Страница:
- << Первая
- « Предыдущая
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- 8
- 9
- 10
- 11
- 12
- 13
- 14
- 15
- 16
- 17
- 18
- 19
- 20
- 21
- 22
- 23
- 24
- 25
- 26
- 27
- 28
- 29
- 30
- 31
- 32
- 33
- 34
- 35
- 36
- 37
- 38
- 39
- 40
- 41
- 42
- 43
- 44
- 45
- 46
- 47
- 48
- 49
- 50
- 51
- 52
- 53
- 54
- 55
- 56
- 57
- 58
- 59
- 60
- 61
- 62
- 63
- 64
- 65
- 66
- 67
- 68
- 69
- 70
- 71
- 72
- 73
- 74
- 75
- 76
- 77
- 78
- 79
- 80
- 81
- 82
- 83
- 84
- 85
- 86
- 87
- 88
- 89
- 90
- 91
- 92
- 93
- 94
- 95
- 96
- 97
- 98
- 99
- 100
- 101
- 102
- Следующая »
- Последняя >>
– Память, память, память… в-вау, бзымм, бзым… Память, память, память… в-вау, бзымм, бзым…
А ударник привстал и начал вышибать русский дух из иностранных барабанов, иностранным тарелкам здорово досталось, а синтезатор всемирно известной фирмы «Ямаха» мощно точил народную слезу крупного калибра в металлическом ритме рока, и все это было так скверно, что у Умнова и впрямь побежала нежданная слеза: то ли от перебора децибелов, то ли от крепости соуса, поданного к бифштексу, то ли от обиды за хорошую рок-музыку и за честное слово «память», на котором вяло топтались трапезные музыканты.
А народу между тем происходящее сильно нравилось. Кто-то всласть подпевал, кто-то в такт подхлопывал, кто-то ритм на столе ладошкой отбивал, а Василь Денисыч, сложив руки на груди, отечески кивал и улыбался.
Поймав взгляд Умнова, он наклонился к нему и прокричал на ухо:
– Рок-музыка – любовь молодежи. Нельзя у молодежи отнимать любовь, как бы кому этого ни хотелось.
– Это не рок-музыка, – прокричал в ответ Умнов. – Это какофония.
– Не судите строго, – надрывался Василь Денисыч. – Вы там, в Москве, привыкли ко всяким «Машинам времени» или «Алисам», а у нас в глубинке вкусы попроще. Зато содержание – поглубже.
– Это про память-то поглубже?
– «Память» – слово хорошее, его не грех и напомнить кое-кому, кто страдает выпадением памяти…
Разговор скатывался на грань ссоры, и Умнов не прочь был ее развить, даже успел спросить:
– Кого вы имеете в виду?..
Но Василь Денисыч не ответил, поскольку песня закончилась, зал всколыхнулся аплодисментами, рокеры наскоро раскланялись и скромно исчезли за раздвижными дверями.
А Василь Денисыч снова встал, торжественно поднял стакан с компотом и начал новый тост:
– Хочу выпить этот компот за нашу молодежь. При знаюсь: поругиваем мы ее, все недовольны: то нам не так, это нам не эдак. То у них, видишь ли, волосы длинные, то брюки в цветных заплатах, то песни непонятные, то музыка вредная. А молодежь не ругать – ее понять надо. А поняв – помочь ей понять нас и пойти дальше вместе. Ведь идти-то нам вперед порознь никак нельзя, а, братцы мои?.. То-то и оно… Вот и выпьем за то, чтобы она, молодежь, то есть, нас, стариков, понимала, а уж мы-то ее поймем, раскусим, у нас на это силенок хватит.
Все, натурально, хлопнули по стакану, овощами или рыбкой закусили, а Умнов ехидно спросил соседа:
– Понимание – силой, так выходит?
– Передергиваете, товарищ журналист, на слове ловите. Есть у вашей братии манера такая: слова из контекста выдирать. Я ж о духовном, о вечном, а вы сразу про драку, про телесные наказания… Нехорошо, Андрей Николаевич, неэтично. Чтой-то в вас еж какой-то сидит – ощетинились, насторожены… Зачем? Мы к вам по-дружески, по-любовному, как исстари принято… Ну-ка, расслабьтесь, выпейте с комсомолом на брудершафт компотику… Лариса, ату его!
Раскрасневшаяся Лариса стакан взяла – а Умнов свой после тоста за молодежь так из горсти и не выпускал, – заплела свою руку за умновскую:
– На «ты», Андрей Николаевич!
На «ты» так на «ты». Когда это Умнов отказывался с женщиной на «ты» перейти, пусть даже по приказу свыше. Да и чего сопротивляться? И приказы свыше в радость бывают, нечасто, правда, но тут как раз такой случай и выпал.
Дернули клубничного, Умнов ухватил Ларису за плечи, притянул к себе, норовя в губы, в губы, а она увернулась, подставила крутую щеку:
– Не все сразу, Андрюшенька.
И сама его в щеку чмокнула, да так звучно, что соседи обернулись, засмеялись, загалдели:
– Совет да любовь!
– Радости вам на жизненном пути!
– Миру да счастья!
