10

   Оставшись в одиночестве, Димка медлил недолго. Приказ есть приказ. Не понимая и даже не пытаясь понять, что задумал Олег, Димка знал одно: как можно бесшумней, скорей и верней связаться с колхозниками. Продираясь сквозь заросли орешника, он вдруг услышал выстрелы. Где-то впереди, видимо на дороге. Он остановился - заскрипели сломанные кусты. Сквозь них он увидел, как промчалась по проселку, как взбесившаяся кошка, желто-зеленая пятнистая легковушка. Почему одна, подумал Димка, ведь без грузовика с солдатами она станет легкой добычей колхозников. Совсем рядом просвистели пули, и он отметил, что стреляли из леса. Остановился, обернулся, не целясь, выстрелил по черной пилотке, мелькнувшей в глубине леса, побежал дальше.
   …Он не слишком хорошо соображал, что делал. В нем жила только ярость, но не слепая и пылкая, а холодная и расчетливая. Она, и только она, руководила его поступками. И может быть, потому, что они потеряли привычный здравый "гражданский" смысл, ярость придала им странную, незнакомую доселе логику: спрятаться за кустом, выстрелить, сменить патроны старковского карабина, короткая перебежка и - снова выстрел. Вероятно, так же рождалась логика боя в партизанских отрядах - тогда, в Великую Отечественную. Ведь в отряды эти приходили не кадровые военные, порой такие же мальчишки с "гражданским" здравым смыслом. И смысл этот так же уступал место холодной ярости, ненависти к врагу, а значит - мужеству, бесстрашию, подвигу.
   На дороге уже никого не было. Выстрелы раздавались из леса со всех сторон, кроме той, куда уехала легковушка. Она уже, наверно, вышла из зоны экранов - тут метров двести до границы поля, не больше. А что с Олегом, со Старковым? Может быть, это они участвуют в сражении, от которого ушел Димка. Может быть, это их, а не его ищут автоматные очереди эсэсовцев. Он спрятался за ствол дуба, выглянул из-за него. Метрах в двадцати среди мокрой зелени листьев мелькнула черная куртка. Димка выстрелил, перебежал к другому дереву, выстрелил еще раз и вдруг услышал крик за спиной:
   – Хальт! Хенде!
   Медленно поднял руки вверх - в правой карабин, обернулся.
   На него смотрел черномундирный немец, выставив вперед дуло пистолета.
   И снова Димка подумал, что ему не страшен ни этот эсэсовец, ни его пистолет. Подумал и удивился: как же это? Ведь эсэсовец - не артист кино, не призрак и пули в его пистолете настоящие - девять граммов свинца…
   Димка отвел правую руку назад и с силой швырнул карабин в нациста. Потом сразу пригнулся, прыгнул в сторону, и вдруг что-то ударило его в бок, потом в плечо, обожгло на секунду. Он остановился удивленный, прижал руку к груди, смотрел, как расплывается под пальцами черно-красное пятно, мокрое и липкое. И все кругом стало черно-красным и липким, погасли звук и свет. И Димка уже не услышал ни грохота еще одного выстрела, ни шелеста шагов поблизости, ни монотонного шума дождя, который припустил сильнее и чаще.

11

   Председатель с удивлением смотрел на убитого эсэсовца в ненавистном черном мундире, на его нелепо скрюченную руку, сжимавшую черный "вальтер", на ствол своего дробовика, из которого еще вился синий дымок.
   А Раф бросился к Димке, тормошил его, что-то кричал и вдруг умолк, с ужасом увидев темное пятно крови на груди и тонкую малиновую струйку, ползущую на подбородок из уголка рта.
   – Димка, Димка, - бессмысленно прошептал Раф и заплакал, ничего не видя вокруг себя.
   И даже не понял, когда председатель грубо оттолкнул его, - а просто сел на мокрую землю, грязным кулаком размазывая слезы по лицу. А председатель привычно - с сожалением, что пришлось вспомнить эту старую привычку, - наклонился над Димкой, прижал ухо к груди, послушал сосредоточенно и улыбнулся:
   – Жив!
