Страница:
надежд, разочарований и колебаний. Пускай родится из противоречий его
жизни, борьбы и власти, пускай станет памятником этого смутного и великого
в своем непокое времени, когда народ русский явил миру не только величие
своей силы, но и величие духа. И пускай тогда говорят о князе Ярославе что
хотят.
Но так князь только думал, а вслух не проронил ни слова, не
пошевельнулся даже, с прежней загадочностью держался на грани света и
темноты, ничего не могли заметить в нем ни Сивоок, ни Гюргий, напрасно
ждали они от князя восторгов или осуждений. Он стоял, смотрел, а может, и
не смотрел на слепленный из воска храм, равного которому никогда еще никто
не видел.
- Кто слепил? - нарушил наконец молчание Ярослав, но спросил таким
будничным и бесцветным голосом, что Сивооку не было охоты отвечать, и он
смолчал.
- Кто? - повторил Ярослав, и теперь в голосе у него уже улавливался
гнев.
- Он сделал! - выскочил на свет Гюргий. - Зачем спрашиваешь, княже? Он
это сделал! Никто больше не сможет!
Князь отступил от света и трижды хлопнул в ладоши. Гюргий замер возле
свечки, удивленный и возмущенный. Что бы это могло значить?
Беззвучно открылась дверь, Ситник стал на пороге, подал из темноты
свой голос:
- Я здесь, княже.
- Вели послать тому, в пещерке, дичи с княжьего стола и меду в
серебряной посуде, - сказал спокойно Ярослав, - и посылать каждый день моим
именем.
- Ага, так.
- Иди!
Ситник со скрипом закрыл дверь. Причуды князя неисповедимы. Не спросил
даже, жив ли еще этот старикан, у которого вся сила ушла в бороду.
Но еще больше обескуражены были словами князя Сивоок и Гюргий. Не
знали они ни о какой-то там пещерке, ни о каком-то человеке, а еще меньше
вязалось все это с их разговором о церкви. Да Ярослав и не заботился о том,
чтобы его собеседникам все стало ясно. Он приблизился к восковому храму,
склонился над ним, рассматривая теперь уже пристально и внимательно, сказал
тихо:
- Объясняй.
Касалось это Сивоока, в голосе князя было не столько повеление,
сколько приглашение, но Сивоок молчал. То ли давал князю время изучить
церковь во всех ее частях, то ли и вообще считал, что любые объяснения
здесь напрасны и неуместны.
- Объясняй, - снова повторил Ярослав.
Тогда не удержался Гюргий. Наконец в нем прорвалась его естественная
горячность и неудержимость. Он взмахнул возмущенно руками, крутнулся в
освещенной полосе, едва не задевая князя, и закричал:
- Послушай, княже! Когда ты делаешь детей? Ты так все ночи
проговоришь! Почему ты такой многословный!
- Тебя не стану звать на помощь, - улыбнулся князь, - а разговоры
нужно вести, ибо не для меня - для державы делается все, для славы божьей и
на веки вечные. Ты покладешь камень да и пойдешь себе дальше еще где-нибудь
класть, а церковь будет стоять на этой земле в веках. И будут говорить о
ней всякое, ежели мы, прежде чем построить, не подумаем как следует и не
скажем всего, что нужно и можно сказать. Объясняй.
- Скажи ему, - уже спокойнее попросил Сивоока и Гюргий, - скажи,
пускай услышит.
- Ну что? - Сивоок тоже подошел к ним, теперь все сосредоточились на
светлой полосе, а храм был между ними, прорастал сквозь них, будто древо
жизни, неудержимо и тихо струился, такая таинственная сила в нем была, что
князь не выдержал - перекрестился, тогда Сивоок сделал рукой движение
круглое, будто обнимая будущий храм во всей его волнистой красоте, сказал
просто: - Весь храм снаружи расписать в наши краски, чтобы стал средь Киева
и посредь всей земли писанкой, людской радостью...
- Не будем думать про наружный камень, - прервал его князь.
- А внутри будет достаточно простора, чтобы вместить в храме целый
Киев. Покладем в главном куполе мусии разноцветные, уже имею перед глазами
весь их блеск и сверкание, знаю, где и как. А дальше пустим по стенам и
сводам фресковую роспись, чтобы заменить дорогой заморский мрамор. У нас
нет мрамора для украшения стен и колонн, а везти из заморья - долго и
дорого, потому-то и применим вновь наше древнее умельство и возьмем ту
середину в узоры...
- Не нужно думать и о внутреннем пространстве, - снова нетерпеливо
прервал князь, видимо, раздираемый какой-то тревогой или же колебанием.
- Тогда о чем же думать! - крикнул Гюргий.
- Кто построит такой храм? - спросил Ярослав.
- Я построю, - тихо ответил Сивоок.
- А кто украсит?
- Тоже я.
- Один? Не может один человек свершить такое великое дело.
- Помогут мне мои товарищи.
- А ежели взбунтуются, как ты вот взбунтовался супротив них?
- Не супротив них - только против Мищилы да против Агапита.
- А митрополит? - не унимался князь. - Что скажет митрополит?
- То, что князь, - подсказал Гюргий. - Разве князь боится митрополита?
- Бога боюсь, - вздохнул Ярослав. - Вчера святили основание церкви, а
сегодня его разрушать?
- Оставим так, - засмеялся Гюргий. - Маленькая хитрость, пускай себе
лежит тот камень. Положим новый. Будет церковь с двумя основаниями. Как у
человека два имени: одно для бога, другое - для людей.
- Легкий ты человек, Гюргий, - снова вздохнул Ярослав. - А все на
свете делается нелегко, жизнь сложна людская, требует раздумий.
- Ах, хороша будет церковь! - прищелкнул языком Гюргий. - Велика и
славна, как нигде!
- Почему молчишь? - спросил Ярослав Сивоока.
- А что должен говорить?
- Хвали свою церковь.
- Зачем ее хвалить? Еще нет ведь ничего. Один лишь воск. Поднесешь
свечу - растает бесследно.
- То, что в человеке, бесследно не исчезает, - заметил Ярослав.
- Видел я, что и людей самих со свету сводят.
- А это и дальше живет, - посмотрел ему в глаза князь, - знаешь ведь
хорошо! И знаешь, как замахнулся этой церковью! Знаешь?
Сивоок молчал.
- Упрямый ты человек, а князья упрямых не любят, князьям нужно
подчиняться, им по душе люди как воск, не жди от меня милости и поблажек, -
с нарочитой жестокостью промолвил Ярослав Сивооку. - Иль ждал чего-нибудь
иного?