А кто-то невпопад:
– Миру – мир!
И опять все засмеялись шутливой оговорке, даже Умнов слегка улыбнулся.
Странная штука: он всерьез чувствовал себя малость подшофе, будто и не компот пил, будто в компоте том распроклятом притаились скрытые лихие градусы, вовсю сейчас разгулявшиеся в крепком, вообще-то, умновском организме. Но не градусы то были никакие, а тот не поддающийся научным измерениям общий тонус застолья, когда даже бифштекс с солянкой пьянят, когда разгульное настроение перетекает из клиента в клиента, из персоны в персону, и вот уже за «сухим» столом все – навеселе, но – чуть-чуть, самую малость, в той легкой мере, которая только и требуется для общей радости.
– Василь Денисыч, – Умнов вдруг, сам себе изумляясь, обхватил соседа за богатырскую спину, хлопнул по плечу, – ты, брат, похоже, мужик неплохой.
– Это точно, – легко улыбался Василь Денисыч. – И я рад, что ты, Андрей Николаевич, это понимать начал. Значит, мы – на верном пути. И, как в песне поется, «никто пути пройденного у нас не отберет».
– В каком смысле? – не понял Умнов.
– Во всех, – туманно пояснил Василь Денисыч. – И в личном не отберет, и в общественном, в масштабе державы – хрен кому, пусть только покусятся…
Странный он человек, думал о соседе Умнов, разнеженно думал, но остроты мысли не потерял, даже наоборот: обострилась мысль, внезапную четкость обрела. Странный и страшноватый. Работает под Иванушку, под мужичка-лапотничка: весь он, видите ли, посконный, весь избяной, родовая память, мать-Расеюшка, народ-батюшка. А все тексты его зашифрованы донельзя, без поллитра компота не разберешься. На первый взгляд ахинею несет, а если копнешь глубже, задумаешься: ой, есть там что-то недоговоренное, намеком прошедшее, а намек-то, похоже, угрожающий, опасный. Сейчас бы самое время копнуть его, начальничка пресерого, вытащить скрытое на свет божий, вывернуть его наизнанку, да не время, момент не тот – веселись, публика!
Только и спросил походя:
– Василь Денисыч, а вы кто?!
– Человек, Андрей Николаевич!
– Я не о том. Должность у вас какая?
– Должность?.. Простая должность. Отец города я. Краснокитежска. И все мы здесь – Отцы его.
– Я серьезно.
– И я не шучу. Чем вам моя должность не нравится? Не мной придумана, не я первый, не я последний…
А заводила-директор уже вновь барабан крутил. Вытащил номер:
– Пятый!
– Мой! Мой! – закричала Лариса. – Песню петь станем.
– Какую песню? – склонился к ней Умнов.
– Какую хочешь, Андрюшенька.
И уже давешние рокеры опять на эстраде возникли да плюс к их электронике из тех же дверей концертный рояль выплыл, а еще и баянист вышел, и скрипач не задержался, и два русоголовых балалаечника уселись прямо на пол, скрестив по-турецки ноги в кирзовых прахарях.
– Ой, мороз, мороз… – чуть слышно затянула Лариса, – не морозь меня… – голос ее крепчал, ширился, захватывал тесный зал, – не морозь меня, моего коня…
Умнов закрыл глаза. В голове что-то закружилось, замелькало, засверкало, песня почти стихла, голос Ларисы доносился, будто сквозь толстый слой воды. Что со мной, что? – лениво, нехотя думал Умнов, компоту, что ли, перепил? Ой, тяжко как… И, не открывая глаз, откинулся на стуле, попытался расслабиться: аутотренинг – великая вещь!.. Раз, два, три… двенадцать… двадцать один… Я спокоен, спокоен, я чувствую себя легко, хорошо, вольно, я лечу над землей, я ощущаю теплые потоки воздуха, они обвевают мое обнаженное тело, я слышу прекрасные звуки…
И словно сверху, с югославской четырехсотрублевой люстры, не открывая глаз, сквозь сомкнутые веки увидел родное застолье. Все внизу пели, пели разгульно и вольно, до конца, до беспамятства отдавшись любимому делу.
– Ой, мороз, мороз… – тянула Лариса.
