песенки,
только что произнесенные, как бы снова падают назад, в открытые черные рты,
в эти идиотские солдатские глотки, и глотки давятся словами и выталкивают
их снова и снова:

Ja, warum, ja, warum!

- Кто здесь старший? - воскликнул Отава, пересиливая визгливые напевы
солдатни.
Какая-то фигура отделилась от круга.
- Я профессор Отава, - сказал Гордей, - отвечаю за все работы. Требую
абсолютного послушания. Немедленно погасить костер и не сметь больше
творить здесь подобных безобразий! Это - собор, запомните! Здесь не жгли
костров даже самые дикие люди в истории.
По-немецки слово "собор" звучало многозначительно: "Дом". А может, это
так показалось Отаве? Может, он уже тогда предчувствовал, что это будет его
последний приют, его последнее убежище, последний и вечный дом?


Год 1015
СЕРЕДИНА ЛЕТА. НОВГОРОД.

Но Бог не вдасть дьяволу
радости.

Летопись Нестора

Высокие свечи в серебряном трехсвечнике горели в княжеской опочивальне
до глубокой ночи.
Ярослав читал привезенную ему за большие деньги из Болгарии книгу
святого отца церкви Иоанна Дамаскина. "Нет ничего выше разума, ибо разум -
свет души, а неразум - тьма. Как лишение света творит тьму, так и лишение
разума затемняет смысл. Бессмысленность присуща тварям, человек же без
разума - немыслим. Но разум не развивается сам собою, а требует наставника.
Приступим же к единому учителю истины - Христу, в котором заключаются все
тайны разума. Приблизившись же к дверям мудрости, не удовольствуемся этим,
но с надеждой на успех будем толкаться в нее".
Князь отодвинул книгу, долго смотрел в светлый огонь свечи. Ждал, что,
пробужденные книжной премудростью, придут собственные мысли, но в голове
стояла какая-то тяжелая, колеблющаяся стена, сердце князя билось ускоренно,
будто после длительного бега, он с трудом удерживался от того, чтобы не
вскочить и в самом деле не побежать куда-нибудь. Куда же? Шил в последние
месяцы в душевном смятении, ощущал растерзанность сердца. Прикусив губу,
снова взял книгу в руки.
"Хотя истина не нуждается в пестрых украшениях, но они необходимы для
отрицания тех, кто опирается на ложный разум. Истину надлежит исследовать
не празднословием, а смирением".
Если бы кто-нибудь да мог возражать ему в чем-либо! Вокруг было только
послушание и угодливость - повсеместные спутники княжеской власти. Разве
лишь Забава? Но прочь, прочь! Речь идет о делах куда более высоких. Ему
нужна только мудрость, только просветленность разума, а все, что мутит,
затемняет, сбивает с толку, - прочь!
"Что есть философия? Философия есть страх божий, добродетельная Жизнь,
избегание греха, удаление от мира, познание божественных и людских речей,
она учит, как человек делами своими должен приближаться к богу".
Книга умудренного инока из иерусалимского монастыря святого Саввы
состояла из семидесяти глав, и князь долго бился над трудными словесами,
осиливая в себе бурление крови, пока не уснул сном тяжелым и беспокойным
после позднего чтения.
Уже ударили первые морозы, наладился санный путь в Новгород, князь
ждал вестей, но вестей не было ни из Киева, ни из варяг, зато, словно бы в
предчувствии возвышения Ярослава, двинулись к нему паломники, странствующие
иноки, святые люди, которые побывали в далеких заморских землях, а теперь
разносили по всей Русской земле чудеса, видеть которые они сподобились.
Видели же они в Иерусалиме на месте распятия Иисуса Христа расселину,
сквозь которую пролилась его кровь на голову Адама. Видели столб Давида,
где он сложил псалтырь. Видели колодец Иакова, возле Сихема, где Иисус
беседовал с самаритянкой. Величайшим же чудом была в Иерусалиме светлость,
которая нисходит с неба в час вечерний в великую субботу и зажигает кадила.
Светлость эта похожа на киноварь, багряна она, как кровь, а кадила
загораются от нее только православные. Подносили свечу, зажженную от этого
небесного свечения, к бороде, но борода не горела.
Паломников приглашали на княжеские пиршества, место для них отводилось
рядом с Ярославом. Подавали им множество грибных блюд, мясо, жаренное на
огне, дичь, выставляли кубки и ковши с пивом, медами, фряжским вином; но
святые люди довольствовались одним лишь хлебом да водой, клали смиренно на
дубовый стол свои никогда не мытые руки, скрюченные от ломоты в костях, с
потрескавшейся, похожей на воловью кожей, ворочали медленно гигантскими,
как медвежья шуба, бородами, отращиваемыми нарочно, чтобы противопоставить
настоящую мужскую красоту бесовскому женскому безбородству. Не живи для
себя, а для бога, заботясь о жизни вечной. Ум, отдаляясь от всего внешнего
и сосредоточиваясь во внутреннем, возвращается к тебе, то есть соединяется
со своим словом, которое пребывает в мысли по естеству, через слово
соединяется с молитвой, и молитва восходит в разум божий со всей силой
любви и усердием. А молиться нужно ежечасно. Как святой Павел, совершавший
ежедневно по триста молитв и, чтобы не сбиться со счету, закладывавший за
пазуху триста камешков, чтобы выбрасывать по одному по прочтении молитвы. А
чтобы соединиться с богом в помыслах своих, нужно избегать рынков, городов
и людского шума, ибо нет на свете большей пагубы, нежели людской гомон,
игрища, смех и кощунства. Беги от них. Возлюби молчание, живи в пещерах,
как святые отцы-пещерники, или в дуплах деревьев, как иноки-дендриты, кто и
на столбе стоял, как Симеон-столпник, и никакие соблазны земли не вынудили
его спуститься оттуда, а иные ходят нагими, еще другие лежат на земле и не
поднимаются, ибо подняться можешь только для греха, а те носят железные
вериги с медными крестами на голом теле, и не было мук, которых не вынесли
бы они ради очищения от греховности. Святого Макария, когда он занимался
рукоделием, укусил комар. Макарий задавил комара, а потом, раскаявшись в
своей нетерпимости, осудил себя на шесть месяцев сидения голым возле
болота. Комары искусали его так, что люди могли узнать Макария только по
голосу, думали - прокаженный.
Иноки переносили столько скорби и печали, что людскими устами это даже
выразить невозможно.
Человек - образ божества, поэтому должен стремиться к красоте
первозданной, а она дается лишь уничтожением плоти. Был святой человек,
который носил, не снимая, каменную шапку. А другой оковал себя
девятисаженной цепью. Один не спал вовсе, не ложился и не садился, а для
большей бодрости держал в руках камень, чтобы тот своим падением будил его,
не давал уснуть. Пищу принимали только самую простейшую и в самых малых
количествах. Один или два раза на неделю. Если же одолеют хворости, то и
вовсе не употребляй еды, а питайся лишь водой и соком. А был святой
человек, который ел только сырую землю. Ибо еда, слава, богатство, красота,
как весенний цвет, приходят и исчезают. Человек же создан для небесных
благ, поэтому должен испытывать отвращение ко всему земному.
А у князя перед глазами стояло только земное, о чем бы там ни
рассказывали монахи. Не чувствовал он смрада немытых странников, ибо думал
о запахе свежей стружки, доносившемся оттуда, где новгородские плотники
строгали доски для челнов и насадов. Ярослав сам ежедневно пересчитывал
новые суда, ибо знал очень твердо: идти на Киев, против могучего князя
Владимира, нужно с силой великой, а если сумеет посадить все свое войско на
кораблики, то выйдет навстречу Великому князю нежданно и негаданно. До
слуха его доносился звон молотов в задымленных кузницах, и сквозь этот звон
прорывалась славная и бодрая песенка:

Ковали мечи кузнецы-молодцы,
Двое ковали, трое помогали
С зарей-зарницей всю божью седмицу...

А мечи ковались для простых воинов за день, а для воевод - и по семь
дней. Один кузнец с помощником выковывал меч начерно, а другой помощник
точил на точиле. Кузнец второй руки выравнивал и выглаживал меч, закалял
его, наводил блеск, а на рукоятях дорогих мечей рядом с яблоком и
перекрестием чеканил еще зверей или птиц.
А потом вспоминался вдруг Ярославу чудский божок Тур - медный идол в
образе человека, имеющего конское срамное тело, бесовские игрища вокруг
Тура среди снегов, в затаившихся пущах. И какое им было дело в их сладких
утехах до тех, затерявшихся среди палестинских пустынь, которые не имеют
рядом с собою женщины, отбрасывают плотскую любовь и живут среди пальм!
С детства ненавидя свое несовершенное тело, прикованный к постели,
Ярослав сквозь окошко всматривался в окружающий мир, видел его буйность,
его неудержимость в развлечениях, его жажду к радостям и наслаждениям; быть
может, именно тогда, в зависти, возненавидел он все это и возрадовался,
прочтя в старой книге о древних эсеях: "Хотя в это и трудно поверить, на
протяжении тысяч поколений существует вечный род, в котором никто не
рождается, столь велико отвращение к жизни". Но потом встал на ноги, сам
изведал прелести жизни, для него стало открытым и доступным все сущее,
почувствовал себя человеком, желания пересиливали в нем чистые размышления,
желания умножались с каждым днем, княжеская власть сопряжена была с
множеством забот, но дарила она и множество наслаждений, от которых он не в