- Воск тебе дал. Делай из него, что хочешь.
- И что можешь! - крикнул Гюргий. - А сам не умеешь - попроси нас! Сам
упадешь без опоры, долго не устоишь.
- Ну ладно, - устало произнес Ярослав, - мне пора к молитве, а вы
идите.
- Не сказал нам ничего. - Сивоок вдруг стряхнул с себя
нерешительность, в голосе у него появилась неожиданная твердость. - Не для
тебя делали эту церковь - для нашей земли. Не хочешь ставить в Киеве -
поставим где-нибудь в другом месте. А стоять она должна!
Кровь хлынула в лицо Ярославу. Он поднял было руки, чтобы хлопнуть в
ладоши, но сдержался, немного помолчал, гневно раздувая ноздри, повел лишь
перед лицами Сивоока и Гюргия ладонью:
- Идите. Буду думать.
А Ситнику, возникшему в темной двери после ухода тех двоих, сказал:
- Пошли за Илларионом в Бересты. Жду его завтра после заутрени.
Ситник не уходил, смотрел на вылепленную из воска церковь.
- А это, княже? Выбросить?
- Глуп еще еси вельми, - спокойно промолвил Ярослав.
- Не нравится мне этот... Михаил, - пробормотал Ситник. -
Подозрительный он.
- Что же это за держава, где талант берут под подозрение? - горько
улыбнулся князь. - Да не удивляюсь тебе, Ситник, потому как самому себе ты,
видать, не веришь. Как же ты поверишь этому Сивооку?
- Сивоок? - Ситник оторопел от неожиданности. - Михаил ведь он?
- И Михаил, и Сивоок. Главное же - человек вельми способный.
- Ох, подозрителен он, княже, поверь мне!
- Ладно, надоел ты со своими подозрениями. Уже поздний час. Иди!
- Ага, так.
Никто еще ничего не знал, когда князь советовался и с Илларионом, не
догадывались ни о чем и тогда, когда приглашен был к князю митрополит
Феопемпт и тот в облачении из тройной негнущейся, шуршащей парчи, с высоким
посохом, окованным тяжелым серебром, появился в княжьих сенях в
сопровождении своей свиты из Десятинной церкви Богородицы. Но вот пришло от
князя повеление прекратить все работы на строительстве, и там несколько
дней ничего не делали. За это время старый Феопемпт снова побывал в
княжеских сенях, но теперь уже князь выставил от себя пресвитера Иллариона,
и было чуточку смешно наблюдать, как против высохшего, утопающего в
прошитых тяжелым золотом ризах митрополита встает светлобородый,
мужиковатый русский священник в изношенной старенькой рясе, в пожелтевших
сапогах-вытяжках из грубой кожи, только и было дорогого на Илларионе что
драгоценная панагия с адамасами и изумрудами, подаренная ему князем
Ярославом, когда сел тот на Киевский стол, победив Святополка. Митрополит
настаивал на том, чтобы продолжали возводить церковь на освященном
основании, ибо уже не только определены были всеми размер и вид этой
церкви, но и утвержден им, то есть митрополитом, весь чин внутреннего
убранства, расписано все, и теперь изменять негоже, божья церковь должна
возводиться одним замахом, без переделок и без изменений первоначального
рисунка. Митрополит обращался к князю, но отвечал ему пресвитер Илларион,
хотя и стоял ниже Феопемпта, подчинялся ему по чину, однако имел полномочия
от Ярослава, который не хотел начинать споров с митрополитом, тем самым
вроде бы не настаивая на своем намерении во что бы то ни стало отказаться
от начатых работ и приняться за сооружение какого-то нового храма, которого
еще никто и не представлял себе.
В этой беседе не произнесено было почти ни единого собственного слова,
густо сыпались словеса из Священного писания, из отцов церкви, из греческих
книг. Илларион и митрополит старались пересилить друг друга в книжной
премудрости, начинали еще с момента смерти Адамовой, когда умирал он на
руках у старой девы и ангел, посланный всевышним, положил ему под язык
зерно, из которого впоследствии выросло дерево креста. Дерево это росло до
времен царя Соломона. Он велел его срубить и отдать на строительство моста
через поток. Когда же Константин Великий завоевал Иерусалим, никто не знал,
где спрятано дерево креста, знал об этом лишь человек по имени Иуда, но он
не выдавал тайны, за что Елена, мать Константина Великого, велела бросить
его в глубокий безводный колодец, и лишь после этого было найдено священное
дерево. Через триста лет персидский царь Хозрой попытался завоевать
Иерусалим, но император Ираклий разбил язычника и, босой, во главе
процессии внес крест в Иерусалим на собственных плечах. Все священные
императоры великих ромеев ставили храмы в честь бога, а все, кто принимал
веру Христа, не должны отступать от священных ромейских обычаев.
- Не отступаем и мы от креста, и от Христа, - сказал Илларион, - но
помним и то, что ромеями взято от всех народов самое ценное в зданиях: и
камень, и колонны, и украшения, и во всех ромейских церквах живет не только
божья красота, но и людская. Еще древние греки измерили след человеческой
ступни и сравнили с ростом человека. Утвердив, что стопа составляет шестую
часть высоты тела, применили то же самое основание к колоннам храма, и
таким образом колонна греческая стала отражением красоты человеческого
тела. Наша же земля испокон веков имела свои строения, она тоже хочет
послужить новому богу своим собственным, богатство наружного убранства
церкви передаст богатство земли нашей, вознесенность куполов, которых
больше, чем в ромейских церквах, покажет необозримость Русской державы,
которую зовут землей многих городов повсеместно; каждая земля должна
славить бога своим голосом, и чем могущественнее будет тот голос, тем
большая хвала божья.
Митрополит угрожал, что отправит назад в Константинополь всех зодчих
во главе с Мищилой, на что Илларион ответил ему, что найдут они в Киеве
умельцев, которые смогут построить дом божий лучше, чем кто-либо. Ни к чему
не привели эти длинные разговоры, Илларион твердо стоял на своем, потому
что был в восхищении от восковой церкви, показанной ему князем Ярославом.
Феопемпт же, понимая, что пресвитер имеет княжеские полномочия,
прикидывался, будто не ведает ничего и ни о чем не догадывается, спорил
яростно и долго, чтобы выторговать себе как можно больше, в душе же он
смирился с прихотями князя (ибо как иначе мог назвать такое странное
решение?), но должен был отстоять свое право управления всеми работами по
внутреннему оформлению святыни, ибо это беспокоило его прежде всего, было
для него всего важнее.