   Потом рванул штормовку, ковбойку, пропитавшуюся кровью майку. Сказал Рафу:
   – Эй, парень, приди в себя. У вас в сторожке бинты есть?
   – Какие бинты? - всхлипнул Раф. - Ведь бой идет…
   И вдруг осекся: кругом стола тугая непрозрачная тишина, по которой гулко били частые капли дождя.
   – Что же это? - изумленно спросил он, посмотрев туда, где только что лежал труп убитого гитлеровца: трупа не было.
   Лишь трава на том месте, где он лежал, еще осталась примятой. И валялся рядом выброшенный председателем использованный ружейный патрон.
   – Сбежал, что ли? - спросил Петрович. - Не похоже: я не промазал…
   Сзади захрустели кусты. Раф обернулся и вздохнул облегченно: на полянку вышли Старков и Олег. Возбужденные, взволнованные, похожие на стайеров, закончивших многокилометровый пробег нога в ногу, почему-то радостные и, в отличие от стайеров, совсем не усталые. И у того и у другого болтались на груди немецкие автоматы. И тут они увидели Димку на траве и председателя, стоявшего перед ним на коленях.
   – Что с ним? - Старков бросился вперед, склонился над раненым.
   – Жив, жив, - сказал председатель. - Не суетись. Пусть лучше кто-нибудь добежит до сторожки, бинты возьмет. Или простыню на худой конец…
   – У нас есть бинты, - быстро сказал Олег. - Я сейчас сбегаю.
   Пока он бегал, Старков с председателем осторожно раздели раненого Димку. Все еще всхлипывающий Раф принес во фляжке воды из ручья, и председатель умело промыл раны. Димка в сознание так и не приходил, только постанывал сквозь зубы, когда председатель бинтовал его грудь и плечо.
   – Хотя рана и не опасная, но парня в больницу надо, - сказал председатель. - И побыстрее. Кто за машиной пойдет?
   – А зачем за ней ходить? - откликнулся Олег. - Мы ее рядом оставили. У реки.
   – Что оставили? - удивленно спросил председатель.
   – Легковушку. Мы ее у фашистов отбили.
   Старков с любопытством посмотрел на него. Вообще теперь, когда состояние Димки уже не вызывало особых опасений, Старков мог спокойно размышлять о том новом, что открылось в его ребятах. И пожалуй, Олег "открылся" наиболее неожиданно…
   – По-твоему, машина тебя так и ждет? - спросил Старков.
   – Ждет, куда денется, - лениво протянул Олег.
   Он тоже успокоился, увидев, что Димка жив, и теперь явно наслаждался своим преимуществом: он что-то знал, а Старков - нет. Более того: от его знания что-то зависело - очень важное. Но этим "что-то" была Димкина жизнь, и Олег, не ломаясь по обыкновению, объяснил:
   – Я, когда за бинтами бегал, видел ее.
   – У реки? - спросил Старков, и Олег понял смысл вопроса, кивнул согласно:
   – Точно. Метрах в ста от зоны экранов. - Потом кивнул на Димку: - Несите его к дороге, а я машину пригоню.
   Легковушка оказалась целехонькой, только верх ее во многих местах был прострелен. Председатель сунул палец в одно из отверстий пониже, спросил Олега:
   – В рубашке родился, парень?
   – Ага, - хохотнул тот, - в пуленепробиваемой. - И к Рафу: - Садись, плакса, на заднее сиденье - поможешь мне…
   Он тронул машину и осторожно повел ее по дороге, стараясь объезжать кочки и рытвины. И, даже выехав из леса, не прибавил скорости: лишние четверть часа не играли для состояния Димки особой роли, а тряска по плохой дороге ощутимее на большой скорости.
   – Лихой парень, - сказал председатель. - Такие в войну особо ценились. Так сказать, в первую очередь.
