Kriegsgefangenenarbeitslager************, - все эти названия не имели
существенного значения. Практика была такая, что, независимо от их
формального названия, каждый лагерь, хотя и применяя разные методы,
существовал лишь для одного: для уничтожения заключенных. Расстреливали,
морили голодом, сжигали в крематориях, душили в газокамерах и в душегубках.
Девять миллионов человек! Генерал Кейтель заявил: "Человеческая жизнь на
восточных пространствах не имеет никакого значения". Геринг в сорок третьем
году сказал зятю Муссолини Чиано: "Нет необходимости морочить себе голову
по поводу того, что греки голодают. Это несчастье постигнет еще многие
народы. В лагерях, где находятся русские, начинаются случаи каннибализма. В
России умрет еще в этом году от голодной смерти двадцать - тридцать
миллионов людей. Возможно, это и хорошо, если так случится, ибо количество
некоторых народов должно быть сокращено".
______________
* Лагерь для военнопленных.
** Лагерь для интернированных.
*** Пересыльный лагерь, из которого пленных направляли в постоянные
лагеря - шталаги и офлаги. Советских военнопленных часто уничтожали еще в
дулагах.
**** Рабочий лагерь, собственно, филиал большого концлагеря.
***** Лагерь принудительного труда при крупных концернах, заводах,
фабриках. Можно было бы вспомнить о штрафных лагерях концерна Круппа,
Дехан-шуле и Неерфельд-шуле, или концерна Симменса в Берлин-Хасельторст.
****** Концлагерь.
******* Штрафной лагерь, где все заключенные были обречены на
обязательное уничтожение.
******** Полицейский лагерь на территории СССР для лиц, заподозренных
в помощи партизанам.
********* Лагерь для уничтожения евреев. Таким, например, фактически
был Майданек, носивший сначала название рабочего лагеря для военнопленных.
********** Лагерь для "перевоспитания" не очень послушных иностранных
paбочих. Учрежден по приказу Гиммлера с 28 мая 1941 года.
*********** Рабочий лагерь для военнопленных. О его характере можно
судить по тому, что ото название имел и Майданек. (Прим. автора).

Ну так, война в самом деле была тяжелой и изнурительной, недостаток
продуктов сказывался во всем. Вассеркампф не отрицал, что могли быть случаи
даже голодной смерти.
Однако вернемся к Николичу. Николич тоже был голоден. Даже очень
голоден. Однажды он очутился в интернациональном лагере. В соседнем
секторе, отделенном от югославов двумя рядами колючей проволоки, находились
французские офицеры. Французы пользовались помощью Международного Красного
Креста, им ежемесячно давали посылки с продуктами, по ту сторону колючей
проволоки ходили словно бы люди с другой земли: смеялись, содержали в
порядке свои мундиры, играли в кегли. А с этой стороны - голод,
подавленность, изнуренность. И вот тогда Николич вспомнил о своем золотом
кольце, которое, быть может, спасало его до сих пор, держало на свете, а
теперь могло сделать хотя бы на короткое время таким, как французы, -
бодрым и сильным. Он снял кольцо с пальца, подозвал одного из французов
ближе к проволоке, начал предлагать ему обменять драгоценность на хлеб.
Француз сказал, что у него лишь полбуханки хлеба, больше нет, да и кольцо,
собственно, за колючей проволокой ни к чему, но Николич согласился и на
полбуханки, ему было все равно, он не отставал от француза, и тот, наконец,
уступил. Договорились, что француз бросит хлеб, а Николич одновременно с
этим бросит ему свое кольцо, обмана никто не боялся, ибо среди заключенных
существовали высочайшие законы чести; в самом деле, хлеб и маленькое
золотое кольцо полетели с двух разделенных секторов почти одновременно, но
ни черногорец, ни француз не могли воспользоваться своим обменом, ибо за их
переговорами пристально следил немецкий часовой, с ближайшей башни, он
своевременно предупредил по телефону своих коллег, немецкая точность была
продемонстрирована таким образом, что именно в тот момент, когда к Николичу
долетел хлеб, а к французу - золотое кольцо, возле одного и возле другого
уже стояли немецкие солдаты, хлеб и золото были немедленно конфискованы,
оба нарушителя направлены в комендатуру, там был составлен соответствующий
протокол, и оба - черногорец и француз - получила по месяцу карцера.