Наконец пришли к соглашению, что надзор за строительством будет вести
Илларион, но с разрешения и повеления митрополита, установив заранее весь
порядок и последовательность росписей, как это дано в екфрасисе* патриарха
Фотия при освящении церкви Феотокос Фарос.
______________
* Екфрасис - проповедь (греч.).
А кто станет говорить что-нибудь супротив имени патриарха Фотия? Еще
полторы сотни лет назад этот константинопольский патриарх послал на Русь
первого епископа. Сделано это было, правда, после того, как русичи подошли
к вратам Константинополя и нагнали страху и на самого патриарха, который
именно в тот момент был в столице, да и на императора Михаила, который
перед тем неосмотрительно отправился в военный поход, не позаботившись о
стольном граде. Патриарх поскорее призвал императора в Константинополь;
беспомощные против отчаянных русских, которые на легких суденышках
пересекли море и вот-вот могли овладеть столицей, император и патриарх
ревностно молились в храме Влахернской божьей матери, выпрашивая у бога
несчастий для русов; бог им не помог - помогла буря, которая разметала
русские суденышки, но патриарх отнес это в заслугу Христу и поклялся
привести в веру Христову этот великий и загадочный в своей силе народ, для
чего и снарядил за море своего епископа. Кого-то он крестил, этот епископ,
но следа от него не осталось, ибо в такой великой земле трудно оставить
след. И все-таки ромеи, когда заходила речь про Русь, каждый раз выставляли
имя патриарха Фотия. Пускай выставляют! Ярослав научился за эти годы борьбы
и терпения самому главному для державного мужа умению - ждать. Не
суетиться, не бросаться вслепую, не нарываться на мелкие стычки, не
раздражать могучих, а самому постепенно наращивать силу и могущество, ибо
видел, что все это есть в его земле, а со временем и еще приумножится.
У князя заботы были державные, у Сивоока - людские. Внешне вроде бы
ничего и не изменилось. Мищило не стал противиться воле князя и
митрополита, стал послушным помощником Сивоока, иной раз даже слишком
усердным. Перед тем как заложить новое основание, Сивоок принялся еще раз
измерять расположение церкви, чтобы она стояла в точном соответствии к
сторонам света. Использовано было греческое искусство измерения при помощи
тени. Направление север - юг определялось кратчайшей тенью, которую солнце
бросает в полдень. Теперь нужно было положить к этой тени прямую линию, и
она даст святую ориентацию: восток - запад. Для этого брали шнур с тремя
узлами, расположенными между собой на расстоянии, которое измеряется
соответственно числам три, четыре и пять одинаковых отрезков, из шнура
создавался треугольник так, чтобы более короткая его сторона была тенью
север - юг, тогда другая сторона давала направление восток - запад*.
Собственно, это уже было сделано во время закладки первого основания, и
Сивоок мог бы выразить полное доверие Mищиле, о чем он ему и сказал, но
Мищило настоял на том, чтобы перемерили еще раз, он был очень смирным,
тихая улыбка блуждала на его устах, и Сивоок, ослепленный своим успехом, не
смог разгадать под этой улыбкой угрозы.
______________
* Неосознанное использование теоремы Пифагора о прямоугольном
треугольнике. (Прим. автора).
Да, собственно, что мог сделать ему Мищило?
Гюргий задумал неслыханную затею: снял с себя серебряный чеканный пояс
и этим поясом измерил место для закладки нового основания. Затем попросил
князя, чтобы тот велел поймать двух диких тарпанов, и в воскресенье
торжественно выехали за Киев, в поле; Гюргий связал тарпанов за шеи своим
поясом и отпустил их в поле, тарпаны с места взяли во весь опор, в дикой
ярости изорвали пояс, разлетелся он в мелкие куски, так что и не собрать
его никогда, пропал пояс, а вместе с этим поясом навеки пропала и тайна
измерений церкви, задуманной Сивооком.
Всем понравилась эта затея, Гюргия хвалил даже князь, а Мищило
подсказывал Ярославу, что такое выдумать мог разве что сам Сивоок, и снова
смотрел с загадочной улыбкой на своего соперника, но Сивоок не придавал
значения ни словам, ни улыбке Мищилы, ибо они для него не значили ровным
счетом ничего!
Был у Сивоока враг куда страшнее и могущественнее, вызвал его к
действиям сам, мог бы пробыть в Киеве хоть десяток лет и не повстречаться с
ночным боярином Ярослава - Ситником, но после той ночи, когда ходили они с
Гюргием к князю и когда Ситник услышал от князя имя "Сивоок", случайно
оброненное имя, напомнившее бывшему медовару неотмщенную обиду от сопляка,
боярин начал приходить на стройку, останавливался где-нибудь незаметно с
двумя-тремя своими людьми, следил за Сивооком, старался опознать в этом
огромном светло-русом великане черты того маленького мальчика, забранного
когда-то им от покойного Родима. Много лет прошло, и теперь уже трудно было
сказать наверняка, что это тот же самый человек. Но и отступать Ситник не
привык. Хорошо ведь знал: что мое - отдай! Применил свой испытанный способ
- выведывания. Кто, что и как этот Сивоок? Так набрел он на Мищилу, и так
объединились они в своей ненависти к Сивооку.
Если бы Сивоок и дальше оставался незаметным антропосом, не выделялся
бы из числа ромейских мастеров, не совался бы со своими выдумками, - никому
бы до него не было дела. Легко было тому, кто, обладая сильной рукой и
смелым духом, вил свое орлиное гнездо на недоступной скале, разрешая более
слабым строить у подножья свои хижины. Без сопротивления идут в битву воины
за своим воеводой, ибо он сталкивается лицом к лицу со смертью первым и
накликает на себя больше всего врагов. Охотно уступают право на муки, -
быть может, именно поэтому так много всегда великомучеников и так щедро
выделяют для них место в истории. Но человек талантливый напоминает цветок,
который поднимается очень высоко. Его хотят сорвать первым. А что же
остальные цветы? А те наполняются завистью, для них достаточно собственной
красоты, другой красоты они не хотят признавать.
Любой из антропосов, который замышляет подняться над своей средой,
должен быть готов к отчуждению, к одиночеству. Вся его дальнейшая жизнь -
это преодоление одиночества. Он пробивается назад к своей среде, к своему
окружению, к тем, из числа которых возвышался, пробивается тяжело,
безнадежно, неся свой труд, будто отступное, будто выкуп, будто искупление
за свое преимущество, за свою талантливость. Часто так и остается одиноким.