– Нам всем даны стальные руки-крылья, – выдавал хорошо поставленным баритоном Василь Денисыч, отец Краснокитежска, истово выдавал, а верней – неистово, – а вместо сердца – не скажу чего…
– О Сталине мудром, родном и любимом, – пели складным дуэтом два пожилых тенора в серых костюмах – тоже, видать, из Отцов, встречавших Умнова у границы Краснокитежска, – прекрасную песню слагает народ…
Три томные девицы в сарафанах и кокошниках – из Ларисиной команды – самозабвенно голосили:
– Влюбленных много – он один, влюбленных много – он один, влюбленных много – он один у переправы…
Мощная дама, требовавшая давеча фолк-рока, пела сквозь непрошено набежавшие слезы, рожденные, должно быть, сладкой ностальгией по ушедшей юности:
– Ландыши, ландыши, светлого мая привет, ландыши, ландыши – белый букет…
А ее сосед – ее ровесник – обняв могучий стан женщины и склонив ей на плечо седую гривастую голову, подпевал ей – именно подпевал:
– Знаю: даже писем не придет – память больше не нужна… По ночному городу идет ти-ши-на…
И еще звучали в зале знакомые и незнакомые Умнову песни, романсы, арии и дуэты! А скрипач на эстраде играл любимый полонез Огинского. А пианист играл любимый чардаш Монти. А баянист играл музыку к любимому романсу про калитку и накидку. А балалаечники играли любимые частушечные мотивы. А фолк-рокеры играли сложную, но тоже любимую вариацию на тему оперы «Стена» заморской группы «Пинк Флойд». И все звучало не вразнобой, не в лес по дрова, а на диво слаженно, стройно, как недавно – во время встречи на границе города. Там, помнилось Умнову, этот престранный эффект унисонности уже имел свое загадочное место…
И чувствовалось внизу такое жутковатое стадное единство, такая мертвая сплоченность против всех, кто не поет вместе с ними, что безголосый с детства Умнов быстренько спустился с люстры, открыл глаза, поднялся со стула, стараясь не шуметь, не скрипнуть половицей, пошел на цыпочках вдоль стены, дошел – незамеченный! – до тайной дверцы с чеканкой, открыл ее, дверцу, и припустился по служебному коридору, метеором пронесся через пустой холл, из которого исчезли даже дежурные портье, вмиг взлетел на свой второй этаж, на ходу вынимая из кармана ключ от номера, от волнения едва попал им в замочную скважину, распахнул дверь, шмыгнул в прихожую, дверь захлопнул, ключ с внутренней стороны дважды повернул и только тогда расслабленно прислонился к холодной стене, голову к ней прижал, зажмурился и задышал – часто-часто, как будто провел глубоко под водой черт знает сколько пустого и тяжкого времени.
А может, и провел – и впрямь лишь черт сие знает.
Не зажигая света, сбросил кроссовки, в носках прошел в спальню, быстро, по-солдатски, разделся, поставил ручной будильник на шесть утра и нырнул под холодящую простыню, накрылся с головой, зарылся в глубокие пуховые подушки: ничего не видеть, не слышать, не помнить. Самое главное: не помнить. Черт с ней, с памятью – пусть отключается назло большому Отцу города Василь Денисычу!
И то ли устал Умнов невероятно, то ли впрямь опьянел от сытного ужина, то ли сказалось нервное напряжение последних сумасшедших часов, но заснул он мгновенно – как выпал из действительности. И ничего во сне не видел.
Будильник зудел комаром: настойчиво и мерзко. Умнов его слышал, но глаз не открывал. Раннее вставанье было для него пыткой, он – сам так утверждал – и в журналистику пошел лишь для того, чтобы не просыпаться бог знает когда. И не просыпался никогда, дрыхнул до девяти как минимум, поскольку с некоторых пор семьей обременен не был, малые дети по утрам не плакали, а в любой редакции жизнь творческого человека начинается часов с одиннадцати. А тут…
Он резко сел в постели, внезапно и жутко вспомнив про «а тут». Сна как не бывало. Одна мысль: бежать.
Оделся, покидал в сумку разбросанные накануне вещички, подумал: а как насчет расплаты? Конспирация требовала уйти из гостиницы по-английски, не попрощавшись даже с портье и кассиршей, но чистая совесть не допускала жульничества. Явилось компромиссное решение. Достал блокнот, выдрал страничку, написал на ней фломастером: «Уехал рано. Будить никого не стал. Оставляю деньги за номер – за сутки». И приложил к страничке десятку, оставил все на журнальном столике, вазочкой придавил и вышел, крадучись, из номера.
Парадная лестница – налево; направо указывала картонная табличка с милой надписью от руки: «Выход на случай пожара». Словно кто-то специально повесил ее напротив умновского номера, приглашая к весьма сомнительному выходу, но Умнов-то как раз ни в чем не усомнился; мысль о тайном побеге, владевшая им, не допускала никаких иных, и Умнов одержимо ринулся направо, полагая, что пожар – налицо, раздумывать некогда.
Как ни странно, но он оказался прав: запасная черная лестница вывела-таки его во двор, где – как и ранее предполагалось! – стояли мусорные баки, с вечера переполненные, украдкой ночевал чей-то «Москвич»-фургон с казенной надписью «Китежбытслужба», гуляли два грязно-серых кота, явно страдающих летней бессонницей.
Один равнодушно прошел мимо Умнова, а другой задержался и поглядел на него сверху вниз желтыми с узкими черными зрачками гляделками.
– Чего уставился? – спросил довольный началом событий Умнов. – Лучше проводи к выходу из этой клоаки.
Кот, не отвечая, повернулся и медленно зашагал вдоль стены. Хвост его торчал, как антенна, и, как антенна, подрагивал на ходу. Умнов пошел за ним и через некоторое пустяшное время увидел ворота, а сквозь них виднелась знакомая площадь. Кот свернул антенну и сел на нее с чувством выполненного долга.
– Спасибо, – сказал ему Умнов и аж вздрогнул: кот в ответ солидно кивнул головой.