   – И гибли тоже в первую очередь, - откликнулся Старков.
   – Ну не скажи: этот умеет осторожничать. Смотри, как раненого повез - не шелохнул.
   – Умеет, - подтвердил Старков.
   Олег действительно умел. Умел рисковать - на самой грани, на тонком канате, когда спасает только чувство баланса. У Олега было оно - это чувство, и он отлично им пользовался. Как в цирке: канатоходец под куполом качнется в сторону, и публика ахнет, замирая от страха. И не знает дура публика, что все это - только умелый ход, хорошо рассчитанный на то, чтобы она ахнула, чтобы взорвалась аплодисментами - цените маэстро! Он рисковал, этот канатоходец, - еще бы! - но чувство баланса, умение быть осторожным _на грани_ не подводит.
   Почти не подводит.
   – А куда фашисты подевались? - осторожно спросил председатель: он, видимо, считал, что ученый имеет право не отвечать на наивные для него вопросы.
   Старков так не считал и охотно объяснил:
   – Их время кончилось. Какой-то из экранов не выдержал, сгорел, временное поле исчезло, а вместе с ним - и гости из прошлого. Полагаю, что они сейчас находятся в этом же лесу, только в сорок втором году.
   – Живые?
   – А может, и мертвые, если нарвались на партизан.
   – Так мы же и партизанили в этих лесах.
   – Не одни мы. Возле этого села могли орудовать и другие.
   – Значит, исчезли, - повторил задумчиво председатель. - Назад вернулись. А как же машина?
   – Машина вышла из зоны действия поля, поэтому оно и не захватило ее.
   Председатель все еще не понимал:
   – А если бы они вышли, как ты говоришь, из этой зоны, то и они могли бы остаться?
   – Могли бы, - кивнул Старков. - Только мы им помешали.
   – Это верно, - согласился председатель. - Правда, по-твоему, по-ученому, я понимать не могу. В голове не укладывается.
   Старков усмехнулся:
   – У меня тоже не укладывалось.
   А если честно, так и сейчас не укладывается. Как в добрых старых романах, проснуться и сказать: "Ах, какой страшный сон!" Но добрые старые романы мирно пылятся на библиотечных полках, а "трофейная" машина с простреленным кузовом везет в райбольницу парня рождения пятидесятых годов, раненного пулей, выпущенной в сорок втором.
   – А что ты колхозникам сказал? - спросил он.
   – Про банду в старой немецкой форме. Ограбили, мол, где-то трофейный склад. Говорят, есть такой в городе. Для кино.
   – И поверили?
   – Кто же не поверит? Раз сказал - значит, так. Доверяют мне люди.
   – Так ведь же обнаружится, что банды никакой нет. Разговоры пойдут, милиция встрепенется, а бандитов как ветром сдуло.
   – Вот ты и растолкуешь, чтоб зря не болтали. Я народ созову, а ты объясняй. Завтра в клубе и соберемся. Я расскажу, почему про банду соврал. Кстати, и не соврал: была банда. Разве не так?
   – Так-то оно так, - согласился Старков, - только поймут ли меня?
   – А ты попроще, как бывало, помнишь? Ты, комиссар, всегда с народом умел разговаривать. Если не забыл, конечно. Милицию тоже позвать придется. Дело такое - не скроешь.
   Старков кивнул согласно, пожал руку, пошел не торопясь к сторожке: генератор надо выключать, зря электроэнергию не переводить, да ребят подождать, - вспомнил реплику Петровича о милиции. Верно ведь - дело-то уголовное по мирному времени. Ну что, подследственный Старков, как оправдываться будем?
   А оправдываться придется. За опасный эксперимент. За "отсутствие техники безопасности" - так пишут в инструкциях? За Димку. За Рафа с Олегом. За себя, наконец…
   А что за себя оправдываться? Перемудрил, переусердствовал ученый муж. Как там в старом фокусе: наука умеет много гитик. Ох и много же гитик - не углядишь! За ходом опыта не углядел, за ребятами не углядел. А результат?