Его творение встает между ним и теми, среди которых начинал когда-то. Это
стена, сквозь которую не пробьешься. Апостолов всегда признавали лишь после
их смерти. Если бы намерение ставить церковь, не похожую на ромейские,
принадлежало не одному Сивооку, а всем, было намерением общим, тогда не
возникло бы никаких осложнений. Если бы на место Мищилы дозволено было
избрать кого-нибудь другого, то выбор пал бы на того, кто менее всего
задевает самолюбие, кто ничем не выделяется, кто не пробует превзойти своих
предшественников, а мечтает хотя бы сравниться с ними, пользуясь теми же
средствами. Сивоок не был таким. Возвысился над всеми при помощи силы
посторонней, непостижимой, этим мог только раздражать всех, с кем еще вчера
был одинакова незаметен.
А он не замечал этого, он был с теми, кто копал землю, ворочал камни,
носил заправу, он был с мастерами камня, плинфы, дерева, железа, олова, он
сам ездил в пущи к дубогрызам и королупам выбирать достаточно большие дубы
для брусьев на скрепления; работали на строительстве от солнца до солнца,
не делая перерывов ни на праздники, ни в воскресенье, церковь должна была
быть поставлена за короткое время, ибо и храм Соломонов строился семь лет,
и святая София в Константинополе - пять лет, и Десятинная церковь
Богородицы в Киеве - тоже не дольше.
Князю оставалось теперь одно лишь: ждать завершения строительства. Он
водил иноземных гостей, поглаживал бороду, скромно молвил: "Тут положу
камень белый резной, а тут - овруцкий шифер сиреневый и красный".
А и впрямь-таки если бы не он, то и не было бы ничего. Важно не то,
кто строил, кто выстрадал всей жизнью своей в великом творческом напряжении
это сооружение, важен не талант и не труд, а только то, кто стоял над этим,
под чьей рукой все свершилось.
Но не повсюду доставала княжеская рука. За свою одаренность Сивоок
должен был платить сам, без чьей бы то ни было помощи. Сначала он ничего не
замечал. Поглощенный ежедневными хлопотами, пребывал в таком возбуждении,
что не мог ни есть как следует, ни спать, дневная усталость не брала его,
он похож был на гонца, который несет важную весть о победе своих войск,
торопится, бежит без передышки днем и ночью через горы и через реки, бежит
из последних сил, не может остановиться. Людей на строительстве было
столько, что не могли подступиться к стенам церкви, отправлялись в Киев в
поисках хлеба и воли тысячи, приходили на строительство не только по
принуждению, но и по желанию, не из набожности, а в надежде на заработки. В
самом Киеве и по ту сторону валов целыми ночами светились теперь огоньки в
корчмах, где пропивали дневной заработок, жалкие ногаты, выплачиваемые
землекопам и переносчикам камня и плинфы; собирались там люди веселые и
впавшие в отчаяние, заливали медом и пивом успехи и неудачи, за одним
столом встречались самые незаметные рабочие и надзиратели, каменщики и
мастера своего дела; Сивоок тоже шел туда, не спал ночей, в свою хижину
наведывался лишь на рассвете; Исса молча смотрела на него, в ее огромных
глазах был упрек и бесконечный испуг, но она молчала, ей всегда было
холодно в этой странной, непривычной земле, даже в летний зной она
закутывалась в меховое корзно; Сивоок что-то ей говорил, приносил ей
вкусную еду из своих ночных блужданий, рассказывал, насколько продвинулась
церковь, был пьян не так от выпитого, как от своей нетерпеливой радости,
вызванной строительством. Почти то же самое было на острове, когда он
распоряжался сооружением монастыря, но там все казалось меньшим,
незначительным, там Исса имела свое море, перед которым забывалось все на
свете; Сивоок тоже не терялся на острове так, как в этом великом городе, не
исчезал и не отдалялся от Иссы, а тут он словно бы поглощался огромным
неведомым делом, удалялся, становился все меньше, и когда приходил в
хижину, то не он должен был утешать Иссу, а ей самой становилось жаль его,
она молча гладила его голову, и лишь от этих прикосновений наплывали на
Сивоока короткие волны прозрения, он отдалялся мысленно от своего
непосильного для одного человека дела, пугался огромности свершаемого,
вернее же - задуманного, и плакал под этой ласковой, тихой рукой, под
взглядом огромных испуганно-печальных глаз Иссы.
А вокруг все плотнее и плотнее окружала Сивоока враждебность. Не
выступала открыто, рядилась в одежды доброжелательности, Мищило стал
незаменимым помощником и первейшим другом настолько, что постепенно
отодвигал от Сивоока даже Гюргия. На горе себе Сивоок не знал, что с
чрезмерным усердием дружеские чувства выказывают, как правило, тогда, когда
хотят предать своего друга.
Ситник стоял в сторонке, до поры до времени он не хотел сталкиваться с
княжеским зодчим, несмотря на огромное желание посчитаться с ним (что-то
подсказывало боярину, что этот огромный, загадочный в своих способностях и
в своем быту человек - его бывший раб, а уступать свое Ситник не привык и
не умел), - ведь за Сивооком стоял князь, а это был единственный человек,
которого бывший медовар боялся.
Сивоок тоже чувствовал, что Ситник ходит за ним по пятам, ему тоже
иногда хотелось найти боярина и поговорить с ним с глазу на глаз,
убедиться, что это в самом деле медовар из далекого детства, но у него не
было для этого времени, а более же всего он боялся, что тогда возвратятся к
нему все воспоминания, встанет перед глазами маленькая Величка, для которой
с таким трудом разыскивал в пуще синий цветок. А где теперь Величка, где
синие цветы? Нет ничего, все изменилось, а о давнишнем страшно и подумать.
Неожиданно к сообщничеству двух врагов Сивоока присоединился третий,
совсем посторонний, казалось бы, неспособный на подлость человек, тем
только и приметный, что любил болтать языком. Но, как говорится, стрелой
попадешь в одного, а языком - в тысячу. Часто речь бывает страшнее
острейшего оружия.
Этим третьим оказался Бурмака, княжий шут и глумотворец. Не мог
смириться с тем, что с каждым днем все дальше и дальше отодвигается от
князя, из особы приближенной превращается в нечто лишнее, нежелательное.
Искал причин такого оборота дела, искал причин княжеской немилости - и
никак не мог найти. Малым своим умом не мог сообразить, что такие, как он,
нужны не всегда, что они имеют свое время. Во времена жестокие исчезает
мудрость, предаются забвению науки, художества, остаются только дураки. Они
всегда плодятся там, где угнетается свобода. Для свободы же дураки не
надобны. Но Бурмака размышлял иначе: раз он устранен от князя, следует
жизни, борьбы и власти, пускай станет памятником этого смутного и великого
в своем непокое времени, когда народ русский явил миру не только величие
своей силы, но и величие духа. И пускай тогда говорят о князе Ярославе что
хотят.