А может, это показалось Умнову: мало ли что помстится спросонья…
Но он тут же забыл о коте, увидев родной «Жигуленок», одиноко стоящий у гостиничного козырька, устремился к нему, оглядевшись, впрочем, по сторонам: нет, вроде никто не преследует, да и парадный вход в «Китеж» закрыт изнутри – сквозь стекло видно – на вульгарный деревянный засов и вдобавок украшен очередной лаконичной надписью: «Мест нет». Умнов сел в промерзшую за ночь машину, вытащил подсос, крутанул зажигание. «Жигуль» завелся сразу. Умнов уменьшил обороты и, не дожидаясь, пока автомобиль прогреется, газанул с места. Вот и глухой проход между домами, а вот и улица, которая – считал Умнов – является частью длинной магистрали Москва – Знойный Юг. Во всяком случае, вчера на нее, на улицу эту, выехали с трассы, никуда не сворачивая, значит, и сегодня рвануть следует именно по ней.
И рванул. Рано было, пусто, еще и грузовики на утреннюю службу не выбрались, еще и светофоры не включились, слепо смотрели, как Умнов гнал «Жигуль» от греха подальше. Он выехал на окраину, промчался мимо глухих заборов, потом и они кончились и началась трасса. Умнов до конца опустил стекло, подставил лицо холодному ветру. Все позади, бред позади, фантасмагория с банкетом, Василь Денисыч с его многозначительными тостами, красавица Лариса, милицейский капитан, кремовый директор, дама с розой – не было ничего! Померещилось! Приснилось! Пусть пока будет так, суеверно считал Умнов, а вот отъедем подальше, оторвемся – тогда и подумаем обо всем, проанализируем, коли сил и здравого смысла хватит. Насчет сил Умнов не сомневался, а насчет здравого смысла… Да-а, если и был во вчерашнем вечере какой-то смысл, то не здравый, не здравый…
Умнов легко повернул руль, плавно вписался в поворот, одолел длинный и скучный тягун и вдруг… увидел впереди игрушечный городок, тесно прилепившийся к трассе, – с церковными куполами, с новостройками, с трубами, с садами. Не веря себе, боясь признаться в страшной догадке, Умнов резко прижал газ – стрелка спидометра прыгнула к ста сорока. А Умнов не отпускал педаль, тупо гнал, вцепившись в руль и уставившись в лобовое стекло, покуда не увидел впереди знакомую стелу с не менее знакомыми буквами: «Краснокитежск».
Умнов ударил по тормозам. «Жигуль» завизжал, заскрипел бедолага, его даже малость занесло, но остановился он как раз под буквами. Умнов заглушил двигатель, вышел из машины и сел на траву. Он сидел на траве и как тупо гнал, так тупо и смотрел на низкое небо над горизонтом. Оно было незамутненно-чистым, белесым, словно давно и безвозвратно застиранным, и лишь единственная белая заплатка облака норовила зацепиться за хорошо видную отсюда, с горушки, телевизионную антенну на высоком куполе храма.
Откуда все началось, туда и вернулось – к началу то есть…
Вздор, вздор все это, наливаясь злостью, думал Умнов. Просто я не той дорогой поехал, всего лишь не той дорогой, а если бы той дорогой, то я бы… А что «я бы», оборвал он себя, той или не той – пробовать надо!..
И молнией к машине. Завелся с пол-оборота, помчал по дороге – мимо все тех же заборов, из-за которых никто ничего не вынес пока на продажу, мимо первых панельных домов, мимо универмага, гастронома и кафе «Дружба», и дальше, и дальше – прямо, мимо голубого «гаишного» указателя «Центр», куда свернул вчера кортеж, – ну, не было здесь другой дороги, не было – и все!
А на улице уж и люди появились. Вон бабулька с бидоном куда-то пошустрила. Вон небритый мужик на крыльце продмага ошивается: никак кефирчику с утра хватануть захотел. Вон парнишка на складном велосипеде по тротуару звенит…
Умнов бибикнул парнишке, притормозил.
– Будь другом, скажи: как мне из города выбраться?
Парнишка соскочил с седла, стоял, удивленно глядя на Умнова. Потом пожал плечами и недоуменно спросил:
– Куда вы хотите выехать?
– На южное направление.
– Правильно едете.
– Неправильно еду, – терпеливо объяснил Умнов. – Я уже так ехал и опять приехал в город.
– Этого не может быть, – засмеялся парнишка.
– Хочешь проверить? Садись, времени много не займет.
– Не могу, – парнишка смотрел на Умнова, как на сумасшедшего: со страхом пополам с жалостью. – Вы езжайте, езжайте, не ошибетесь… – и быстренько-быстренько укатил на своей раскладушке.
– Уже ошибся, – проворчал Умнов, но довольно успокоенно проворчал.
