А что личная жизнь?
   И личная жизнь прекрасна. Сорок лет – возраст невеликий, здоровье в порядке, спасибо зарядке, внешние данные не оставляют желать лучшего, все при нем, при Истомине: и лицо, и одежда, и душа, и мысли.
   Так в чем же дело?
   А ни в чем конкретно, здраво уверял себя Истомин, просто имеет место некий душевный дискомфорт, некое легкое депрессивное состояние, вызванное в последние месяцы как раз излишним напряжением души и мысли, излишним, значит, перенапрягом за письменным столом, будь он проклят, любимый. В самом деле, не без умиленияпризнался себе Истомин, ведь ты только за столом и перенапрягаешься, только чистый лист бумаги и вызывает у тебя разного рода страсти, но все они, сэр писатель, умозрительны, ибо не подкреплены страстями реальными, взаправдашними. Холоден ты, корил себя Истомин, аки лягушка… нет, лучше змея, кобра или гюрза…
   Строг к собственной персоне писатель Истомин, ох как строг! Но, если вглядеться, за этой внешней строгостью легко проглядывало милое кокетство горячо любящего себя человека. Вот с мерзкой лягушкой, с зеленой тварью сравниваться не захотел, предпочел благородный холод змеиного тела, длинного и элегантного, хотя на чей-то взгляд тоже премерзкого.
 
   Истомин передвинул рычажок на рулевой колонке, на ветровое стекло брызнули два водяных фонтанчика, а резиновые фиатовские щетки смыли с него расплющенные в слишком свободном полете тела мелких насекомых.
 
   Но будем справедливыми: Истомин все про себя знал, все свои недостатки изучил на жизненном опыте, и когда жена либо иные знакомые представительницы прекрасного пола начинали ему их перечислять, то Истомину становилось скучно: ладно бы что-то новенькое, а то ведь все давно известно. Другое дело, что, любя себя, извините за невольную рифму, Истомин нежно любил и собственные недостатки. Какой-то классик утверждал, что любовь – коли это и вправду любовь – не терпит оговорок. Если ты говоришь, что безумно любишь женщину, но тебе очень не нравится… что?.. ее левый глаз, например, то это, простите, никакая не любовь, а одно притворство. Раз уж любишь, то никакой глаз любви не помеха.
   Истомин был согласен с классиком.
   Видимо, поэтому, знакомясь с женщинами, он немедленно искал в их облике или в их поведении этот самый, говоря образно, левый глаз, искал и, естественно, находил – кто без недостатков, поднимите руку! – и только что родившийся роман, а точнее, новеллка немедленно устремлялась к логическому финалу, к последнему «прости», к банальному «прощай». Призрак левого глаза прямо-таки парил над недлинными отношениями Истомина с дамами, и это, к слову, тоже входило в большой комплекс любви к самому себе. Безгранично любить еще кого-то, считал Истомин, – значит распылять силы, подрывать здоровый дух в пока что здоровом теле. И такое ровное и мягкое отношение к героиням помянутых новеллок рождало спокойствие, логикой отмеренный уровень страстей, а стало быть, и безвзрывный исход. Никто из однажды покинутых дам на Истомина не обижался, глупых сцен не устраивал, более того, многие продолжали невинно дружить с ним, а особо тактичные даже становились друзьями дома.
   – Ты анестезиолог расставаний, – сказала ему как-то одна прелестная и, заметим, афористичная особа.
   И он принял на вооружение удачный термин и при случае употреблял его – не в оправдание собственной тактики, упаси Боже, но в утверждении оной.
 
   Впрочем, Истомин подозревал, что кое-какая боль терзает кое-каких его подружек, но даже не позволял себе думать об этом. Он, напомним, – анестезиолог. Терапия и психоневрология – не его области.
 