Но так князь только думал, а вслух не проронил ни слова, не
пошевельнулся даже, с прежней загадочностью держался на грани света и
темноты, ничего не могли заметить в нем ни Сивоок, ни Гюргий, напрасно
ждали они от князя восторгов или осуждений. Он стоял, смотрел, а может, и
не смотрел на слепленный из воска храм, равного которому никогда еще никто
не видел.
- Кто слепил? - нарушил наконец молчание Ярослав, но спросил таким
будничным и бесцветным голосом, что Сивооку не было охоты отвечать, и он
смолчал.
- Кто? - повторил Ярослав, и теперь в голосе у него уже улавливался
гнев.
- Он сделал! - выскочил на свет Гюргий. - Зачем спрашиваешь, княже? Он
это сделал! Никто больше не сможет!
Князь отступил от света и трижды хлопнул в ладоши. Гюргий замер возле
свечки, удивленный и возмущенный. Что бы это могло значить?
Беззвучно открылась дверь, Ситник стал на пороге, подал из темноты
свой голос:
- Я здесь, княже.
- Вели послать тому, в пещерке, дичи с княжьего стола и меду в
серебряной посуде, - сказал спокойно Ярослав, - и посылать каждый день моим
именем.
- Ага, так.
- Иди!
Ситник со скрипом закрыл дверь. Причуды князя неисповедимы. Не спросил
даже, жив ли еще этот старикан, у которого вся сила ушла в бороду.
Но еще больше обескуражены были словами князя Сивоок и Гюргий. Не
знали они ни о какой-то там пещерке, ни о каком-то человеке, а еще меньше
вязалось все это с их разговором о церкви. Да Ярослав и не заботился о том,
чтобы его собеседникам все стало ясно. Он приблизился к восковому храму,
склонился над ним, рассматривая теперь уже пристально и внимательно, сказал
тихо:
- Объясняй.
Касалось это Сивоока, в голосе князя было не столько повеление,
сколько приглашение, но Сивоок молчал. То ли давал князю время изучить
церковь во всех ее частях, то ли и вообще считал, что любые объяснения
здесь напрасны и неуместны.
- Объясняй, - снова повторил Ярослав.
Тогда не удержался Гюргий. Наконец в нем прорвалась его естественная
горячность и неудержимость. Он взмахнул возмущенно руками, крутнулся в
освещенной полосе, едва не задевая князя, и закричал:
- Послушай, княже! Когда ты делаешь детей? Ты так все ночи
проговоришь! Почему ты такой многословный!
- Тебя не стану звать на помощь, - улыбнулся князь, - а разговоры
нужно вести, ибо не для меня - для державы делается все, для славы божьей и
на веки вечные. Ты покладешь камень да и пойдешь себе дальше еще где-нибудь
класть, а церковь будет стоять на этой земле в веках. И будут говорить о
ней всякое, ежели мы, прежде чем построить, не подумаем как следует и не
скажем всего, что нужно и можно сказать. Объясняй.
- Скажи ему, - уже спокойнее попросил Сивоока и Гюргий, - скажи,
пускай услышит.
- Ну что? - Сивоок тоже подошел к ним, теперь все сосредоточились на
светлой полосе, а храм был между ними, прорастал сквозь них, будто древо
жизни, неудержимо и тихо струился, такая таинственная сила в нем была, что
князь не выдержал - перекрестился, тогда Сивоок сделал рукой движение
круглое, будто обнимая будущий храм во всей его волнистой красоте, сказал
просто: - Весь храм снаружи расписать в наши краски, чтобы стал средь Киева
и посредь всей земли писанкой, людской радостью...
- Не будем думать про наружный камень, - прервал его князь.
- А внутри будет достаточно простора, чтобы вместить в храме целый
Киев. Покладем в главном куполе мусии разноцветные, уже имею перед глазами
весь их блеск и сверкание, знаю, где и как. А дальше пустим по стенам и
сводам фресковую роспись, чтобы заменить дорогой заморский мрамор. У нас
нет мрамора для украшения стен и колонн, а везти из заморья - долго и
дорого, потому-то и применим вновь наше древнее умельство и возьмем ту
середину в узоры...
- Не нужно думать и о внутреннем пространстве, - снова нетерпеливо
прервал князь, видимо, раздираемый какой-то тревогой или же колебанием.
- Тогда о чем же думать! - крикнул Гюргий.
- Кто построит такой храм? - спросил Ярослав.
- Я построю, - тихо ответил Сивоок.
- А кто украсит?
- Тоже я.
- Один? Не может один человек свершить такое великое дело.
- Помогут мне мои товарищи.
- А ежели взбунтуются, как ты вот взбунтовался супротив них?
- Не супротив них - только против Мищилы да против Агапита.
- А митрополит? - не унимался князь. - Что скажет митрополит?
- То, что князь, - подсказал Гюргий. - Разве князь боится митрополита?
- Бога боюсь, - вздохнул Ярослав. - Вчера святили основание церкви, а
сегодня его разрушать?
- Оставим так, - засмеялся Гюргий. - Маленькая хитрость, пускай себе
лежит тот камень. Положим новый. Будет церковь с двумя основаниями. Как у
человека два имени: одно для бога, другое - для людей.
- Легкий ты человек, Гюргий, - снова вздохнул Ярослав. - А все на
свете делается нелегко, жизнь сложна людская, требует раздумий.
- Ах, хороша будет церковь! - прищелкнул языком Гюргий. - Велика и
славна, как нигде!
- Почему молчишь? - спросил Ярослав Сивоока.
- А что должен говорить?
- Хвали свою церковь.
- Зачем ее хвалить? Еще нет ведь ничего. Один лишь воск. Поднесешь
свечу - растает бесследно.
- То, что в человеке, бесследно не исчезает, - заметил Ярослав.
- Видел я, что и людей самих со свету сводят.
- А это и дальше живет, - посмотрел ему в глаза князь, - знаешь ведь
хорошо! И знаешь, как замахнулся этой церковью! Знаешь?
Сивоок молчал.
- Упрямый ты человек, а князья упрямых не любят, князьям нужно
подчиняться, им по душе люди как воск, не жди от меня милости и поблажек, -
с нарочитой жестокостью промолвил Ярослав Сивооку. - Иль ждал чего-нибудь
иного?
- Воск тебе дал. Делай из него, что хочешь.
