Светило было седовато, интеллигентно на вид, с округлым животом, заметным даже под свободно парящим халатом.
   – Здравствуйте, – вежливо сказала Наталья. – Я от Ирины Юльевны по поводу мужа.
   Светило посмотрело в настольный блокнот, нашло там, видимо, Ирину Юльевну и неизвестного мужа, предложило благосклонно:
   – Присаживайтесь. Ну, и что у вас с мужем?
   Наталья завела канитель про аварию, про выпадение сознания, про инспектора Спичкина, про врача «Скорой помощи». Светило слушало внимательно – повышенное внимание входит в прямые обязанности психоневролога – и согласно качало головой, время от времени вставляя нечто вроде:
   – Так-так… Ага… Понятно… Ну-ну… Да-да…
   Когда Наталья закончила сбивчивый рассказ, светило спросило:
   – Что же вы хотите?.. Эпилептиформное расстройство сознания – собственно, еще не болезнь… Говоря непрофессионально: расстроилось и настроилось. И может сто лет не расстраиваться, ваш муж напрочь забудет об этом случае.
   – А последствия? – задала коварный вопрос Наталья.
   – Есть последствия? – заинтересовалось светило. – Ну-ка, ну-ка…
   – Он стал совсем другим.
   – Говорите-говорите. Каким?
   – Он стал каким-то… вежливым, нежным, благодарит меня все время, ручки целует… – Наталья всхлипнула от жалости к себе и к Стасику, отлично понимая при сем, что светило – в полном недоумении, что оно уже сомневается в ее, Натальином, разуме. В самом деле: приходит к психиатру дура и жалуется, что муж ей «спасибо» говорит и ручки целует. А не повязать ли дуру и не отправить ли ее в соответствующую клинику?
   – Простите, – нервно сказало светило, – я не очень понимаю: что вас не устраивает в поведении мужа?
   – Все, все не устраивает! – запричитала Наталья, с ужасом осознавая собственное словесное бессилие. – Раньше занудой был, орал на меня с дочкой, то ему не так, то ему не то, а вот мне звонили, что он на телевидении свое мнение начал высказывать прямо в камеру, а моей подруге и вообще сказал, что ему ужас как врать надоело…
   – Послушайте себя со стороны, милая моя женщина. – Светило запело вкрадчиво и ласково, просто-таки заворковало, как и следует, наверно, поступать с нервными дамами, которые не ведают, чего хотят: – Вы утверждаете, что в результате кратковременного эпилептиформного расстройства сознания ваш муж приобрел иные, доселе несвойственные ему черты характера. И это вас пугает. Так?
   – Так.
   – Но по всему выходит, что характер его изменился к лучшему. Так?
   – Выходит.
   – Значит, вы должны радоваться… Припадки не повторяются?
   – Нет.
   – Он не буйствует, не бьется головой о стену, не возомнил себя Наполеоном, Цезарем, генералом Брусиловым?
   – Что вы такое говорите! – возмутилась Наталья. – Он абсолютно нормальный человек.
   – Видите: вы сами себе противоречите. Вы пришли к психоневрологу в странной надежде, что он поможет психически здоровому человеку. А надо ли?
   – Поймите меня правильно. – Наталья наконец обрела всегда свойственное ей разумное спокойствие. – Меня волнует не то, что он стал лучше, а то, что он вообще изменился. Ведь все это может быть только началом какой-то болезни. Ведь может, верно?
   Светило задумалось, вертя в пальцах паркеровскую золотую авторучку, машинально рисуя на рецептурном бланке кружочки, квадратики и пирамидки, что, как слышал автор, тоже не говорит об абсолютном душевном здоровье.
   – Честно говоря, – осторожно начало светило, – и то минутное выключение сознания, и сама авария не должны были дать никаких изменений в психике. Не должны!
   – Но дали! – настаивала Наталья.