И вот война закончилась, Николич после множества приключений
возвращается в свою Черногорию, происходит встреча с женой, которая верно
ждала его столько лет, все прекрасно, но вдруг жена спрашивает: "А где мой
подарок? Ведь это кольцо спасло тебя от гибели!" Николич начал рассказывать
жене всю эту историю, однако есть вещи, которых женщина не в состоянии
понять. "Ты отдал его полячке!" - категорически заявила жена. "Но почему же
именно полячке? - удивился Николич. - Уж скорее немке или хотя бы
француженке, поскольку я потом попал во Францию". Но жена упрямо стоит на
своем: "Я знаю: ты отдал его полячке. Все вы, мужчины, одинаковы..." Ясное
дело, потом о кольце было забыто, ибо живой муж все же ценнее самой
величайшей драгоценности. А тем временем... Лагерь, где когда-то был
Николич, заняли американские войска, после известных соглашений американцы
передали в распоряжение правительства Западной Германии все, что осталось
после войны, управление возмещений начинает знакомиться с документами,
Вассеркампф наталкивается на протокол допроса француза и Николича, к
протоколу же, как вещественное доказательство, приложено золотое кольцо с
бриллиантом, сохранившееся в течение всей войны! Такова немецкая честность!
Вассеркампф сделал то, что на его месте сделал бы каждый: узнал, жив
ли еще Николич, раздобыл его адрес и нежданно-негаданно предстал перед
супругами Николич в Титограде собственной персоной, вежливый, улыбающийся.
- Представляете? - засмеялся Вассеркампф. - Невероятно просто! Фрау
Николич восприняла это как послание небес. На что уж Николич человек с
нелегкой судьбой, но и он растрогался. Это было прекрасное зрелище! Такие
минуты никогда не забываются, нетва?
Борис хотел было еще раз прервать восторги Вассеркампфа по поводу
золотого кольца, спросил, не подумало ли их управление попытаться, скажем,
возвратить тонны волос женщинам, сожженным в крематориях Освенцима, хотя бы
одного лишь Освенцима! Но передумал. Все равно мертвых не воскресишь, а
Вассеркампфа не вырвешь из мелочных восторгов. Сказал другое:
- Надеемся, что нам вы поможете точно так же, как Николичу. Тем более
что речь идет о вещи вполне материальной и, кажется, уцелевшей.
- Я поинтересуюсь этим вопросом, - пообещал Вассеркампф, - и если...
- Но для этого мы должны поехать в Марбург, - напомнил Борис.
Вассеркампф, словно не веря ему, посмотрел на Валерия.
- Да, нам нужно в Марбург, - подтвердил тот.
- Очевидно, это можно устроить. - Вассеркампф тер свою переносицу, он
еще, видно, и до сих пор жил историей о золотом кольце (Какая прекрасная
история! Что может лучше свидетельствовать о немецкой честности?). - Если я
не ошибаюсь, речь идет в каком-то старинном манускрипте...
- Просто небольшой кусок пергамента, - подсказал Борис, - но это
чрезвычайно важный документ, который раскроет одну из величайших загадок о
наших художниках времен Киевской Руси...
- Художников? - мгновенно ухватился за слово Вассеркампф. - Я расскажу
вам, как одна немецкая женщина спасла от смерти русского художника.
Невероятная история!
- Нам нужно в Марбург, - сказал Валерий.
- Да, мы должны быть в Марбурге и встретиться там с профессором
Оссендорфером, - встал Борис.
- А по дороге вы расскажете нам историю о художнике, - улыбнулся
Валерий, показывая Вассеркампфу свой безукоризненный пробор. - Итак, герр
Вассеркампф, когда мы с вами встречаемся? Завтра утром?
- Я позвоню вам - нетва? Обещаю все устроить. Что же касается истории
с художником, то вы упускаете прекраснейший случай, уверяю вас. Это был
скульптор.
- До свидания, герр Вассеркампф. - Валерий и Борис были уже у двери,
дверь автоматически открылась.
- Но вы еще услышите эту буквально потрясающую историю! - вдогонку им
прокричал советник по вопросам возмещений.
- Ох и тип! - вздохнул Борис, когда они очутились в коридоре.
- Хайдеггер! - развел руками Валерий. - Хайдеггер и Ясперс. "Испытать
маскарад, чтобы ощутить настоящее".