   Есть и результат - никакая милиция не опровергнет. Его теория доказана экспериментально, блестяще доказана - от этого результата не уйти!
   …Старков дошел наконец до сторожки, где по-прежнему гудел генератор. Только самописцы писали ровную линию - на нуле, и на нуле же застыла стрелка прибора, показывающего напряженность поля. Напряженность - ноль. Старков выключил ток, посмотрел на индикатор экранов: опять седьмой полетел, никак его Олег не наладит.
   Он сел на табуретку, подобрал с полу английский детектив, брошенный Рафом. С пестрой обложки улыбался ему рослый красавец с пистолетом в руке. Старков вспомнил: красавец этот ни разу не задумался перед выстрелом. Стрелял себе направо и налево, перешагивал через трупы, улыбался чарующе. Ни разу в жизни не выстреливший, - наверное, даже из "духовушки"! - Раф почему-то любил это чтиво. И любил с увлечением пересказывать похождения очередного супергероя. Вероятно, психологи назвали бы это комплексом неполноценности: искать в книгах то, чего нет и не будет в самом себе.
   Нет и не будет? Психологи тоже люди, а значит, не застрахованы от ошибок. По существу, Раф должен завидовать Димке или тем более Олегу - их сегодняшним подвигам. А ведь сам он сделал не меньше: его миссия была потруднее лихой перестрелки, затеянной в лесу. Он сумел убедить Петровича собрать и вооружить людей, заставил его поверить в случившееся, хотя оно было невероятней, чем все слышанные когда-то председателем сказки, да еще и вооружился сам, никогда не стрелявший, не знавший даже, как прицелиться или спустить курок. Он знал только, что готовился к бою, к жестокой военной схватке, о которой лишь читал или слышал на школьных уроках. Знал и не остался в деревне вместе с детьми и женщинами, а пошел в бой с дробовиком против "шмайссеров".
   Кстати, два из них остались у Старкова с Олегом вместе с "трофейной" машиной из прошлого. Все это придется, конечно, сдать. А жаль. Машина им пригодилась бы, да и Олег уж очень лихо ею управляет.
   Лихой парень Олег. Отчаянный и бесшабашный. Старкова почему-то всегда коробила эта бесшабашность. И пожалуй, зря коробила. Радоваться надо было, что не перевелись у нас храбрецы, которыми так гордились в годы войны и которые, если понадобится, повторят подвиг Матросова и Гастелло. Это в крови у народа - героизм, желание подвига. Так и не думай о том, что твоих студентов в школе этому как следует не учили. Когда политрук подымал взвод или роту в атаку, он не читал солдатам длинных продуманных лекций. Он кричал охрипшим голосом: "Вперед! За Родину!" - и люди не ждали других слов, потому что все другие слова были лишними. А подвиг боится лишних слов, отступает перед ними. Подвиг ведь не рассуждение, а действие. Таков и подвиг Олега. Он не знал, что седьмой экран на пределе, что поле, а вместе с ним и гости из прошлого вот-вот исчезнут. Он принял единственно верное решение - совершил почти невозможное.
   О своем подвиге Старков и не думал. А ведь если бы экран не сдал, то через каких-нибудь полчаса вернувшиеся ни с чем из-за Кривой Балки гитлеровцы повесили бы его на том же суку, под которым он стоял, уверяя, что партизанского штаба в деревне нет. Сейчас он даже не вспомнил бы об этом: какой еще подвиг - просто ожила где-то спрятанная в душе "военная косточка", которая давалась людям не в семилетке или десятилетке, а прямо на поле боя. Ведь и тебя, Старков, и председателя никто, в сущности, не учил воевать, а просто взяли вы в руки винтовки и пошли на фронт. И здорово воевали - такие же мальчишки, как Димка, Раф и Олег. Так вот и оказалось, Старков, что нет никакой разницы между тобой и твоими студентами: бой показал, что нет ее. Нет стариков и нет мальчишек - есть мужчины. Проверка боем окончена.