   У поворота на Абрамцево ему проголосовали. Высокая шатенка взмахнула рукой, внезапный порыв слабого до умеренного швырнул ей на лицо длинные прямые волосы, и Истомину показалось…
   Да ни черта ему не показалось, не могло показаться! Он включил правую мигалку, легонько прижал тормоз и скатился на обочину. Перегнулся через сиденье, открыл пассажирскую дверцу, сказал:
   – Я прямо.
   – Я тоже, – сказала длинноволоска и по-хозяйски уселась рядом, умостила в ногах синюю спортивную сумку с ковбойской надписью «Родео» на боку, отбросила назад легкие волосы. – Привет.
   – Привет, Анюта, – сказал Истомин, ничуть не удивляясь тому странноватому факту, что его первая – бывшая – жена ловит попутные машины у поворота на Абрамцево. – Ты, собственно, куда?
   – Я, собственно, туда, – сказала Анюта. – А ты куда?
   – И я туда, – сказал Истомин.
   – Значит, нам опять по пути, – сказала Анюта.
   Но Истомин счел необходимым уточнить:
   – Временно.
 
   Свою первую жену Анюту он не видел годков эдак шестнадцать, а то и больше, – словом, с тех пор, как их спонтанный молодежный брак захирел и угас, не просуществовав и пары лет. Анюта где-то безвестно инженерила, и никаких сведений о ней Истомин не искал.
   А ведь было: дворец на Грибоедова, марш Мендельсона, вспышки блицев, ликующие родственники, ананасы в шампанском и мороженое из сирени…
   Любопытно все же: как она сейчас выглядит, Анюта его полузабытая?..
   А вот как она и выглядит: фирмовые джинсики, синие кроссовки «Адидас», тонкий свитерок, скрывающий всякое присутствие груди, а вот лицо уже тронуто временем, вот уже морщинки от глаз побежали, вот уже шея над свитерком неважно выглядит – измято, хотя глаза, макияж, руки, фигурка – все тип-топ, все на среднестатистическом уровне, все оптимально.
 
   Опять-таки любопытно: а сколько ей сейчас лет? Тридцать семь, кажется, она на три года моложе его самого…
   – Как ты живешь, Истомин? – спросила Анюта.
   – Я живу разнообразно, но в целом хорошо, – ответил Истомин. – А ты как?
   – Поговорим сначала о тебе.
   – С чего бы мне такое преимущество? – раскокетничался Истомин, покачивая рулем, поигрывая брелоком для ключей, поглаживая рукоятку переключателя скоростей, вставляя в магнитофон кассету.
   И тотчас же от заднего стекла, из стереоколонок сладким, почти детским голосом тихонько запел о любви заокеанский шоколадный кумир молодежи, чья слава, говорят, понемногу затмевает некогда вселенскую славу знаменитых английских «жуков».
   – Когда это ты отказывался от преимуществ? – удивилась Анюта. – Что-то не припомню…
   – Ты меня не видела сто лет. Я изменился, повзрослел сначала и постарел потом. Я непрерывно отказываюсь от лишних преимуществ, я не ищу их, я скромен в быту.
   – Ты, может, и постарел, – грустно сказала Анюта, – но совсем не изменился. Как был ерником, так и остался им. Что это, Истомин? Защитная реакция?.. Но от кого тебе защищаться, Истомин? От меня? От меня не надо защищаться. Меня же нет. Я миф, фантом, облако в джинсах. Будь самим собой, Истомин, пока нам по пути.
   – Временно, – опять уточнил Истомин.
   – А я и не посягаю на вечность. Я сойду, когда буду не нужна тебе.
   – Разве ты нужна мне? – раздражаясь и поэтому грубо спросил Истомин.
   – Иначе ты бы меня не посадил в машину.
   – Я тебя посадил потому, что ты голосовала.
   – А я голосовала, потому что ты хотелменя посадить… Пустой разговор, Истомин, сказка про попа и собаку. Не будем терять времени, скоро Загорск, а у меня еще расчетов куча.
   И вправду, краем глаза заметил Истомин, мимо мелькнул указатель поворота к населенному пункту Радонеж.
   – Каких расчетов? – поинтересовался Истомин.
   – По проекту. Моей группе через месяц сдавать проект, заказчик торопит, Болдырев больной, Чижова опять в декрет ушла, работать не с кем, кручусь, как заведенная…
   – Куда же ты едешь?.. Сидела бы, считала.
   – Я никуда не еду, Истомин, пойми ты наконец и говори быстрее, что тебя мучает?
   – Ничего меня не мучает. С чего ты взяла?
   – Хорошо, я буду задавать конкретные вопросы. Ты вежливый человек, Истомин, ты ответишь женщине.
   – Спрашивай, женщина, – усмехнулся Истомин, почему-то поддаваясь ее напору, вступая в какую-то придуманную ею игру, в эту, конечно же, абсолютно не нужную Истомину игру, но…
 