Отава шел мрачный. Все эти безлико-модерные коридоры, бесшумные лифты,
сверкающие плоскости, отражавшиеся одна в другой и стократно повторяющие
свое изображение во всех возможных и невозможных проекциях, вся эта
таинственность, тишина и порядок, будто в разлинованной ученической
тетради, - все это раздражало его, теперь он знал, что за этой пустотой
кроется тоже пустота; казалось, малейшее округление в этом царстве прямых
линий вселило бы хоть какую-нибудь надежду, но не было здесь ничего, кроме
прямых линий, они либо пролегали параллельно, либо же пересекались под
прямым углом, либо скрещивались, создавая целые пучки безнадежно прямых
лучей.
- Я, кажется, готов признать резонность мысли экзистенциалистов о том,
что человечество изнемогает под гнетом фраз, - раздраженно бросил Отава. -
И тем удивительнее ваше молчание, Валерий, перед этим немецким словометом!
Неужели для того, чтобы из третьего секретаря когда-то стать послом, нужно
вот так молчать?
- Видите, профессор, - в голосе Валерия была полнейшая беззаботность,
так, будто все шло самым лучшим образом, - не всякий третий секретарь
мечтает стать послом. Мне, например, хочется только одного: возвратиться
домой, в Москву.
- Все рвутся за границу. А вы?
- А я рвусь отсюда домой. Вы, наверное, думаете, молод. А у меня уже
есть жена и дочурка в Москве. Почему не здесь, не со мной? Очень просто.
Жена инженер-электротехник. Сюда приехала, посмотрела и сказала, что ни за
что не останется. Слишком много глины, а на глине, прямо на голой глине,
растет трава. Как на кладбище. Я, признаться, даже не замечал этого, а жена
только эту траву да глину и заметила. Теперь она уехала домой, а я
продолжаю смотреть вокруг себя словно бы ее глазами. Существует между
близкими людьми что-то невидимое, оно объединяет их даже в капризах или
странностях. Да, вам, наверное, это хорошо известно.
- Умгу, - неопределенно буркнул Борис, боясь, что Валерий начнет
расспрашивать о его несуществующей жене.
- Что же касается моей терпимости в отношении к Вассеркампфу, то это
чисто профессиональное. Мы уже здесь привыкли. Иначе нельзя. Нужно дать
человеку выговориться. Вам еще не приходилось бывать на спорах
идеологических, где речь идет о политике, философии, литературе, искусстве!
Вот где потоки слов! Иногда нужно не менее недели, пока они исчерпают свои
словесные запасы и не начнут вертеться вокруг того же самого, подобно
человеку, который заблудился в лесу или в степи во время метели. Кстати,
еще в студенческие годы я читал, как один наш критик доказывал, что буран в
пушкинской "Капитанской дочке", где люди блуждают, - это, мол, образец
критического реализма, а вот буран в романе советского писателя нужно
изображать в стиле социалистического реализма, который требует, чтобы герои
не блуждали, а вышли точно к цели.
- Разве мало еще дураков и у нас! - проворчал Отава. Он вспомнил
историю с этюдом Таи на киевской выставке, захотелось вдруг спросить
Валерия, не знает ли он такой московской художницы, Таи Зыковой, - желание
было бессмысленным и неуместным; чтобы не поддаться ему, Борис ускорил шаг
и обогнал Валерия, но тот также пошел быстрее, они уже выходили из этого
разграфленного холодного департамента, посольский шофер поехал им
навстречу, Отава понял, что сейчас они оба окажутся в тесной машине, где
уже никуда не убежишь от своего собеседника, и тогда он не в силах будет
бороться со своим намерением спросить, во что бы то ни стало спросить
(зачем, зачем?), поэтому остановился, взял Валерия за пуговицу, посмотрел
ему в глаза и спросил, чтобы сразу покончить со своими комплексами и
причудами:
- Вы знаете... - Но в тот же миг опомнился от первых звуков своих
слов, ему стало стыдно и больно за свою невыдержанность, он растерянно
умолк, а потом, чтоб уже не опозориться окончательно, присоединил к началу
своего вопроса совсем другой, неожиданный для самого себя конец: - Когда мы
поедем в Марбург?
- Поживем - увидим, - уклончиво улыбнулся Валерий, открывая перед
Отавой дверцу машины. - На всякий случай я закажу билеты на завтрашний
поезд, но не гарантирую, что мы туда поедем уже завтра. Вы убеждены, что
ваш пергамент - в Марбурге?
- Оссендорфер - профессор Марбургского университета, я должен
увидеться с ним. Если это тот самый ефрейтор Оссендорфер, который убил
моего отца, профессора Гордея Отаву, я начну судебное дело. А пергамент
принадлежал нашему государству, государственному институту. У меня все
подтверждения...