   – Это меня и удивляет… Знаете что, я не могу лечить на расстоянии. Приведите ко мне мужа, я с ним побеседую. Если понадобится, мы его положим на недельку в наш институт, всесторонне исследуем, энцефалограммы снимем. Ну, и так далее. И тогда я вам точно скажу, здоров он или нет.
   – Он не пойдет.
   – То есть? – опешило светило.
   – Не захочет. Сам-то он считает себя здоровым и свое поведение – разумным и единственно возможным.
   – Но сознает, что изменился?
   – Сознает. Но решил, что раньше жил неправильно.
   – А теперь правильно?
   – Теперь – да.
   – И пусть живет, – заключило светило.
   – Но он перестал пользоваться транспортом, – бросила Наталья последний козырь. – Он ходит пешком!
   – Шок, – немедленно отреагировало светило. – Пройдет. Он кто по профессии?
   – Актер.
   – А-акте-ер! – протянуло со всепонимающим удивлением светило. – Интересно-о-о!.. А как, простите, фамилия?
   – Политов.
   – Станислав Политов? Как же, как же! Хороший актер, популярный. Дочка моя им очень увлечена…
   – Не только ваша, – мрачно констатировала Наталья.
   – Да, да, судьба актерская… – посочувствовало светило. – Знаете что? Не обращайте внимания. Актеры – народ особый. Э-э-э… непредсказуемый. Академик Павлов говорил: кончу, мол, опыты на собачках, начну на актерах. Оч-чень восприимчивая публика… А где он сейчас снимается, если не секрет?
   – «Ариэль», по Беляеву. Фантастика. Летающего человека играет. Главную роль. – Наталья поняла, что светило больше ни в чем ей не поможет, оно уже само спрашивать начало. Поднялась. – Спасибо, доктор.
   – Не за что, – вполне искренне сказало светило. – Думаю, вы зря беспокоитесь. Но если что – приходите опять. Только с мужем, заочно не лечу…
   Прямо снизу, из автомата, Наталья позвонила Ленке.
   – Але, Ленк, это я… Ленк, я была у твоей знаменитости, а он меня выгнал.
   – Как выгнал? – искренне изумилась Ленка на том конце провода.
   – Сказал, что не может лечить заочно. Еще сказал, что все случившееся не должно было дать каких-либо последствий.
   – Так и сказал? – заинтересовалась Ленка.
   – Так и сказал.
   – Ладно, Наталья, иди домой. Мы сегодня в одной бодяге играем, я с ним потолкую.
   – Ой, потолкуй, потолкуй, Ленк! И позвони мне сразу. А то он вон и Ксюхе замуж разрешил выйти.
   – Как так?
   – А так. Сказал: живите, только не регистрируйтесь.
   – Благословил?
   – Я Ксюху видела, она – в легком шоке.
   – Ее понять просто: деспот папуля нежданно стал демократом. Чудеса!.. Ладно, чао! – И трубку повесила.
 
   Стасик сидел в гримуборной, разгримировался уже, смотрел на себя, умытого, в трехстворчатое зеркало, вполуха слушал скворчащий на стенке динамик: оттуда еле-еле доносилось происходящее на сцене. Спектакль еще не кончился, но Стасика убили в первом акте, и он мог бы в принципе смотаться домой, не выходить на поклон, отговориться перед главрежем недомоганием, тяжкими последствиями ДТП (эта аббревиатура – из протокола: дорожно-транспортное происшествие). Но Ленка, которая доживала в спектакле до прощального взмаха занавеса, просила задержаться: о чем-то ей с ним пошептаться хотелось, о чем-то серьезном и жизненно важном, о чем-то глобальном, как она сама изволила выразиться.
   Стасик сиднем сидел на продавленном стуле и думал думу о Кошке. Он прикидывал: позвонит она ему завтра, послезавтра или с недельку характер выдержит? А вдруг вообще не позвонит? Вдруг она порвала с ним, со Стасиком, смертельно обиделась, раненая душа ее трепещет и жаждет мщения. И пойдут анонимки в местком, мамуле, главрежу… Стасик подумал так и немедленно устыдился: Кошка – баба умная и, главное, порядочная, нечего на нее напраслину возводить.