- И что можешь! - крикнул Гюргий. - А сам не умеешь - попроси нас! Сам
упадешь без опоры, долго не устоишь.
- Ну ладно, - устало произнес Ярослав, - мне пора к молитве, а вы
идите.
- Не сказал нам ничего. - Сивоок вдруг стряхнул с себя
нерешительность, в голосе у него появилась неожиданная твердость. - Не для
тебя делали эту церковь - для нашей земли. Не хочешь ставить в Киеве -
поставим где-нибудь в другом месте. А стоять она должна!
Кровь хлынула в лицо Ярославу. Он поднял было руки, чтобы хлопнуть в
ладоши, но сдержался, немного помолчал, гневно раздувая ноздри, повел лишь
перед лицами Сивоока и Гюргия ладонью:
- Идите. Буду думать.
А Ситнику, возникшему в темной двери после ухода тех двоих, сказал:
- Пошли за Илларионом в Бересты. Жду его завтра после заутрени.
Ситник не уходил, смотрел на вылепленную из воска церковь.
- А это, княже? Выбросить?
- Глуп еще еси вельми, - спокойно промолвил Ярослав.
- Не нравится мне этот... Михаил, - пробормотал Ситник. -
Подозрительный он.
- Что же это за держава, где талант берут под подозрение? - горько
улыбнулся князь. - Да не удивляюсь тебе, Ситник, потому как самому себе ты,
видать, не веришь. Как же ты поверишь этому Сивооку?
- Сивоок? - Ситник оторопел от неожиданности. - Михаил ведь он?
- И Михаил, и Сивоок. Главное же - человек вельми способный.
- Ох, подозрителен он, княже, поверь мне!
- Ладно, надоел ты со своими подозрениями. Уже поздний час. Иди!
- Ага, так.
Никто еще ничего не знал, когда князь советовался и с Илларионом, не
догадывались ни о чем и тогда, когда приглашен был к князю митрополит
Феопемпт и тот в облачении из тройной негнущейся, шуршащей парчи, с высоким
посохом, окованным тяжелым серебром, появился в княжьих сенях в
сопровождении своей свиты из Десятинной церкви Богородицы. Но вот пришло от
князя повеление прекратить все работы на строительстве, и там несколько
дней ничего не делали. За это время старый Феопемпт снова побывал в
княжеских сенях, но теперь уже князь выставил от себя пресвитера Иллариона,
и было чуточку смешно наблюдать, как против высохшего, утопающего в
прошитых тяжелым золотом ризах митрополита встает светлобородый,
мужиковатый русский священник в изношенной старенькой рясе, в пожелтевших
сапогах-вытяжках из грубой кожи, только и было дорогого на Илларионе что
драгоценная панагия с адамасами и изумрудами, подаренная ему князем
Ярославом, когда сел тот на Киевский стол, победив Святополка. Митрополит
настаивал на том, чтобы продолжали возводить церковь на освященном
основании, ибо уже не только определены были всеми размер и вид этой
церкви, но и утвержден им, то есть митрополитом, весь чин внутреннего
убранства, расписано все, и теперь изменять негоже, божья церковь должна
возводиться одним замахом, без переделок и без изменений первоначального
рисунка. Митрополит обращался к князю, но отвечал ему пресвитер Илларион,
хотя и стоял ниже Феопемпта, подчинялся ему по чину, однако имел полномочия
от Ярослава, который не хотел начинать споров с митрополитом, тем самым
вроде бы не настаивая на своем намерении во что бы то ни стало отказаться
от начатых работ и приняться за сооружение какого-то нового храма, которого
еще никто и не представлял себе.
В этой беседе не произнесено было почти ни единого собственного слова,
густо сыпались словеса из Священного писания, из отцов церкви, из греческих
книг. Илларион и митрополит старались пересилить друг друга в книжной
премудрости, начинали еще с момента смерти Адамовой, когда умирал он на
руках у старой девы и ангел, посланный всевышним, положил ему под язык
зерно, из которого впоследствии выросло дерево креста. Дерево это росло до
времен царя Соломона. Он велел его срубить и отдать на строительство моста
через поток. Когда же Константин Великий завоевал Иерусалим, никто не знал,
где спрятано дерево креста, знал об этом лишь человек по имени Иуда, но он
не выдавал тайны, за что Елена, мать Константина Великого, велела бросить
его в глубокий безводный колодец, и лишь после этого было найдено священное
дерево. Через триста лет персидский царь Хозрой попытался завоевать
Иерусалим, но император Ираклий разбил язычника и, босой, во главе
процессии внес крест в Иерусалим на собственных плечах. Все священные
императоры великих ромеев ставили храмы в честь бога, а все, кто принимал
веру Христа, не должны отступать от священных ромейских обычаев.
- Не отступаем и мы от креста, и от Христа, - сказал Илларион, - но
помним и то, что ромеями взято от всех народов самое ценное в зданиях: и
камень, и колонны, и украшения, и во всех ромейских церквах живет не только
божья красота, но и людская. Еще древние греки измерили след человеческой
ступни и сравнили с ростом человека. Утвердив, что стопа составляет шестую
часть высоты тела, применили то же самое основание к колоннам храма, и
таким образом колонна греческая стала отражением красоты человеческого
тела. Наша же земля испокон веков имела свои строения, она тоже хочет
послужить новому богу своим собственным, богатство наружного убранства
церкви передаст богатство земли нашей, вознесенность куполов, которых
больше, чем в ромейских церквах, покажет необозримость Русской державы,
которую зовут землей многих городов повсеместно; каждая земля должна
славить бога своим голосом, и чем могущественнее будет тот голос, тем
большая хвала божья.
Митрополит угрожал, что отправит назад в Константинополь всех зодчих
во главе с Мищилой, на что Илларион ответил ему, что найдут они в Киеве
умельцев, которые смогут построить дом божий лучше, чем кто-либо. Ни к чему
не привели эти длинные разговоры, Илларион твердо стоял на своем, потому
что был в восхищении от восковой церкви, показанной ему князем Ярославом.
Феопемпт же, понимая, что пресвитер имеет княжеские полномочия,
прикидывался, будто не ведает ничего и ни о чем не догадывается, спорил
яростно и долго, чтобы выторговать себе как можно больше, в душе же он
смирился с прихотями князя (ибо как иначе мог назвать такое странное
решение?), но должен был отстоять свое право управления всеми работами по
внутреннему оформлению святыни, ибо это беспокоило его прежде всего, было
для него всего важнее.