   Он встал и вышел из сарая. Дождь кончился, и серая муть облаков расползлась, обнажая блекло-голубое небо. Где-то в лесу знакомо урчал "трофейный автомобиль", и Старков медленно пошел ему навстречу.

Гамма времен

   – Что такое гамма, маэстро?
   – Это лесенка, по которой взбирается звук-хамелеон, на каждой ступени меняя свою окраску.
   – Разве только звук?

 

ДО

   Мы возвращались с вечернего заседания Совета Безопасности вместе с моим московским коллегой Ордынским, которого, должно быть, из-за его фамилии, как и меня, все в пресс-центре ООН считали поляком: Ордынский – Глинский не столь уж большая разница для американского уха. По дороге домой я предложил ему провести где-нибудь оставшиеся до ночи часы, но он был занят, и мне пришлось удовлетвориться ужином в одиночестве. Я остановил такси у третьесортного бара «Олимпия» и вышел. До моей гостиницы было всего несколько кварталов, и в любом случае отсюда я мог добраться пешком.
   В баре меня уже знали, и обычно неторопливый бармен Энтони, ни о чем не спрашивая, молниеносно подал мне пиво и горячие сосиски с какой-то острой приправой. Вокруг было пусто или почти пусто, только в углу за портьерой ужинали две незнакомые девушки да у самой стойки лениво потягивал виски сухощавый старик в коротком дождевике. Он мельком взглянул на меня, о чем-то спросил у Энтони и снова оглянулся с нескрываемым любопытством. А когда я покончил с сосисками, он, не спрашивая разрешения, подсел к моему столику. Я поморщился.
   – Непринужденно и откровенно, – засмеялся он. – Не любите случайных знакомств?
   – Честно говоря, не очень.
   Он и тут не ушел, а перенес ко мне свое виски.
   – Довольно странно для журналиста, – сказал он. – Любое знакомство может оказаться источником информации.
   – Предпочитаю для информации другие источники.
   – Знаю от Энтони. Толчетесь в кулуарах ООН и воображаете, что это журналистика?
   Я молча пожал плечами: не спорить же с чудаком, а может быть, с чужаком.
   – Ведь вы поляк, – заговорил он по-польски, с той элегантно небрежной манерой, присущей лишь варшавянину. – К сожалению, не могу оценить ваших корреспонденции: не знаю нынешних польских газет. «Глос поранны» помню. «Курьер цодзенны» тоже. А с сорок четвертого вообще ничего не читаю по-польски.
   – В сорок четвертом мне было четыре года, – сказал я.
   – А мне сорок. Чтобы не было недоразумений, определюсь политически. – Он поклонился сухо, по-военному. – Бывший майор Армии крайовой Лещицкий Казимир-Анджей. Здесь любят два имени, а тогда в Польше мне было достаточно и прозвища. Какого? Неважно. Важно было только долбить: вольность, рувность и неподгледлость. И мы долбили, пока не послали все это к чертям собачьим. И я послал, когда меня в сорок четвертом англичане вывезли в Лондон и тут же… продали в Штаты.
   Я не понял.
   – Как – продали?
   – Ну, скажем мягче: переуступили. Подбросили кое-что мне и моему шефу, доктору Холдингу, погрузили в подводную лодку и перевезли через океан. Теперь могу представиться уже как бывший сотрудник Эйнштейна, бывший профессор Принстонского университета и бывший автор отвергнутой наукой теории дискретного времени. Печальный итог множества множеств.
   – А сейчас? – спросил я осторожно. – Что же вы делаете сейчас?
   – Пью.
   Он пригладил свои седые, подстриженные ежиком волосы над высоким лбом и носом с горбинкой. Не то Шерлок Холмс, постаревший лет на двадцать, не то Дон-Кихот, сбривший усы и бородку.