Как же легко убедить человека в том, в чем он хочет убедиться! Парнишка сказал: не ошибетесь – и Умнов уже готов верить ему… Кстати, почему бы и не поверить? Сзади Москва, впереди юг, чудес не бывает, дорогие граждане. А то, что опять в Краснокитежск попал, – так ошибся, значит, свернул не туда…
И знал, что не ошибся, знал, что не сворачивал никуда, а ведь опять погнал «Жигуль» мимо давешних заборов – на магистраль, в чисто поле, на гору, на длинный тягун. И только билась надежда – где-то глубоко внутри, в животе или еще где поукромнее: выеду, выеду, выеду…
Не получилось!
Остановился на знакомой горушке и тускло смотрел вниз, где вольготно и безмятежно раскинулся древний Краснокитежск, не выпускающий дорогих гостей из своих довольно душных объятий.
Значит, если я поеду в Москву, попытался здраво рассуждать Умнов, то опять-таки попаду в Краснокитежск, только с обратной стороны… Он невесело усмехнулся. Сказали бы ему раньше о таком: на смех поднял бы. Спросил сам себя: а сейчас веришь?.. И сам себе ответил: а что остается делать?.. Впрочем, хитрил. Он знал, что оставалось делать. Оставалось ехать в город и искать другую дорогу. Совсем другую. Эта, похоже, кольцевая.
Умнов устал от мистики. Он вообще ее не терпел, даже фильмы ужасов на видео не смотрел, а тут ее столько наворотилось – любой самый крепкий свихнется… Умнов был из самых-самых. Он вырулил на асфальт с обочины, неторопливо – а куда теперь спешить-то? – поехал в город, отметил, что кое-кто из частников уже вынес к шоссе свои табуреточки с клубникой и вишней – а и то пора: половина восьмого, рабочий день вот-вот начнется! – и въехал на знакомую до противности улицу. Тормознул у перекрестка, у гастронома, где уже собралась кое-какая очередь из ранних хозяек – ждали открытия, – подошел к ним, вежливо поздоровался. Ему ответили – вразнобой, но все – приветливо.
– Скажите, пожалуйста, – издалека начал Умнов, – куда ведет эта улица? Я, видите ли, приезжий.
Женщины переглянулись, будто выбирая: кому отвечать, уж больно вопрос прост. Одна – с рюкзаком – сказала:
– Сначала на окраину, на Мясниковку, а потом и вовсе из города. А вам куда надо?
– Я из Москвы. На юг еду.
– Вроде правильно едете, а, бабы?
Бабы загалдели, привычно заспорили, но быстро пришли к согласию, подтвердили: да, мол, правильно, езжай, не сворачивай, на самый юг и попадешь.
– А есть другой выезд? – закинул удочку Умнов.
– Смотря куда, – раздумчиво заявила ответчица с рюкзаком.
– Куда-нибудь.
– Это как? – не поняла женщина, и остальные с подозрением уставились на Умнова.
– Ну, не на юг. На запад, на восток… Вообще из города.
– Больше нету, – уже не слишком приветливо отрезала женщина с рюкзаком. – Если только через центр и по Гоголя, а там на Первых Комиссаров… Но оттуда все равно – на Мясниковку… Нет, другого нету, только здесь…
– Спасибо, – расстроенно сказал Умнов и пошел к машине.
Женщины глядели ему вслед, как недавно – мальчик с велосипедом.
У машины Умнова поджидал знакомый капитан ГАИ.
– Катаетесь? – блестя фиксами, спросил капитан.
– Пытаюсь уехать.
– А там уж Лариса с ног сбилась: где товарищ Умнов, где товарищ Умнов? И Василь Денисыч три раза звонил… Возвращаться вам надо, Андрей Николаевич. У вас – программа.
– Какая, к черту, программа? – устало огрызнулся Умнов. – Я уехать хочу, понимаете, у-е-хать!
– Никак нельзя, – огорчился капитан. – Василь Денисыч обидится.
– Ну и хрен с ним.
– Па-пра-шу! – голос капитана стал железным. – Хоть вы и гость, но выражаться по адресу начальства не имеете полного права.
– Ладно, не буду, – согласился Умное, обреченно садясь в машину. – Ведите меня, капитан. К кому там? К Ларисе, к Василь Денисычу, к черту-дьяволу! Ваша взяла…
– А наша всегда возьмет, – ответил капитан веским голосом Василь Денисыча, пошел к мотоциклу, оседлал его, взнуздал, махнул Умнову рукой в рыцарской краге: следуйте за мной, гражданин…
Кремовый директор встретил Умнова так, будто тот и не сбегал по-английски, будто тот просто-напросто погулять вышел, подышать свежим воздухом древнего города.
– Возьмите ваши денежки, – протянул директор десятку. – Оптом заплатите, если уезжать станете… И кстати: номерок ваш двенадцать рубликов тянет. Не дороговато? А то мы профсоюз подключим, поможем…
– Спасибо, – надменно сказал Умнов, – обойдусь.
Ему весьма не понравилось слово «если», проскочившее в речи директора. Что значит: «если уезжать станете»? Конечно, стану! Кто сомневается?.. Да директор, похоже, и сомневается… Что они тут, с ума все посходили?.. Что я им – вечно здесь жить буду, политического убежища попрошу?.. Шапка в газете: «Журналист из Москвы просит политического убежища в древнем Краснокитежске»… А также в Красноуфимске, Краснотурьинске, Краснобогатырске и Краснококшайске… Кстати, а как их газетенка зовется?