   Ах, это осторожное «но»! Все сверхразумные аргументы легко подвергнуть сомнению, если в конце любого утверждающего предложения (или утвердительного? – автор забыл, как правильно…) поставить не точку, а запятую и следом – «но». Вот так: курить, естественно, вредно, но… Или: бег трусцой укрепляет здоровье, но… И так далее, продолжайте сами.
 
   – Ты женат?
   – Разумеется. Четырнадцать лет уже. Сыну – тринадцать.
   – Ты спокоен дома? Заметь, я не спрашиваю – счастлив, я спрашиваю – спокоен…
   – Странный термин…
   Истомин подумал, впрочем, что не такой уж и странный. Скорее, точный. Счастье – понятие расплывчатое, строгого определения ему не существует. Как в философии: абстрактная категория… Кстати, вот и определение: счастье – это покой… Покой нам только снится… Банальная фраза эта, давным-давно украденная у Блока, почему-то на секунду расстроила Истомина, и что-то уже кольнуло в левой стороне груди – не сердце, нет, а будто электрической иголочкой кто-то притронулся… Спокоен?.. Нет, конечно! Скорее наоборот: он непонятно почему напряжен, словно ждет откуда-то подвоха, удара, каверзы какой-нибудь… Примеры? Да мильон! Иной раз намеренно не хочет заглянуть в дневник к сыну. А вдруг там двойка?.. Придется что-то говорить, раздражаться, закипать от молчаливого упрямства сына, от непонимания им простых истин… Для кого простых? Для него, Истомина? А если для тринадцатилетнего сына они – не истины? То-то и оно… Или опять-таки с раздражением порой ловит себя на мысли, что вот он дома, а жены нет, и она не где-нибудь – у подруги там или у любовника, а всего лишь на своей распрекрасной работе, но горит и ликует, как у любовника, ставит общественное выше личного. И, между прочим, не проверяет у сына дневник… Спокоен он… Как же…
   – Тогда второй вопрос, – быстро сказала Анюта.
   – Постой, я ж не ответил.
   Истомин пришел в себя, как вынырнул из-под воды: даже в ушах звенело.
   – Почему же?.. Все очень-очень понятно… Скажи, а твоя жена спокойна?
   Заладила: спокоен, спокойна…
   – Абсолютно! – сказал так поскорее, чтобы не думать, не анализировать суть, зря не мучиться. А Анюта заметила.
   – Вот и врешь, – спокойно сказала она. – Жить с тобой – сплошная нервотрепка.
   – Ну уж!.. – Истомин отлично знал, что он не сахар, но сей факт его не тяготил, он даже в меру гордился им: вот мы какие непростые, какие мы сложносочиненные. – И потом: ты-то что волнуешься? Ты свое со мной отжила. Или отмучилась, а, подруга?..
   – Отжила… – эхом повторила Анюта.
   – Слушай, – окончательно обозлился Истомин, – если ты помнишь, не я от тебя ушел, а ты от меня. Собралась, сказала «прощай!» и пошла к мамочке. А я остался. Один, между прочим. И ведь звонил тебе, говорил: не дури, вернись. А ты?
   – А я не вернулась.
   – Почему?
   – Ты не хотел.
   – Ты что, дура? Я же звонил…
   – Истомин, перед кем ты ломаешь комедию? Передо мной? Не надо, я театр не люблю. Разве что перед собой… Ты ведь не жил со мной, ты существовал, ты тяготился и домом, и мной, и мамой – она умерла в прошлом году, – ты придумывал любой предлог, чтобы уйти. И все бы ладно: ну не нагулялся мужик, молодость в нем играет, но зачем ты на меня давил?
   – Я тебя давил?! Окстись, подруга!