Наконец пришли к соглашению, что надзор за строительством будет вести
Илларион, но с разрешения и повеления митрополита, установив заранее весь
порядок и последовательность росписей, как это дано в екфрасисе* патриарха
Фотия при освящении церкви Феотокос Фарос.
______________
* Екфрасис - проповедь (греч.).
А кто станет говорить что-нибудь супротив имени патриарха Фотия? Еще
полторы сотни лет назад этот константинопольский патриарх послал на Русь
первого епископа. Сделано это было, правда, после того, как русичи подошли
к вратам Константинополя и нагнали страху и на самого патриарха, который
именно в тот момент был в столице, да и на императора Михаила, который
перед тем неосмотрительно отправился в военный поход, не позаботившись о
стольном граде. Патриарх поскорее призвал императора в Константинополь;
беспомощные против отчаянных русских, которые на легких суденышках
пересекли море и вот-вот могли овладеть столицей, император и патриарх
ревностно молились в храме Влахернской божьей матери, выпрашивая у бога
несчастий для русов; бог им не помог - помогла буря, которая разметала
русские суденышки, но патриарх отнес это в заслугу Христу и поклялся
привести в веру Христову этот великий и загадочный в своей силе народ, для
чего и снарядил за море своего епископа. Кого-то он крестил, этот епископ,
но следа от него не осталось, ибо в такой великой земле трудно оставить
след. И все-таки ромеи, когда заходила речь про Русь, каждый раз выставляли
имя патриарха Фотия. Пускай выставляют! Ярослав научился за эти годы борьбы
и терпения самому главному для державного мужа умению - ждать. Не
суетиться, не бросаться вслепую, не нарываться на мелкие стычки, не
раздражать могучих, а самому постепенно наращивать силу и могущество, ибо
видел, что все это есть в его земле, а со временем и еще приумножится.
У князя заботы были державные, у Сивоока - людские. Внешне вроде бы
ничего и не изменилось. Мищило не стал противиться воле князя и
митрополита, стал послушным помощником Сивоока, иной раз даже слишком
усердным. Перед тем как заложить новое основание, Сивоок принялся еще раз
измерять расположение церкви, чтобы она стояла в точном соответствии к
сторонам света. Использовано было греческое искусство измерения при помощи
тени. Направление север - юг определялось кратчайшей тенью, которую солнце
бросает в полдень. Теперь нужно было положить к этой тени прямую линию, и
она даст святую ориентацию: восток - запад. Для этого брали шнур с тремя
узлами, расположенными между собой на расстоянии, которое измеряется
соответственно числам три, четыре и пять одинаковых отрезков, из шнура
создавался треугольник так, чтобы более короткая его сторона была тенью
север - юг, тогда другая сторона давала направление восток - запад*.
Собственно, это уже было сделано во время закладки первого основания, и
Сивоок мог бы выразить полное доверие Mищиле, о чем он ему и сказал, но
Мищило настоял на том, чтобы перемерили еще раз, он был очень смирным,
тихая улыбка блуждала на его устах, и Сивоок, ослепленный своим успехом, не
смог разгадать под этой улыбкой угрозы.
______________
* Неосознанное использование теоремы Пифагора о прямоугольном
треугольнике. (Прим. автора).
Да, собственно, что мог сделать ему Мищило?
Гюргий задумал неслыханную затею: снял с себя серебряный чеканный пояс
и этим поясом измерил место для закладки нового основания. Затем попросил
князя, чтобы тот велел поймать двух диких тарпанов, и в воскресенье
торжественно выехали за Киев, в поле; Гюргий связал тарпанов за шеи своим
поясом и отпустил их в поле, тарпаны с места взяли во весь опор, в дикой
ярости изорвали пояс, разлетелся он в мелкие куски, так что и не собрать
его никогда, пропал пояс, а вместе с этим поясом навеки пропала и тайна
измерений церкви, задуманной Сивооком.
Всем понравилась эта затея, Гюргия хвалил даже князь, а Мищило
подсказывал Ярославу, что такое выдумать мог разве что сам Сивоок, и снова
смотрел с загадочной улыбкой на своего соперника, но Сивоок не придавал
значения ни словам, ни улыбке Мищилы, ибо они для него не значили ровным
счетом ничего!
Был у Сивоока враг куда страшнее и могущественнее, вызвал его к
действиям сам, мог бы пробыть в Киеве хоть десяток лет и не повстречаться с
ночным боярином Ярослава - Ситником, но после той ночи, когда ходили они с
Гюргием к князю и когда Ситник услышал от князя имя "Сивоок", случайно
оброненное имя, напомнившее бывшему медовару неотмщенную обиду от сопляка,
боярин начал приходить на стройку, останавливался где-нибудь незаметно с
двумя-тремя своими людьми, следил за Сивооком, старался опознать в этом
огромном светло-русом великане черты того маленького мальчика, забранного
когда-то им от покойного Родима. Много лет прошло, и теперь уже трудно было
сказать наверняка, что это тот же самый человек. Но и отступать Ситник не
привык. Хорошо ведь знал: что мое - отдай! Применил свой испытанный способ
- выведывания. Кто, что и как этот Сивоок? Так набрел он на Мищилу, и так
объединились они в своей ненависти к Сивооку.
Если бы Сивоок и дальше оставался незаметным антропосом, не выделялся
бы из числа ромейских мастеров, не совался бы со своими выдумками, - никому
бы до него не было дела. Легко было тому, кто, обладая сильной рукой и
смелым духом, вил свое орлиное гнездо на недоступной скале, разрешая более
слабым строить у подножья свои хижины. Без сопротивления идут в битву воины
за своим воеводой, ибо он сталкивается лицом к лицу со смертью первым и
накликает на себя больше всего врагов. Охотно уступают право на муки, -
быть может, именно поэтому так много всегда великомучеников и так щедро
выделяют для них место в истории. Но человек талантливый напоминает цветок,
который поднимается очень высоко. Его хотят сорвать первым. А что же
остальные цветы? А те наполняются завистью, для них достаточно собственной
красоты, другой красоты они не хотят признавать.
Любой из антропосов, который замышляет подняться над своей средой,
должен быть готов к отчуждению, к одиночеству. Вся его дальнейшая жизнь -
это преодоление одиночества. Он пробивается назад к своей среде, к своему
окружению, к тем, из числа которых возвышался, пробивается тяжело,
безнадежно, неся свой труд, будто отступное, будто выкуп, будто искупление
за свое преимущество, за свою талантливость. Часто так и остается одиноким.