– Кстати, – спросил он, – а как ваша местная газета зовется? И есть ли таковая?
– Есть, как не быть, – малость обиженно сказал директор. – А называется она просто: «Правда Краснокитежска».
Вот вам и здрасте – весело думал Умнов, подымаясь по лестнице на второй этаж – к собственному номеру. Дожили: правда Краснокитежска, правда Заполярья, правда Сибири, Урала и Дальнего Востока. Городская, областная, районная. Везде – своя. Пусть ма-а-аленькая, но своя. И что самое смешное, все это – липа, во всех «правдах» – газеты имею в виду – одно и то же печатается. Что Москва присылает, то и печатается: тассовские материалы, апээновские. Ну и кое-что от себя, от родного начальства: про передовой опыт, про трудовые маяки, про лося в городе… Так что «Правда Краснокитежска» – это, братцы, от пустого самонадувания. Пырк иголочкой – и нет ничего, лопнул пузырь! Как там у Киплинга: города, ослепленные гордостью…
Странен человек! Только что в страхе пребывал, бессильной злобой наливался, дали бы автомат – очередью по всем ларисам, василям денисычам, по всем этим серым, кремовым, разноцветным. А сейчас, видите ли, – «весело думал»… Ну и что с того, весело думал Умнов, надо уметь временно мириться с предлагаемыми обстоятельствами, надо уметь выжидать – кстати, вполне журналистское качество. Выждать, выбрать момент и – в атаку. Или, в данном конкретном случае, – в отступление. Все на тот же юг…
Только сумку в шкаф закинул – телефон.
– Ну, – хамски сказал в трубку Умнов.
Это он себе такую тактику быстренько сочинил: хамить направо и налево. Может, не выдержат – выставят из города и еще фельетончик в «Правде Краснокитежска» тиснут: «Столичный хам»… Опасно для грядущей карьеры? Пошлют фельетон к нему в редакцию?.. А он редактору – атлас: нет такого города в природе, а значит, фельетон – глупая мистификация и провокация западных спецслужб… Что – съели?..
– Андрюша, – интимно сказала из трубки Лариса, – ну где же ты ходишь? Я тебе звоню, звоню…
– Дозвонилась?
– Только сейчас.
– Говори, что надо.
Сам себе противен был: так с женщиной разговаривать! Но тактика есть тактика, и не женщина Лариса вовсе, а одна из тюремщиков, из гнусных церберов, хоть и в юбке.
– Сейчас восемь тридцать, – голос Ларисы стал деловым. – Успеешь позавтракать – директор покажет, где. И – вниз. В девять ноль-ноль жду тебя с машиной.
– У меня своя на ходу.
– Твоя отдохнет. Василь Денисыч предоставил свою – с радиотелефоном. Он нам туда звонить будет.
– Во счастье-то!.. И куда поедем?
– Программа у меня. Размножена на ксероксе – прочитаешь, обсудим.
– Ну-ну, – сказал Умнов и швырнул трубку.
Программа, видите ли, на ксероксе, ксерокс у них, видите ли, имеется, без ксерокса они, видите ли, жить не могут… Переход от веселья к злости совершился быстро и незаметно. Умнов опять люто ненавидел все и вся, завтракать не пошел принципиально – плевать он хотел на их подлые харчи! – а решил побриться, поскольку оброс за ночь безбожно, стыдно на улицу выйти. Даже на вражескую.
А ударник привстал и начал вышибать русский дух из иностранных барабанов, иностранным тарелкам здорово досталось, а синтезатор всемирно известной фирмы «Ямаха» мощно точил народную слезу крупного калибра в металлическом ритме рока, и все это было так скверно, что у Умнова и впрямь побежала нежданная слеза: то ли от перебора децибелов, то ли от крепости соуса, поданного к бифштексу, то ли от обиды за хорошую рок-музыку и за честное слово «память», на котором вяло топтались трапезные музыканты.
А народу между тем происходящее сильно нравилось. Кто-то всласть подпевал, кто-то в такт подхлопывал, кто-то ритм на столе ладошкой отбивал, а Василь Денисыч, сложив руки на груди, отечески кивал и улыбался.
Поймав взгляд Умнова, он наклонился к нему и прокричал на ухо:
– Рок-музыка – любовь молодежи. Нельзя у молодежи отнимать любовь, как бы кому этого ни хотелось.
– Это не рок-музыка, – прокричал в ответ Умнов. – Это какофония.
– Не судите строго, – надрывался Василь Денисыч. – Вы там, в Москве, привыкли ко всяким «Машинам времени» или «Алисам», а у нас в глубинке вкусы попроще. Зато содержание – поглубже.
– Это про память-то поглубже?
– «Память» – слово хорошее, его не грех и напомнить кое-кому, кто страдает выпадением памяти…
Разговор скатывался на грань ссоры, и Умнов не прочь был ее развить, даже успел спросить:
– Кого вы имеете в виду?..