   – Давил, Истомин. Ты разогнал всех моих друзей: они тебя не устраивали, они были для тебя примитивными, они ходили в походы и пели у костра песни, которые ты не понимал. Ты не дал мне пойти в аспирантуру: женщина не должна быть слишком занятой, любая эмансипация, по-твоему, имеет границы. Ты отнимал у меня дело, но ничего не давал взамен. Ни себя не давал, ни дома… В самом деле, Истомин, зачем ты заставлял меня сидеть в четырех стенах? Для порядка? Зачем мне был дом без тебя? Без тебя я прекрасно жила с мамой… Кстати, и с ней ты меня постоянно ссорил, ты настраивал меня против нее, и я верила, верила – тебе, потому что любила тебя, и мама уходила от меня, уходила, а когда я вернулась к ней, она была для меня другой, не прежней, я уже смотрела на нее твоими глазами, меня раздражало то, что раздражало тебя…
   – Ты же работала.
   – Я потеряла темп, Истомин, потеряла кураж. Я работаю по инерции, потому что так надо, потому что все работают и есть хочется… Я согласна, согласна, я не Эйнштейн и даже не Софья Ковалевская, пороху бы я не изобрела, но я хотелаработать. Истомин, я хотелаизобретать порох, а ты мне очень разумно объяснил, почему это глупо, почему этого делать не следует…
   – И ты поверила?
   – Я не поверила, я подчинилась. Мы всегда подчиняемся тем, кого любим.
   – Ишь ты, любим… Я слыхал, ты потом замуж вышла?
   – Да. За одного из тех, кого ты разогнал.
   – Хороший парень?
   – Наверно.
   – Что ж разошлись?
   – Он по-прежнему ходил в походы, Истомин, и пел у костра песни, которые уже мне не нравились.
   – А при чем здесь я?
   – Ты начал меня подгонять под свой размер, начал ломать, а потом тебе надоело и ты махал топором по инерции, по обязанности, скорее даже отмахивался. И вот когда я поняла, что тебе надоело, я ушла. Но ты прилично надо мной потрудился, полработы – твои, честно… Это страшно – жить полуфабрикатом, Истомин: я еще не стала тобой, но уже не была собой…
   – Я тебя не понимаю, – нервно сказал Истомин.
   – Все ты понимаешь, не ври. Ты же у нас инженер человеческих душ, как ты сам о себе думаешь. Ты же не смог быть просто инженером, не захотел, и, наверно, правильно сделал. Ты нашел призвание, Истомин?
   – Я его не искал. Я знал о нем всегда: и когда был студентом, и когда стал инженером… Кстати, подруга, не ты ли мне долдонила: пиши, пиши, пиши? Не ты ли убеждала: бросай к черту свои самолеты, кропай нетленки?
   – Я долдонила, я.
   – Значит, понимала меня? Прониклась, так сказать, ситуацией…
   – Я всегда тебя понимала. Поэтому и ушла…
   – Опять двадцать пять, отдай за рыбу деньги! – В сердцах Истомин пустил непонятное крылатое выражение, ненавязчиво полученное им в наследство от далеких рязанских предков.
   У него постепенно крепло желание открыть на ходу правую дверь и легонько подтолкнуть в мелькающее пространство непрошеную спутницу. Но кого, спрашивается, подтолкнешь, если спутница сама утверждает, что ее нет, что она – облако в джинсах популярной фирмы «Ли»? Да и если б была – как можно! Истомин свято чтил Уголовный кодекс, любил к месту его цитировать, да и гуманен он был, «инженер человеческих душ», миролюбив и кроток, тараканов – и тех жене доверял давить, сам не марал подошвы домашних тапок.
 