   Нет, позвонит она, конечно, позвонит, куда денется!
   Но, с другой стороны, Ленка права: как совместить Кошку с новым курсом?
   Ах, как трудно, как страшно, как невозможно!..
   Одернул себя: разахался, как барышня. Ты же мужик, найди выход, придумай компромисс, наконец…
   Опять компромисс?..
   Вот бы друга сейчас, друга верного, который все-все поймет, не станет усмехаться, подзуживать: мол, не выдержишь, старичок, не вытянешь, сломаешься, как твой «жигуленок»… Но нет такого! Нет и быть не может!
   А Ленка?..
 
   И увидел в зеркале, как она прошла сквозьдверь, бросила автомат в угол, а он чуть задержался над полом, не грохнулся, как ожидал Стасик, а мягко лег на паркет. Ленка стянула с плеч телогрейку, развязала теплый шерстяной платок. Тяжело опустилась на стул – тоже напротив зеркала, вытянула ноги в грубых кирзовых сапогах.
   – Устала? – спросил Стасик.
   – Очень, – просто сказала Ленка, провела ладонью по лицу, не заботясь, что грим размажется.
   А он, странно, не размазался. Как была Ленка партизанкой, так и осталась. Это шло ей – быть партизанкой. Это так по нутру ей было – хоть на вечер почувствовать себя партизанкой.
   Стасик, не поворачивая головы, видел ее лицо в зеркале – жесткое, словно высеченное из камня.
   – А ты не устал? – спросила она.
   – Меня же убили в первом акте, – ответил Стасик.
   – Я не о том, – жестковато усмехнулась Ленка. – Я о твоей игре.
   – О какой игре?
   – В нового Стасика Политова.
   – Я не новый, Ленка, я тот, которым должен был стать, если бы не…
   – Продолжай.
   – Долго перечислять. Если бы не – раз! Если бы не – два. Если бы не – тысяча, сто тысяч, миллион!
   – А теперь?
   – А теперь я сам с усам, ни во что не играю.
   – Для этого надо было упасть в Яузу?
   – Для этого надо было упасть в Яузу.
   – А сначала выключить сознание?
   – А сначала выключить сознание.
   – И включиться другим?
   – Другим? Нет, самим собой.
   – Выходит, без аварии нельзя стать самим собой?
   – Авария может быть всякой, не обязательно автомобильной. С нами каждый день происходят аварии, только мы не успеваем заметить их, поймать момент.
   – Чтобы выключить сознание?
   – А потом включиться вновь.
   – Это трудно, Стас.
   – Но ведь вышло…
   – Зато все считают тебя сумасшедшим.
   – Плевать! Привыкнут. И будут считать сумасшедшими тех, кто не похож на меня.
   – Но сейчас тебе трудно…
   – Нет, Ленка, легко. Никогда так легко не было! Ты веришь: я даже могу летать.
   – Как Воланд?
   – Я Ариэль, – почему-то обиделся Стасик. – Летающий человек. Ты что, забыла?
   – Забыла, – сказала Ленка. – А это обязательно – летать?
   – Не знаю. Пока не пробовал по-настоящему. В кино – там комбинаторы, «блуждающая маска». Фуфло… А тут – не знаю. Хочешь, попробую?
   – Хочу, – сказала Ленка.
   Она встала, тяжко постучала по паркету подкованными каблуками кирзовых сапог, подошла к окну, распахнула его в ночь.
   Стасик медленно-медленно, словно во сне, поднялся над стулом, повис, чуть покачиваясь от напряжения, потом потянулся выше, уложил в воздухе тело горизонтально земле, прижал к бедрам ладони и вылетел в окно. Сначала, привыкая к незнакомому ощущению полета, он осторожно и плавно сделал длинный круг над Театральной площадью, пронесся мимо окна, за которым, прижавшись щекой к раме, застыла Ленка, помахал ей рукой и вдруг, обретая невероятную свободу, почти не ощущая ставшего невесомым тела, рванулся ввысь, прошел над крышей соседнего дома, чуть не задев телевизионную антенну, и двинул на юго-запад Москвы – туда, где далеко-далеко, за длинной и рваной лентой огней Профсоюзной улицы, светились одинаково ровные кварталы бывшей деревни Ясенево.