   – Не думайте: не опустился и не спился. Просто реакция на десятилетнюю изоляцию. Нигде не бывал, никого не видал, ничего не читал. Только работал до тридцать седьмого пота над одной рискованной научной проблемой. Вот так.
   – Неудача? – посочувствовал я.
   – Бывают удачи обиднее неудач. От обиды и рассеиваюсь. Тянет, как Горького, на дно большого города. А на дне – к соотечественникам.
   – Не так уж их здесь много, – сказал я.
   Он скривился, даже щека дернулась.
   – А что вы видите из коридоров ООН? Или из окна гостиницы? Сядьте на автобус и поезжайте куда глаза глядят. А потом сверните на какую-нибудь вонючую улицу. Поищите не драг-соду, а кавиарню с домашним тестом. Кого только не встретите – от бывших андерсовцев до вчерашних бандеровцев.
   Я опять поморщился: разговор принимал не интересующее меня направление. Но Лещицкий этого не заметил, на него или действовал алкоголь, или просто желание выговориться перед благоприобретенным слушателем.
   – Они многое умеют, – продолжал он, – плакать о прошлом и проклинать настоящее, метать банк до утра и стрелять не хуже итальянцев из Коза ностра. Одного только не знают: как нажить капитал или вернуться к пенатам за Вислу. Их не волнует встреча Гомулки с Яношем Кадаром, но о письмах моего однофамильца Лещицкого проговорят всю ночь или убьют вас только за то, что вы знаете, где эти письма спрятаны.
   – Что за письма? – поинтересовался я.
   – Не знаю. Лещицкий был агентом каких-то подпольных боссов. Говорят, что его письма могут отправить одних на родину, а других – на электрический стул. Кажется, в городе нет ни одного поляка, который бы не мечтал найти эти письма.
   – Один есть, – засмеялся я.
   – Вас как зовут? – вдруг спросил он.
   – Вацлав.
   – Значит, Вацек. Мне можно, я тебе в отцы гожусь. Так вот, Вацек, ты телок, поросенок, кутенок, чиж. Ты даже не жил, ты прорастал. Ты не тонул в варшавских катакомбах и не отсиживался в лесах и болотах после войны. Ты сосал молочко и топал в школу. Потом в университет. Потом кто-то научил тебя писать заметки в газету, а кто-то устроил заманчивую командировку в Америку.
   – Не так уж мало, – заметил я.
   – Ничтожно мало. Ты даже в этом страшном городе рассчитываешь, как в коконе, прожить. Думаешь, что ничего с тобой не случится, если будешь возвращаться домой до двенадцати и не заводить случайных знакомств. Дай руку.
   Он согнул мою руку и пощупал бицепсы.
   – Кое-что есть. Спортом занимался?
   – Занимался.
   – Чем именно?
   – Боксом немножко. Потом бросил.
   – Почему?
   – Бесперспективно, – сказал я равнодушно. – Чемпионом не станешь, а в жизни не понадобится.
   – Как знать? А вдруг понадобится?..
   – А вы не беспокойтесь о моем будущем, – оборвал я его и тут же пожалел о своей резкости. Глупо откровенничать с посторонним человеком, еще глупее раздражаться.
   Впрочем, он, казалось, совсем не обиделся.
   – Почему? – спросил он. – Почему бы мне и не побеспокоиться?
   – Хотя бы потому, что не всякое будущее меня устроит.
   – Ты выберешь сам. Я только подскажу.
   Это было уже совсем невежливо, но я не выдержал: рассмеялся. Он опять не обиделся.
   – Как подскажу? А вот так… – Он подбросил на ладони что-то вроде портсигара со странным сиреневым отливом металла и какими-то кнопками на боку.
   – Спасибо, – сказал я, – но я только что курил.
   – Это не портсигар, – назидательно поправил Лещицкий, тут же спрятав его в карман, словно боялся, что я захочу посмотреть поближе. – Если уж сравнивать его с чем-нибудь, то, пожалуй, с часами.