   Поэтому, сменив гнев на милость, хотел сказать что-то нейтральное, теплое, душевное, но не успел. Сзади, как гром небесный, раздался трубный глас дорожного бога, усиленный казенным репродуктором:
   – Водитель автомашины ноль три – двадцать, прекратите движение и поставьте транспортное средство на обочину.
   Истомин матюкнулся про себя, лихорадочно соображая, что же он такое сотворил, какой пункт священных правил дорожного движения ненароком нарушил. Семнадцать лет непрерывного водительского стажа – в любое время года, в любую погоду, и в снег, и в ветер, и в звезд ночной полет – научили его не нарушать по неведению: водители с таким опытом если и нарушают, то сознательно, они смело идут на вполне обдуманный риск, не опасаясь вредных для себя последствий.
 
   Похоже, скорость превысил, решил Истомин и погнал, тормозя, «жигуль» на обочину.
 
   Канареечных цветов машина ГАИ объехала истоминское транспортное средство и встала чуть впереди. Из нее неторопливо вылез невысокий, но крепкого телосложения капитан и, лучезарно улыбаясь, направился к машине ноль три – двадцать. Истомин тоже вышел на волю и ждал капитана, улыбаясь ничуть не менее лучезарно.
   – Инспектор ГАИ капитан Спичкин, – представился капитан Спичкин. – Почему нарушаете, товарищ водитель? Почему вы двигались по трассе со скоростью сто километров в час?
   – Не иначе случайно. Не иначе задумался, – срочно повинился Истомин, лихорадочно между тем вспоминая, где он слышал фамилию Спичкин как раз в приложении к работнику доблестной Госавтоинспекции. – Я, товарищ капитан, сто лет ничего не нарушал, мне это по должности не положено. – И он протянул Спичкину ворох красивых удостоверений, где говорилось, что без него, без Истомина, советская милиция пропадет, захиреет.
   Капитан Спичкин все удостоверения внимательнейшим образом рассмотрел, вернул Истомину и сказал не без должного уважения в голосе:
   – Это все, конечно, хорошо, Владимир Петрович, но можно мне одним глазком глянуть на ваше водительскоеудостоверение?
   – Что за вопрос, товарищ капитан! – засуетился Истомин, полез в карман за правами, и вдруг его – не карман, вестимо, а Истомина – осенило: – Слушайте, а вас случайно не Валерианом Валериановичем зовут?
   – Так точно, – ответил Спичкин, немало удивившись и удивление свое от нарушителя не скрыв. – А откуда вы знаете?
   – Мне о вас рассказывал мой друг, известный артист театра и кино Станислав Политов, которого вы спасли от пучин полноводной реки Яузы.
   – Было дело, – зарделся и потупился мужественный капитан. – А что он вам говорил?
   – Только хорошее! Только слова благодарности! – уверил капитана Истомин. – Но, помнится, он называл вас старшим лейтенантом… И вообще: вы же были в Москве…
   – Меня повысили в звании, – сообщил Спичкин, – и бросили на прорыв. Я теперь в области батальоном командую. – В голосе капитана звучала законная гордость, а вовсе не сожаление о потерянном теплом московском местечке. Он козырнул: – Можете следовать дальше, Владимир Петрович, только следите внимательней за показаниями спидометра.
   – Непременно, – горячо уверил его Истомин, – глаз с него не спущу.
   – А вот это лишнее, – солидно пошутил Спичкин, – глаз надо с дороги не спускать. Помните, что вы не один на ней. Не забывайте о других. Вы успеете среагировать – встречный запоздает, вот и авария…
   И, опять козырнув, направился к своей «канарейке». Но вдруг обернулся, сказал застенчиво:
   – А товарищу Политову – мой большой привет…
   – Передам, – пообещал Истомин, очень собой довольный, очень довольный собственной памятью, опять – в который уже раз! – выручившей его, довольный своей удачливостью, своим тонким чутьем, позволяющим ему легко ориентироваться в темном лесу чужой психики. В данном случае милицейской.
 