- Пока мы с вами поговорим, Оссендорфер может стать уже профессором
Гейдельбергского, скажем, или даже Гарвардского университета. Это
во-первых. Прошу вас, садитесь. Во-вторых, даже оставаясь в Марбурге, он не
захочет с вами видеться - и вы его не заставите. В-третьих, он скажет, что
у него нет никакого пергамента, что он воспользовался фотокопией, владелец
которой просил сохранить его инкогнито. Надеюсь, до завтрашнего дня герр
Вассеркампф подготовит их нам, если не все возможные варианты, то, по
крайней мере, с десяток. Так что запасайтесь терпением и выдержкой.


Год 1028
ТЕПЛЫНЬ. КИЕВ

...и уста усобица и
мятеж и бысть тишина
велика в земли.

Летопись Нестора

- По новости дела, вмешиваться не буду, - так сказал тогда князь,
принимая их в теремных сенях, где имел обыкновение принимать всех
подданных, а со временем приспособился вести переговоры там и с иноземными
послами, чтобы показать превосходство своей земли над всеми остальными, но
послы, кажется, так и не понимали, что и к чему, ибо княжий терем был
вельми запутанным в своих переходах, приходилось пересекать несколько
сеней, в одних стояла большая стража, в других горели свечи перед
сверкающими золотом иконами, третьи сени назывались кожуховыми, потому что
там следовало оставлять верхнюю одежду - кожухи, корзна, тяжелые плащи,
затем ступеньки - одни и еще одни - и просторное помещение: резное дерево,
золотые и серебряные украшения, застланные невиданными мехами дубовые
скамьи, окованный чеканным золотом княжий стол, высокая, сделанная умелым
дуборезом из сплошного куска дерева подставка, на которой лежит развернутая
пергаментная книга в драгоценном окладе, еще несколько книг, дивно
украшенных, лежат на ярко разрисованном сундуке рядом с княжьим столом, -
такого не увидишь нигде: ни у ромейского, ни у германского императоров, ни
у восточных владык, ни у французского короля, ни у ярлов варяжских.
- По новости дела, вмешиваться не буду, - сказал князь ромейским
умельцам, прибывшим из Константинополя, - для нас главное - размеры и
украшения церкви, а остальное - ваша забота.
Он сидел на своем княжьем месте, они стояли далеко от него, стояли
беспорядочной молчаливой кучей. Мищило велел всем одеться в ромейские
праздничные наряды, все на них сверкало, состязаясь с блеском княжеского
золота и серебра, но на Ярослава, как видно, это не производило никакого
впечатления. Его глаза с холодной внимательностью смотрели на всех сразу,
никого не выделяя; эти глаза уже были знакомы Сивооку: они напоминали ему -
холодные и твердые глаза князя Владимира в Радогосте, только у Ярослава,
кроме холодности и твердости во взгляде, светился глубокий разум, и от
этого глаза его были словно бы теплее, не такими темными, как у его отца,
напоминали цвет соловьиного крыла.
Князь, видно, считал их всех ромеями, поэтому и обращался к ним
по-гречески. Мищило, надутый и напыщенный, тоже изо всех сил выдавал себя
за ромея, начал разглагольствовать про Агапита, начал показывать князю
пергамент, на котором было начерчено Агапитом, как должна выглядеть
сооружаемая ими церковь. Ярославу, видно, понравилась деловитость Мищилы,
он зазвонил в колокольчик, слуги внесли ковши с медом, по русскому обычаю,
было выпито; все молчали, Ярослав поднялся из-за своего стола, подошел,
прихрамывая, ближе к художникам, посмотрел на пергамент. И тогда словно
что-то толкнуло Сивоока. За всю долгую и тяжелую дорогу от Константинополя
до Киева не думал о своей грядущей работе, равнодушно слушал
разглагольствования Мищилы, но вот теперь...
Не просто возвратился он на родную землю, не для воспоминаний и не для
растроганности, не для любования Киевом и Днепром, травами и пущами, нет!