Но Василь Денисыч не ответил, поскольку песня закончилась, зал всколыхнулся аплодисментами, рокеры наскоро раскланялись и скромно исчезли за раздвижными дверями.
А Василь Денисыч снова встал, торжественно поднял стакан с компотом и начал новый тост:
– Хочу выпить этот компот за нашу молодежь. При знаюсь: поругиваем мы ее, все недовольны: то нам не так, это нам не эдак. То у них, видишь ли, волосы длинные, то брюки в цветных заплатах, то песни непонятные, то музыка вредная. А молодежь не ругать – ее понять надо. А поняв – помочь ей понять нас и пойти дальше вместе. Ведь идти-то нам вперед порознь никак нельзя, а, братцы мои?.. То-то и оно… Вот и выпьем за то, чтобы она, молодежь, то есть, нас, стариков, понимала, а уж мы-то ее поймем, раскусим, у нас на это силенок хватит.
Все, натурально, хлопнули по стакану, овощами или рыбкой закусили, а Умнов ехидно спросил соседа:
– Понимание – силой, так выходит?
– Передергиваете, товарищ журналист, на слове ловите. Есть у вашей братии манера такая: слова из контекста выдирать. Я ж о духовном, о вечном, а вы сразу про драку, про телесные наказания… Нехорошо, Андрей Николаевич, неэтично. Чтой-то в вас еж какой-то сидит – ощетинились, насторожены… Зачем? Мы к вам по-дружески, по-любовному, как исстари принято… Ну-ка, расслабьтесь, выпейте с комсомолом на брудершафт компотику… Лариса, ату его!
Раскрасневшаяся Лариса стакан взяла – а Умнов свой после тоста за молодежь так из горсти и не выпускал, – заплела свою руку за умновскую:
– На «ты», Андрей Николаевич!
На «ты» так на «ты». Когда это Умнов отказывался с женщиной на «ты» перейти, пусть даже по приказу свыше. Да и чего сопротивляться? И приказы свыше в радость бывают, нечасто, правда, но тут как раз такой случай и выпал.
Дернули клубничного, Умнов ухватил Ларису за плечи, притянул к себе, норовя в губы, в губы, а она увернулась, подставила крутую щеку:
– Не все сразу, Андрюшенька.
И сама его в щеку чмокнула, да так звучно, что соседи обернулись, засмеялись, загалдели:
– Совет да любовь!
– Радости вам на жизненном пути!
– Миру да счастья!
А кто-то невпопад:
– Миру – мир!
И опять все засмеялись шутливой оговорке, даже Умнов слегка улыбнулся.
Странная штука: он всерьез чувствовал себя малость подшофе, будто и не компот пил, будто в компоте том распроклятом притаились скрытые лихие градусы, вовсю сейчас разгулявшиеся в крепком, вообще-то, умновском организме. Но не градусы то были никакие, а тот не поддающийся научным измерениям общий тонус застолья, когда даже бифштекс с солянкой пьянят, когда разгульное настроение перетекает из клиента в клиента, из персоны в персону, и вот уже за «сухим» столом все – навеселе, но – чуть-чуть, самую малость, в той легкой мере, которая только и требуется для общей радости.
– Василь Денисыч, – Умнов вдруг, сам себе изумляясь, обхватил соседа за богатырскую спину, хлопнул по плечу, – ты, брат, похоже, мужик неплохой.
– Это точно, – легко улыбался Василь Денисыч. – И я рад, что ты, Андрей Николаевич, это понимать начал. Значит, мы – на верном пути. И, как в песне поется, «никто пути пройденного у нас не отберет».
– В каком смысле? – не понял Умнов.
– Во всех, – туманно пояснил Василь Денисыч. – И в личном не отберет, и в общественном, в масштабе державы – хрен кому, пусть только покусятся…
Странный он человек, думал о соседе Умнов, разнеженно думал, но остроты мысли не потерял, даже наоборот: обострилась мысль, внезапную четкость обрела. Странный и страшноватый. Работает под Иванушку, под мужичка-лапотничка: весь он, видите ли, посконный, весь избяной, родовая память, мать-Расеюшка, народ-батюшка. А все тексты его зашифрованы донельзя, без поллитра компота не разберешься. На первый взгляд ахинею несет, а если копнешь глубже, задумаешься: ой, есть там что-то недоговоренное, намеком прошедшее, а намек-то, похоже, угрожающий, опасный. Сейчас бы самое время копнуть его, начальничка пресерого, вытащить скрытое на свет божий, вывернуть его наизнанку, да не время, момент не тот – веселись, публика!
Только и спросил походя:
– Василь Денисыч, а вы кто?!
– Человек, Андрей Николаевич!
– Я не о том. Должность у вас какая?
– Должность?.. Простая должность. Отец города я. Краснокитежска. И все мы здесь – Отцы его.
– Я серьезно.
– И я не шучу. Чем вам моя должность не нравится? Не мной придумана, не я первый, не я последний…
А заводила-директор уже вновь барабан крутил. Вытащил номер:
– Пятый!
– Мой! Мой! – закричала Лариса. – Песню петь станем.
– Какую песню? – склонился к ней Умнов.
– Какую хочешь, Андрюшенька.