   Анюты в машине не было. То ли она испугалась капитана Спичкина, то ли вышел временный срок ее пребывания в дороге Москва – Ярославль и она, как собиралась, вернулась к своим расчетам, к своим больным и беременным сотрудникам, но испарилась она из машины как сон, как утренний туман.
 
   А может, она и была сном или утренним туманом… Зато на ее месте, на правом сиденье, сидел некто плотный, темно-зеленый, низенький и пыльный, в картонном каком-то сюртучке и полосатых аэробических гольфиках, сам перепоясанный потрескавшимся от времени сыромятным рыжим ремешком. Сидел он, откуда ни возьмись, на правом сиденье, ерзал на нем, подскакивал, гнусно подмигивал Истомину, мерзко подхихикивал, чем-то шуршал бумажно.
   – В чем дело? – намеренно хамским тоном спросил Истомин, не садясь в машину, а ожидая на обочине, пока непрошеный субъект выкатится из белого домика на колесах, очистит помещение.
   – Ехать надо, Истомин, ехать. И поскорее, поскорее, тебя там ждут не дождутся. Включай зажигание и погоняй, погоняй, пока Спичкин не очухался, – скороговоркой зачастил субъект.
   Голос у него был тонкий, даже писклявый, неинтересный голосишко был у картонного типа. Поскольку имени у него не окажется – это автор чуть-чуть вперед забегает, – так и назовем его: Безымянный, с большой буквы.
   – Ты кто? – ошарашенно спросил Истомин.
   – Садись, говорю. По дороге все разъясню.
   Истомин сел за руль, этаким роботом-автоматом тронул «жигуль», лишь в зеркальце заднего обзора машинально отметил, что капитан Спичкин развернул свою птичку-канарейку и помчал ее в сторону столицы, в сторону дислокации вверенного ему гаишного батальона.
   – Хорошо водить научился, – похвалил Истомина Безымянный, – уверенно держишься, не лихачишь. А ведь, помнится мне, еще в институте права получил, так?
   – Где получил, там и получил. Тебе-то какое дело, – грубо ответил Истомин, разгоняя авто до разрешенных властями девяноста километров в час.
   – Откуда ты взялся такой красивый?
   – А что? – Безымянный нахально развернул к себе зеркальце, посмотрелся в него. – Мальчик что надо! – Вернул зеркальце в прежнее положение. – Твоих рук дело.
   – Как это – моих?
   – Твоих и немножко твоей жены, которая законно уступила мне место в этом легковом мустанге. Ты считал, она чертила.
   – Что считал? Что чертила? – Истомин вконец запутался, задурил ему голову Безымянный, запудрил, запылил мозги вековой пылью.
   – Что, что… Меня, вот что. Не узнаешь?.. Я – твои дипломный проект, краса и гордость выпуска одна тысяча девятьсот не будем говорить какого года. Золотая медаль студенческих научных обществ. – И Безымянный достал откуда-то из недр зеленого сюртучка потускневший кружок медали на выцветшей красной ленте, повертел ею, медалью то есть, на зуб попробовал, сплюнул, спрятал, спросил: – Теперь узнал?
   – Ах вот оно что! – облегченно засмеялся Истомин. – Смутно припоминаю проектик. И впрямь краса и гордость выпуска. Меня ж благодаря тебе на кафедре оставили, ассистентом, предложили тебя доработать, превратить в диссертацию и защититься. Кандидат технических наук Истомин. Звучит? – рассмеялся вроде бы иронично, но сквозь деланную иронию прорывалась этакая горькая смешинка, этакая ностальгическая грустинка, этакая нежная лукавинка: мол, не стал бы писателем – был бы и вправду главным инженером, генералом от техники, самолетным великим конструктором, для кого «первым делом, первым делом самолеты».
   Но Безымянный всю картинку обгадил.
   – Не звучит, – пропищал он. – Не вышло из тебя кандидата. Продал ты свое кандидатство за тридцать сребреников.