Вот стоит возле него человек, который владеет огромной землей, князь, не
похожий на других: наверное, замыслы у него тоже не как у других - великие
и значительные, но сам он мало сможет, а если будет брать на помощь таких,
как Мищило, то и вовсе ничего. Сказал, что не будет вмешиваться, но сам
рассматривает пергамент и думает над чем-то - разве есть еще на свете такие
князья? До сих пор Сивоок знал, что делами строительными ведают сакелларии
или игумены, доверенные люди патриарха, епископа, иногда - императора; за
много лет работы у Агапита не помнил случая, чтобы такой вот человек пришел
к художникам или позвал их к себе. Но, может, это была лишь короткая
вспышка княжеского любопытства, может, выпьют они, по обычаю, этот мед,
посмотрит князь небрежно на чужеземный пергамент, не смысля в нем ничего,
махнет рукой, отпустит их с богом, и все перейдет в руки Мищилы, тупого
исполнителя воли Агапита, и, пока престарелый и самовлюбленный Агапит будет
утешаться где-то в своих садах влахернских, тут будут воздвигать в тяжком
труде, средь бедности, недостатка, горя, проклятий и слез простенькую
церквушку, может, даже хуже поставленной Владимиром церкви Богородицы, а
что уж меньшую, то это Сивоок видел точно и не мог никак взять в толк,
почему Агапит уполномочил Мищилу на такое строительство.
Сивоок испугался, что пропустит, быть может, единственный случай,
торопливо протолкался вперед, стал возле Мищилы, смело глянул на князя,
сказал на родном языке:
- Сделать нужно так, княже, чтобы весь мир удивлялся, а земля наша
чтобы прославилась этим храмом.
- Молвишь по-нашему? - шевельнул бровью Ярослав и сделал шаг
искалеченной ногой. Забыл об осанке, болезнь давала о себе знать. - Молвишь
по-нашему? Разве не гречин еси?
- Русич. С Древлянской земли.
- Как же очутился среди ромеев?
- Путаные стежки у судьбы.
- Искусство знаешь? - допытывался князь.
- Мусию он кладет, - вмешался Мищило по-ромейски, но князь, казалось,
не обратил внимания на то, что Мищило понял их речь. А может, князь знал об
их происхождении, да только делал вид, что не ведает.
- Все делаю, - сказал Сивоок, - и мусию кладу, и фрески рисую, и
зиждительское дело знаю.
- Почто ж гречины выдают тебя за своего? - спросил Ярослав.
- Выгодно им. Торгуют славою и своей и чужою. Все в свою мошну.
- Бог един, - насупился князь, - и слава вся идет богу. Кто тебя
научил, от того и выступаешь.
- Художников не обучают, - смело промолвил Сивоок, - их укрощают. Так,
как диких коней - тарпанов. Не учишь же их бегать: умеют от рождения. А чем
больше укротишь, тем хуже, медленнее станет их бег. Красота в нем умрет,
раскованность исчезнет вместе с диким нравом. Вот так и художник.
- Так кто же ты: конь или человек? - улыбнулся князь.
- На него часто такое находит, - умело вмешался Мищило, - это,
наверное, от дурноватой девки, которую с собой повсюду возит. Привез и в
Киев, княже.
Князь взглянул на Сивоока как-то неопределенно. То ли осуждающе, то ли
пренебрежительно. Сивоок не испугался ни разоблачения Мищилы, ни княжеского
взгляда, но наползло на него тяжкое и непреоборимое; казалось, что мир
разламывается, будто хрупкий сосуд, разрушаются, валятся все храмы,
монастыри, дома, которые он ставил и украшал, и только он стоит посредине
целый, невредимый, но весь в полыхании дикого огня и не может ни в места
сдвинуться, ни слова произнести.
- Малая церковь, княже! - только и мог воскликнуть, опасаясь, что
бросится на Мищилу и начнет его душить или швырнет его на землю, начнет
топтать ногами. Сивоок был сам не свой, но никто не замечал его состояния.
Князь спокойно переступил с ноги на ногу, снова взглянул на пергамент.
- Мала? - переспросил. - Почему же мала?
- Потому что мала! - снова воскликнул Сивоок.
Мищило засмеялся. Его тешило детское упрямство Сивоока.
- Митрополит Феопемпт прибыл вместе с нами, - напомнил он князю, -
церковь им такожде утверждена. Смотри, княже, тут длина, тут ширина, как и
церковь Богородицы, поставленная твоим отцом князем Владимиром. Три нефа,
над каждым купол, боковые нефы меньшие, купола над ними ниже, камень можно
класть всякий, ибо для божьего храма важен не наружный вид, а внутреннее
украшение.
- Что скажешь? - обратился князь к Сивооку.
- Мала церковь, - повторил тот.