   Он очень быстро долетел до них, гораздо быстрее, чем предполагал, спустился ниже, пошел над крышами на бреющем, увидел дом и двор внизу, где он раньше ставил машину, спланировал до десятого этажа, нашел знакомое окно, мертво повис в воздухе.
   В комнате горел торшер. В кресле сидела Кошка. Издалека, из темноты, Стасику было плохо видно, но почему-то показалось, что она плакала.
   – Не плачь, – тихо сказал Стасик, так тихо, что сам не услышал своего голоса.
   А Кошка услышала.
   Она подняла маленькую головку на тонкой длинной шее, повернулась к окну, и глаза ее, как два пограничных прожектора, прорезали ночную тьму, пошли шарить по округе, отыскивая того, кто сказал ей: «Не плачь!»
   Она не успела поймать Стасика в перекрестье своих пронзительно ярких лучей. Он резко взмыл к небу, прошептав-подумав на прощание:
   – Не бери лишнего в голову. Кошка!
   Он поднялся так высоко, что почти не видел внизу города, только россыпь огней, как светляки в траве. Мимо, обдав его горячим воздухом, промчался ТУ-154, идущий на посадку в аэропорт Внуково. Стасик догнал его и пристроился на крыле, держась за какой-то выступ, за какую-то закрылку или, может быть, элерон, перевел дыхание: все-таки с непривычки летать тяжко. Но и сидеть было непросто: крыло тряслось и норовило скинуть Стасика. Он мельком взглянул в иллюминатор. В кресле, ткнувшись рыжей бородой в грудь, смотрел сон замечательный психоневролог Игорь, загорелый и отдохнувший во всесоюзной здравнице друг-исцелитель, мамулина тайная надежда, мирно смотрел цветной предпосадочный сон и не ведал, кто за ним наблюдает. Стасик хотел постучать в иллюминатор, но передумал: пусть спит, намаялся на отдыхе, бедолага…
   Стасик оттолкнулся от крыла и нырнул вниз, стараясь уйти от страшных реактивных струй, от всяких аэродинамических турбулентностей. Это ему удалось. Он нутром чувствовал, где север, где юг, где восток и где запад. Взмахнул руками, как крыльями, взял точный курс на северо-восток, зажмурив глаза, шел в прохладном воздухе, как по сигналу локатора, и скоро-скоро очутился над темным беспросветным пятном, над большим лесным массивом, нырнул вниз, пролетел над крышей-линзой Дворца спорта «Сокольники», поднялся до уровня двенадцатого этажа своего дома – как раз напротив Дворца, присел на алюминиевые перильца балкона. За стеклом увидел Наталью.
   Наталья стояла у плиты и жарила блинчики. Она брала ложкой из эмалированной миски жидкое белое тесто, выливала его на сковородку аккуратными кругляшами, и они шипели, брызгались маслом и подпрыгивали. Наталья терпеливо ждала Стасика к ужину. Она знала, что блинчики у нее уже получаются хорошо. А на столе стояла ополовиненная Стасиком банка клубничного варенья.
   – Я скоро буду, мамуля, – опять полусказал-полуподумал Стасик, и Наталья, как и Кошка, тоже услыхала его, замерла на секунду с блином в измаранной мукой ладошке, бросилась к окну – поздно!
   Стасик летел дальше, и луч теплого света, легко вырвавшийся из окна, еще долго провожал его.