   – Я что-то не видел циферблата на этих часах, – съязвил я.
   – Они не измеряют время, они его создают.
   Его странная торжественность не переубедила меня. Все ясно: гений-одиночка, изобретатель перпетуум-мобиле, ученый-маньяк из фантастических романов Тейна. Встречался я и с такими у себя в варшавской редакции. Но Лещицкий даже не обратил внимания на мою невольную скептическую улыбку. Глядя куда-то сквозь меня, он негромко продолжал, словно размышляя вслух:
   – А что мы знаем о времени? Одни считают его четвертым измерением, другие – материальной субстанцией. Смешно! Эйнштейновский парадокс и звонок будильника по утрам несовместимы. И долго еще будут несовместимы, пока время не откроет нам своих тайн: произвольно оно или упорядочено, непрерывно или скачкообразно, конечно или бесконечно. И есть ли у него начало или наше прошлое так же безгранично, как и будущее? И есть ли кванты времени, как уже есть кванты света? Здесь мы и разошлись с великим Эйнштейном, здесь споткнулся даже смелейший из смелых – Гордон: «Это слишком безумно, Лещицкий, слишком безумно для того, чтобы быть правильным».
   – А не кажется ли вам, пан Казимир… – попробовал было я остановить этот малопонятный мне монолог.
   Но Лещицкий тут же перебил меня, вздрогнув, как внезапно и грубо разбуженный:
   – Прости, Вацек. Я забыл о тебе. Ты изучал когда-нибудь математику?
   Я пролепетал что-то о логарифмах.
   – Я так и думал. Ну что ж, попробую объяснить в этих пределах. Мы слишком упрощенно представляем себе физическую сущность пространства – времени. Оно более многообразно, чем нам кажется. Если цепь событий во времени не только в мире, но и в жизни каждого индивидуума изобразить некоей условной линией в четырехмерном пространстве, то в каждой ее точке будут ветвиться и события, и время, изменяясь и варьируясь по бесконечно разнообразным путям, и в каждой точке этих ветвей будут ветвиться иначе, и так далее без конца. Это как дерево, Вацек: кто знает, в какую ветку придет капля сока, подымающаяся из земли?
   – Значит, жертва может уйти от убийцы, а полководец от поражения, если вовремя свернуть по другой ветке времени? Вы шутите, пан Лещицкий.
   Я все еще не мог подобрать нужный тон для этого разговора. Но Лещицкий не шутил.
   – Бесспорно, – подтвердил он. – Надо только найти точку поворота.
   – А кто ж это может?
   – Немножко я. Интересуешься, почему я?
   – Нет. Почему немножко?
   – Перестройка времени даже в масштабе года сложный процесс. Нужны большие мощности. Миллиарды киловатт. А я работал как алхимик, как тот ученый псих-одиночка, о котором ты, вероятно, подумал. Вот и создал пока только селектор. Название, конечно, приблизительное. Но у прибора избирательная направленность: он выбирает вектор, тот поворот времени, где уже другая система отсчета. Мощность его не более часа, иногда даже меньше, в зависимости от напряженности твоего времени. На эту напряженность рассчитана и настройка: селектор может выбрать из всех вариантов твоего ближайшего будущего самые напряженные четверть часа. Или полчаса, даже час…
   – А дальше?
   – Ты возвращаешься к исходной точке. На большее мощность прибора не рассчитана. Конечно, при наличии средств и возможностей, какими обладает, скажем, ядерная физика, я мог бы перестроить время в масштабе столетий. Но кто даст мне эти средства? Пентагон, пожалуй, даст. Гитлер отдал бы половину Европы за эту возможность в сорок третьем году. А когда это поймут Рокфеллеры, я стану богом. Но тут я честно говорю: «Нет!» – и закрываю лавочку. Человечество еще не выросло, чтобы получать такие подарки.