- Почему же не говорил об этом своему хозяину там, в Константинополе?
- Понял это лишь теперь. Когда увидел Киев. Увидел и не узнал. А что
будет дальше, когда обведешь новыми валами, княже?
Ярославу понравились последние слова Сивоока, однако вывод из них он
сделал несколько неожиданный.
- Сделаю Киев соперником Константинополя, - сказал он, возвращаясь к
своему столу. - А для этого все сделаем, как в ромейском стольном граде:
церковь Софии, Золотые ворота, монастыри, храмы, игрища, палаты...
Сивоок молча отступил. В нем постепенно угасала вспышка, толкнувшая
его вперед к князю, необычность Ярослава тоже словно бы сразу затмилась,
как только промолвил он слова про Константинополь. Опять одно и то же!
Опять повторение и подражание. Никто не думает о том, что высшая ценность
быть самим собой. Нет, нужно заимствовать. Заимствовали бога у ромеев,
теперь заимствуют все и к богу, даже способностей своих словно бы нету -
нужно просить их у ромейского императора, и талант лишь тогда талант, когда
привезут его с чужбины. Почему так?
Когда-то на этой земле жили настоящие художники, которые в тяжелом
творческом напряжении из ничего добывали краски и образцы и украшали жизнь
вот так хотя бы, как украшены эти княжеские сени, а теперь появились лишь
распространители чужого умения, такие, как Мищило, - а они, выходит, и милы
князьям? И этот, с умными глазами, со сдержанным, человеческим голосом,
лишенным сытого чванства, как у всех властелинов, он тоже не может отойти
от установившегося, ему тоже хочется позаимствовать уже готовое.
Константинополь! В самом деле, великий и славный город, собрано там
множество чудес. Но почему Киев должен быть похожим на него? Да здравствует
неодинаковость, слава непохожести!
Но все это лишь промелькнуло в голове у Сивоока, выразить толком этих
мыслей он не мог, поэтому побрел на свое место, позади других, понуро
возвышался там, разъяренный не столько на Мищилу и князя, сколько на самого
себя. Вдруг молнией мелькнуло у него в голове: уж ежели как в
Константинополе, то почему же Агапит прислал рисунок такой церкви?
- В Константинополе строим лишь пятинефовые церкви, - сказал, не
обращаясь, собственно, ни к кому, - а трехнефовые нынче - лишь в отдаленных
провинциях. Может, ты сам этого хотел, княже?
Это уже были тонкости, каких Ярослав знать не мог, но Мищило
испугался, что князь начнет допытываться и в самом деле пожелает для себя
тоже сложного пятинефового сооружения, которое Агапит не мог доверить
ставить никому, считая, что только он один во всем мире способен на такое.
Мищило боялся уже не столько за себя самого, сколько за своего
константинопольского хозяина, учителя и наставника, он понимал, что будет
иметь здесь независимость лишь до тех пор, пока будет прикрываться
значением и превосходством Агапита; Сивоок, ясно, был человеком опасным в
своей необузданности и в своем умении, которым он превосходил всех, но
дурости в нем тоже было полно, поэтому Мищило снисходительно улыбнулся,
поближе подошел к князю и вполголоса, как будто больше никого там, кроме
них двоих, не было, начал, на этот раз уже пересыпая ромейскую речь словами
русскими:
- Все главнейшие церкви в Константинополе, княже, построены точно так
же на три нефа, как и наша будет. И церковь премудрости божьей святая София
имеет три нефа, и церковь божественного мира святая Ирина, и церковь
Воскресения господнего святая Анастасия. Когда же божественный Юстиниан
ставил святую Софию, все великие города и земли - Афины, Делос, Кизик,
Египет, - славные своими строениями, отдали все свое самое ценное: мрамор,
золото, серебро, слоновую кость, колонны и резьбу. На острове Родос для
возведения главного купола был вылеплен легкий кирпич, и на каждом кирпиче
была надпись: "Бог основал ее, бог ей и поможет". Через каждые двенадцать
рядов в камень укладывали священные реликвии, в то время как священники
читали молитвы. Главный купол держится на четырех больших столбах каменных,
имеет в себе сорок окон, и ежели посмотреть снизу изнутри, то кажется,
будто нависает над человеком небо. Под куполом прицеплен голубь,
изображающий святого духа, а в теле голубя хранятся святые дары. Стены
изнутри все выложены дорогим мрамором всяких цветов и оттенков, карнизы