   Вдруг внизу, на скамейке в парке, Стасик увидел двоих. Тихо, чтоб не спугнуть, слетел к ближайшему дереву, уселся на ветку, спрятался за листвой. На скамейке сидела Ксюха, вжавшись под мышку длинному, довольно-таки красивому парню из этаких отечественных селфмейдменов, современному деловому парнишке, начальнику цеха на АЗЛК, где делают не любимые Стасиком автомобили «Москвич». А вот и он, парнишкин «москвичок», зелененький жучок, стоит тихонько, притаившись в кустах, и пофыркивает глушителем от нетерпения, скребется об асфальт сверхпрочными шинами «металлокорд»…
   Стасик не стал ничего шептать, просто снялся с дерева и улетел назад, к театру, где еще даже не успели выйти на площадь зрители, где по-прежнему стояла у раскрытого окна Ленка-партизанка и ждала Стасика. Он влетел в окно, изящно и плавно опустился на стул, перевел дыхание.
   – Ну, как я летал? – спросил горделиво.
   – Во! Настоящий Ариэль! – Ленка-партизанка показала ему большой палец и спросила: – Всех увидал?
   – Всех, – кивнул Стасик.
   – Счастливый, – сказала Ленка. – А я вот летать не умею.
   – Просто ты еще не поймала своей аварии, – успокоил ее Стасик. – Еще заметишь…
   – Наверно… Только знаешь, никому об этом не говори.
   – О том, что я летал?
   – Нет, об аварии.
   – Даже тебе? – спросил Стасик.
   – Даже мне, – сказала Ленка.
   Сняла со спинки стула телогрейку, надела ее, аккуратно застегнулась, подхватила за ремень тяжелый ППШ.
   – Ну, чао…
   – Какао, – ответил Стасик.
   И Ленка ушла, как пришла, – сквозьдверь.
   Стасик закрыл лицо руками, сильно нажал на глаза – белые круги пошли перед ними! – а когда отпустил, отнял руки, увидел в зеркале Ленку.
   Она стояла перед ним в своем точеном костюмчике, в своей воздушной блузочке, в своих туфельках-босоножках с позолоченными цепочками-перепоночками, сорокалетняя женщина-девушка, стояла она так и монотонно приговаривала:
   – Ста-асик, Ста-асик, Ста-асик…
   – Ты что бубнишь, птица? – спросил Стасик, постепенно приходя в себя, удивляясь, когда это она успела переодеться.
   – Я уже целую минуту бубню: Стасик, Стасик. А Стасик спит, как убитый. Устал? Тяжко без машины?.. Ладно, пошли, довезу: такси подано. Я сегодня добрая.
   – Спасибо, Ленка, но я пешком.
   – Слушай, оставь на вечер свою замечательную принципиальность. Я никому не скажу, что ты ехал. Просто поговорить надо.
   Стасик встал, подошел к двери, открыл ее, задержался на пороге.
   – Не надо, – сказал он. – Ты же сама запретила.
   – Когда?!
   – Только что.
   – Ты что, сумасшедший?
   – Это уже неоригинально, – грустно сказал Стасик и, не дождавшись ответной реплики, вышел из гримуборной, вниз по лестнице, хлопнул дверью, смешался на площади с толпой зрителей – неузнанный в темноте кумир молодых «каштанок», пошел, торопясь, в родные Сокольники: путь неблизкий, а у мамули блинчики простывают.

Стена

   Дом был огромный, кирпичный, многоэтажный, многоподъездный, дом-бастион, дом-крепость, с грязно-серыми стенами, с не слишком большими окнами и уж совсем крохотными балконами, на которых не то чтоб чаю попить летним вечерком – повернуться-то затруднительно. Его возвели в конце сороковых на месте старого кладбища, прямо на костях возвели, на бесхозных останках неизвестных гражданок и граждан, давным-давно забытых беспечной родней. Впрочем, о кладбище ведали ныне лишь старожилы дома, а их оставалось все меньше и меньше, разлетались они по новым районам столицы, разъезжались, съезжались, а то и сами тихонько отходили в иной мир, где всем все равно: стоит над тобой деревянный крест, глыба гранитная с золотой надписью либо означенный автором дом.