Его творение встает между ним и теми, среди которых начинал когда-то. Это
стена, сквозь которую не пробьешься. Апостолов всегда признавали лишь после
их смерти. Если бы намерение ставить церковь, не похожую на ромейские,
принадлежало не одному Сивооку, а всем, было намерением общим, тогда не
возникло бы никаких осложнений. Если бы на место Мищилы дозволено было
избрать кого-нибудь другого, то выбор пал бы на того, кто менее всего
задевает самолюбие, кто ничем не выделяется, кто не пробует превзойти своих
предшественников, а мечтает хотя бы сравниться с ними, пользуясь теми же
средствами. Сивоок не был таким. Возвысился над всеми при помощи силы
посторонней, непостижимой, этим мог только раздражать всех, с кем еще вчера
был одинакова незаметен.
А он не замечал этого, он был с теми, кто копал землю, ворочал камни,
носил заправу, он был с мастерами камня, плинфы, дерева, железа, олова, он
сам ездил в пущи к дубогрызам и королупам выбирать достаточно большие дубы
для брусьев на скрепления; работали на строительстве от солнца до солнца,
не делая перерывов ни на праздники, ни в воскресенье, церковь должна была
быть поставлена за короткое время, ибо и храм Соломонов строился семь лет,
и святая София в Константинополе - пять лет, и Десятинная церковь
Богородицы в Киеве - тоже не дольше.
Князю оставалось теперь одно лишь: ждать завершения строительства. Он
водил иноземных гостей, поглаживал бороду, скромно молвил: "Тут положу
камень белый резной, а тут - овруцкий шифер сиреневый и красный".
А и впрямь-таки если бы не он, то и не было бы ничего. Важно не то,
кто строил, кто выстрадал всей жизнью своей в великом творческом напряжении
это сооружение, важен не талант и не труд, а только то, кто стоял над этим,
под чьей рукой все свершилось.
Но не повсюду доставала княжеская рука. За свою одаренность Сивоок
должен был платить сам, без чьей бы то ни было помощи. Сначала он ничего не
замечал. Поглощенный ежедневными хлопотами, пребывал в таком возбуждении,
что не мог ни есть как следует, ни спать, дневная усталость не брала его,
он похож был на гонца, который несет важную весть о победе своих войск,
торопится, бежит без передышки днем и ночью через горы и через реки, бежит
из последних сил, не может остановиться. Людей на строительстве было
столько, что не могли подступиться к стенам церкви, отправлялись в Киев в
поисках хлеба и воли тысячи, приходили на строительство не только по
принуждению, но и по желанию, не из набожности, а в надежде на заработки. В
самом Киеве и по ту сторону валов целыми ночами светились теперь огоньки в
корчмах, где пропивали дневной заработок, жалкие ногаты, выплачиваемые
землекопам и переносчикам камня и плинфы; собирались там люди веселые и
впавшие в отчаяние, заливали медом и пивом успехи и неудачи, за одним
столом встречались самые незаметные рабочие и надзиратели, каменщики и
мастера своего дела; Сивоок тоже шел туда, не спал ночей, в свою хижину
наведывался лишь на рассвете; Исса молча смотрела на него, в ее огромных
глазах был упрек и бесконечный испуг, но она молчала, ей всегда было
холодно в этой странной, непривычной земле, даже в летний зной она
закутывалась в меховое корзно; Сивоок что-то ей говорил, приносил ей
вкусную еду из своих ночных блужданий, рассказывал, насколько продвинулась
церковь, был пьян не так от выпитого, как от своей нетерпеливой радости,
вызванной строительством. Почти то же самое было на острове, когда он
распоряжался сооружением монастыря, но там все казалось меньшим,
незначительным, там Исса имела свое море, перед которым забывалось все на
свете; Сивоок тоже не терялся на острове так, как в этом великом городе, не
исчезал и не отдалялся от Иссы, а тут он словно бы поглощался огромным
неведомым делом, удалялся, становился все меньше, и когда приходил в
хижину, то не он должен был утешать Иссу, а ей самой становилось жаль его,
она молча гладила его голову, и лишь от этих прикосновений наплывали на
Сивоока короткие волны прозрения, он отдалялся мысленно от своего
непосильного для одного человека дела, пугался огромности свершаемого,
вернее же - задуманного, и плакал под этой ласковой, тихой рукой, под
взглядом огромных испуганно-печальных глаз Иссы.
А вокруг все плотнее и плотнее окружала Сивоока враждебность. Не
выступала открыто, рядилась в одежды доброжелательности, Мищило стал
незаменимым помощником и первейшим другом настолько, что постепенно
отодвигал от Сивоока даже Гюргия. На горе себе Сивоок не знал, что с
чрезмерным усердием дружеские чувства выказывают, как правило, тогда, когда
хотят предать своего друга.
Ситник стоял в сторонке, до поры до времени он не хотел сталкиваться с
княжеским зодчим, несмотря на огромное желание посчитаться с ним (что-то
подсказывало боярину, что этот огромный, загадочный в своих способностях и
в своем быту человек - его бывший раб, а уступать свое Ситник не привык и
не умел), - ведь за Сивооком стоял князь, а это был единственный человек,
которого бывший медовар боялся.
Сивоок тоже чувствовал, что Ситник ходит за ним по пятам, ему тоже
иногда хотелось найти боярина и поговорить с ним с глазу на глаз,
убедиться, что это в самом деле медовар из далекого детства, но у него не
было для этого времени, а более же всего он боялся, что тогда возвратятся к
нему все воспоминания, встанет перед глазами маленькая Величка, для которой
с таким трудом разыскивал в пуще синий цветок. А где теперь Величка, где
синие цветы? Нет ничего, все изменилось, а о давнишнем страшно и подумать.
Неожиданно к сообщничеству двух врагов Сивоока присоединился третий,
совсем посторонний, казалось бы, неспособный на подлость человек, тем
только и приметный, что любил болтать языком. Но, как говорится, стрелой
попадешь в одного, а языком - в тысячу. Часто речь бывает страшнее
острейшего оружия.
Этим третьим оказался Бурмака, княжий шут и глумотворец. Не мог
смириться с тем, что с каждым днем все дальше и дальше отодвигается от
князя, из особы приближенной превращается в нечто лишнее, нежелательное.
Искал причин такого оборота дела, искал причин княжеской немилости - и
никак не мог найти. Малым своим умом не мог сообразить, что такие, как он,
нужны не всегда, что они имеют свое время. Во времена жестокие исчезает
мудрость, предаются забвению науки, художества, остаются только дураки. Они
всегда плодятся там, где угнетается свобода. Для свободы же дураки не
надобны. Но Бурмака размышлял иначе: раз он устранен от князя, следует