   – Что ты имеешь в виду, хам? – обиделся только что разнежившийся Истомин.
   – Ушел в борзописцы. Поменял призвание на легкий хлеб.
   – Это у кого легкий? У меня? – возмутился Истомин. – А ты сидел за письменным столом по десять часов в день? А ты дописывался до такой степени, что даже читать ничего не мог? Даже детективов… А ты геморрой себе нажил – от вечного сидения то за столом, то за рулем, то в президиуме?
   – Нашел чем хвастаться, – укорил Безымянный, – постыдной болезнью. Ты же небось спортсмен: вон, сорок лет уже, а какой орел!.. Не о том речь. Надрываться можно и канавы роя. Ты вот скажи: какая польза от твоих сочинений? Кто-нибудь прозрел? Исцелился? Полюбил ближнего своего? Не пожелал жены его и осла его? Не обманул, не украл?
   – Литература не обязана лечить, – терпеливо разъяснил Истомин, как делал это на всяких там читательских конференциях, как писал в статьях и откровенничал в интервью с журналистами. – Литература ставит диагноз, привлекает внимание к болезни – внимание всех или каждого, не суть важно. Писатель – это сигнальщик и горнист, он сигналит и горнит об опасности.
   – Ишь ты, работенка! – восхитился Безымянный. – «Протрубили трубачи тревогу…» А кто в бой пойдет?
   – Ну кто, кто… Люди, которые услышат сигнал.
   – Демагогия! – отрезал Безымянный. – А если б ты строил самолеты, то на них можно было бы долететь от Москвы до Ярославля или от Ленинграда, к примеру, до острова Фернандо По в Атлантическом океане. Конкретная польза. Но тебе конкретика не нужна. Тебе шум-нужен. Труба трубит: тру-ту-ту, тру-ту-ту, все ее слышат, все трубача видят, все им любуются – ах, какой красавец, ах, как он славно дудит, как сверкает на солнце его труба… Куда это он нас скликает?.. Ах, туда, в светлое завтра! Это мы чичас… Где ероплан, чтоб в завтра лететь? А ероплана нету. Товарищ Истомин не захотел его сочинить, товарищ Истомин захотел малость потрубить. А ведь мог сочинить еропланчик, мог, еще какие надежды подавал… – и всю эту пакостную тираду пакостным же фальцетиком и по-прежнему подпрыгивая на сиденье, пуская из-под сюртучка серые облака пыли, почему-то подмигивая одним левым глазом.
   Истомину расхотелось с ним спорить. Престранный субъект в самом деле, да и не субъект вовсе, а скорее объект: объект приложения юношеских несчитанных сил. И ведь посмотришь теперь – изумишься: за что золотую медаль отвалили? Пародия какая-то, а не серьезная работа. Сквалыжная чепуховина, которая изо всех сил пыжится, мнит из себя невесть что плюс к тому же и претензии создателю предъявляет.
   – Вот что, милейший, – надменно сказал Истомин, – я перед тобой бисер метать не стану, уволь: Я тебя породил, как говорится, я тебя…
   – А вот и нет, – вроде бы обрадовался Безымянный, – меня убить нельзя, я бессмертный. – И он, отогнув ручонкой сюртучный лацкан, показал Истомину фиолетовую чернильную надпись «Хранить вечно!».
   – Это за что же такая честь? – удивился Истомин, испытывая тем не менее некую подспудную гордость за дело своего ума и рук бывшей жены Анюты, которая, если честно признаться, в ту былинную пору ночей не спала, чертила бездарному в черчении мужу запутанные карандашные схемы на плотных листах ватмана.
   – Гордость студенческого научного общества, – поделился секретом Безымянный. – Меня гостям показывают. Здесь, – он постучал кулаком по сюртучку, – скрыта мечта, не ограниченная рамками здравого смысла, способная на свободный полет, но в силу обстоятельств свободы лишенная. – Безымянный выражался высокопарно и витиевато.