 
   К слову, автор провел в том доме не вполне безоблачное детство и теперь легко припоминает: никого из жильцов ни разу не беспокоили всякие там мертвые души, всякие там тени, загробные потусторонние голоса. Пустое все это, вздорная мистика, вечерние сказки для детей младшего дошкольного возраста. Да и то сказано: жить живым
   Крепостным фасадом своим дом выходил на вольготный проспект, на барский проспект, по которому носились как оглашенные вместительные казенные легковушки, в чьих блестящих черных капотах дрожало муштрованное московское солнце. Ноблес оближ, говорят вольноопытные французы, положение, значит, обязывает… Зато во дворе дома солнце ничуть не робело, гуляло вовсю, больно жгло спины мальчишек, дотемна игравших в футбол, в пристеночек, в доску, в «третий лишний», в «чижика», в лапту и еще в десяток хороших игр, исчезнувших, красиво выражаясь, в бездне времен. Мальчишки загорали во дворе посреди Москвы ничуть не хуже, чем в деревне, на даче или даже на «знойном юге, мальчишки до куриной кожи купались в холодной Москве-реке, куда с риском для рук и ног спускались по крутому, заросшему репейником и лебедой обрыву; а летними ночами обрыв этот использовали для своих невинных забав молодые влюбленные, забредавшие сюда с далекой Пресни и близкой Дорогомиловки. Короче, чопорный и мрачно-парадный с фасада, с тыла дом был бедовым расхристанным шалопаем, да и жили в нем не большие начальники, а люди – разночинные, кто побогаче жил, кто победнее, кого-то, как пословица гласит, щи жидкие огорчали, а кого-то – жемчуг мелкий, разные были заботы, разные хлопоты, а если и было что общее, так только двор.
 
   Здесь автору хочется перефразировать известное спортивное выражение и громко воскликнуть: о, двор, ты – мир! Автор рискует остаться непонятым, поскольку нынешнее, вчерашнее и даже позавчерашнее поколения мальчишек и девчонок выросли в аккуратно спланированных, доступных всем ветрам, архитектурно-элегантных кварталах, где само понятие «двор» больно режет слух, а миром стал закрытый каток для фигурных экзерсисов, или теплый бассейн, или светский теннисный корт, или, на худой конец, тесная хоккейная коробка, зажатая между английской и математической спецшколами. Может, так оно и лучше, полезнее, продуктивней. А все-таки жаль, жаль…
 
   А собственно, чего жаль? Прав поэт-современник, категорически заявивший: «Рубите вишневый сад, рубите! Он исторически обречен!»
   Позже, в пятидесятых, в исторически обреченном дворе построили типовое здание школы, разбили газоны, посадили цветы и деревья, понаставили песочниц и досок-качелей, а репейную набережную Москвы-реки залили асфальтом и устроили там стоянку для личных автомобилей. Цивилизация!
 
   В описываемое время – исход восьмидесятых годов века НТР, май, будний день, десять утра – во двор вошел молодой человек лет эдак двадцати, блондинистый, коротко стриженный, невесть где по весне загорелый, естественно – в джинсах, естественно – в кроссовках, естественно – в свободной курточке, в этаком белом куртеце со множеством кармашков, заклепочек и застежек-«молний». Тысячи таких парнишек бродят по московским дневным улицам и по московским вечерним улицам, и мы не замечаем их, не обращаем на них своего занятого внимания: Привыкли.
   Молодой человек вошел во двор с проспекта через длинную и холодную арку-тоннель, вошел тихо в тихий двор с шумного проспекта и остановился, оглядываясь, не исключено – пораженный как раз непривычной для столицы тишиной. Но кому было шуметь в эти рабочие часы? Некому, некому. Вон молодая мама коляску с младенчиком катит, спешит на набережную – речного озона перехватить. Вон бабулька в булочную порулила, в молочную, в бакалейную, полиэтиленовый пакет у нее в руке, а на пакете слова иностранные, бабульке непонятные. Вон из школьных ворот вышел пай-мальчик с нотной папкой под мышкой, Брамса торопится мучить или самого Людвига Ван Бетховена, отпустили пай-мальчика с ненужной ему физкультуры. Сейчас, сейчас они разойдутся, покинут двор, и он снова станет пустым и словно бы не настоящим, нежилым – до поры…
   – Эт-то хорошо, – загадочно сказал молодой человек и сам себе улыбнулся.
   Вот тут-то мы его и оставим – на время.
   В таком могучем доме и жильцов, сами понимаете, – легион, никто никого толком не знает. В лучшем случае: «Здрасьте-здрасьте!», – и разошлись по норкам. Это раньше, когда дом только-только построили, тогдашние новоселы старались поближе друг с другом познакомиться: добрый дух коммунальных квартир настойчиво пробовал прижиться и в отдельных. Но всякий дух – субстанция непрочная, эфемерная, и этот, коммунальный – не исключение, выветрился он, испарился, уплыл легким туманом по индустриальной Москве-реке. Не исключено – в Оку, не исключено – в Волгу, где в прибрежных маленьких городах, как пишут в газетах, все еще остро стоят квартирные проблемы. А в нашем доме сегодня лишь отдельные общительные граждане прилично знакомы были, ну и, конечно, пресловутые старожилы, могикане, вымирающее племя.
   Старик из седьмого подъезда жил в доме с сорок девятого года, въехал сюда крепким и сильным мужичком – с женой, понятно, и с сыном-школьником, до того – войну протрубил, потом – шоферил, до начальника автоколонны дослужился, с этой важной должности и на пенсию отправился. Сын вырос, стал строителем, инженером, в данный конкретный момент обретался в жаркой Африке, в дружественной стране, вовсю помогал слаборазвитым товарищам чего-то там возводить – железобетонное. Жена старика умерла лет пять назад, хоронили на Донском, в старом крематории, старушки соседки на похороны не пошли: страшно было, сегодня – она, а завтра кто из них?..
   Короче, жил старик один, жил в однокомнатной – в какую сорок лет назад въехали – квартире, сам в магазины ходил, сам себе готовил, сам стирал, сам пылесосом орудовал. Стар был.
 
   Судя по краткому описанию, старика следует немедленно пожалеть, уронить скупую слезу на типографский текст. Однако автор панически боится мелодрамы, слез не терпит и просит воспринимать печальные факты стариковской жизни философски и не без здорового юмора. В самом деле, никто ни от чего не застрахован и, как не без иронии утверждает народная мудрость, все там будем…
 
   Он лежал в темном алькове на узкой железной кровати с продавленной панцирной сеткой, укрытый до подбородка толстым ватным одеялом китайского производства. Старику было знобко этим майским утром, старику хотелось горячего крепкого чаю, но подниматься с кровати, шаркать протертыми тапками в кухню, греть чайник – сама мысль о том казалось старику вздорной и пугающей, прямо-таки инопланетной.
   У кровати на тумбочке, заваленный дорогостоящими импортными лекарствами, стоял телефонный аппарат, пошедший вулканическими трещинами: бывало, ронял его старик по ночам, отыскивая в куче лекарств какой-нибудь сустак или адельфан. Можно было, конечно, снять трубку, накрутить номер… Чей?.. Э-э, скажем, замечательной фирмы «Заря», откуда за доступную плату пришлют деловую дамочку, студентку-заочницу – вскипятить, купить, сварить, постирать, одна нога здесь, другая – там: «Что еще нужно, дедушка?» Но старик не терпел ничьей милости, даже оплаченной по прейскуранту, старик знал, что вылежит еще десять минут, ну, еще полчасика, ну, еще час, а потом встанет, прошаркает, вскипятит, даже побриться сил хватит, медленно побриться вечным золингеновским лезвием, медленно одеться и выйти во двор, благо – лифт работает. Но все это – потом, позже, обождать, обождать…