И уже давешние рокеры опять на эстраде возникли да плюс к их электронике из тех же дверей концертный рояль выплыл, а еще и баянист вышел, и скрипач не задержался, и два русоголовых балалаечника уселись прямо на пол, скрестив по-турецки ноги в кирзовых прахарях.
– Ой, мороз, мороз… – чуть слышно затянула Лариса, – не морозь меня… – голос ее крепчал, ширился, захватывал тесный зал, – не морозь меня, моего коня…
Умнов закрыл глаза. В голове что-то закружилось, замелькало, засверкало, песня почти стихла, голос Ларисы доносился, будто сквозь толстый слой воды. Что со мной, что? – лениво, нехотя думал Умнов, компоту, что ли, перепил? Ой, тяжко как… И, не открывая глаз, откинулся на стуле, попытался расслабиться: аутотренинг – великая вещь!.. Раз, два, три… двенадцать… двадцать один… Я спокоен, спокоен, я чувствую себя легко, хорошо, вольно, я лечу над землей, я ощущаю теплые потоки воздуха, они обвевают мое обнаженное тело, я слышу прекрасные звуки…
И словно сверху, с югославской четырехсотрублевой люстры, не открывая глаз, сквозь сомкнутые веки увидел родное застолье. Все внизу пели, пели разгульно и вольно, до конца, до беспамятства отдавшись любимому делу.
– Ой, мороз, мороз… – тянула Лариса.
– Нам всем даны стальные руки-крылья, – выдавал хорошо поставленным баритоном Василь Денисыч, отец Краснокитежска, истово выдавал, а верней – неистово, – а вместо сердца – не скажу чего…
– О Сталине мудром, родном и любимом, – пели складным дуэтом два пожилых тенора в серых костюмах – тоже, видать, из Отцов, встречавших Умнова у границы Краснокитежска, – прекрасную песню слагает народ…
Три томные девицы в сарафанах и кокошниках – из Ларисиной команды – самозабвенно голосили:
– Влюбленных много – он один, влюбленных много – он один, влюбленных много – он один у переправы…
Мощная дама, требовавшая давеча фолк-рока, пела сквозь непрошено набежавшие слезы, рожденные, должно быть, сладкой ностальгией по ушедшей юности:
– Ландыши, ландыши, светлого мая привет, ландыши, ландыши – белый букет…
А ее сосед – ее ровесник – обняв могучий стан женщины и склонив ей на плечо седую гривастую голову, подпевал ей – именно подпевал:
– Знаю: даже писем не придет – память больше не нужна… По ночному городу идет ти-ши-на…
И еще звучали в зале знакомые и незнакомые Умнову песни, романсы, арии и дуэты! А скрипач на эстраде играл любимый полонез Огинского. А пианист играл любимый чардаш Монти. А баянист играл музыку к любимому романсу про калитку и накидку. А балалаечники играли любимые частушечные мотивы. А фолк-рокеры играли сложную, но тоже любимую вариацию на тему оперы «Стена» заморской группы «Пинк Флойд». И все звучало не вразнобой, не в лес по дрова, а на диво слаженно, стройно, как недавно – во время встречи на границе города. Там, помнилось Умнову, этот престранный эффект унисонности уже имел свое загадочное место…
И чувствовалось внизу такое жутковатое стадное единство, такая мертвая сплоченность против всех, кто не поет вместе с ними, что безголосый с детства Умнов быстренько спустился с люстры, открыл глаза, поднялся со стула, стараясь не шуметь, не скрипнуть половицей, пошел на цыпочках вдоль стены, дошел – незамеченный! – до тайной дверцы с чеканкой, открыл ее, дверцу, и припустился по служебному коридору, метеором пронесся через пустой холл, из которого исчезли даже дежурные портье, вмиг взлетел на свой второй этаж, на ходу вынимая из кармана ключ от номера, от волнения едва попал им в замочную скважину, распахнул дверь, шмыгнул в прихожую, дверь захлопнул, ключ с внутренней стороны дважды повернул и только тогда расслабленно прислонился к холодной стене, голову к ней прижал, зажмурился и задышал – часто-часто, как будто провел глубоко под водой черт знает сколько пустого и тяжкого времени.
А может, и провел – и впрямь лишь черт сие знает.
Не зажигая света, сбросил кроссовки, в носках прошел в спальню, быстро, по-солдатски, разделся, поставил ручной будильник на шесть утра и нырнул под холодящую простыню, накрылся с головой, зарылся в глубокие пуховые подушки: ничего не видеть, не слышать, не помнить. Самое главное: не помнить. Черт с ней, с памятью – пусть отключается назло большому Отцу города Василь Денисычу!
И то ли устал Умнов невероятно, то ли впрямь опьянел от сытного ужина, то ли сказалось нервное напряжение последних сумасшедших часов, но заснул он мгновенно – как выпал из действительности. И ничего во сне не видел.
Будильник зудел комаром: настойчиво и мерзко. Умнов его слышал, но глаз не открывал. Раннее вставанье было для него пыткой, он – сам так утверждал – и в журналистику пошел лишь для того, чтобы не просыпаться бог знает когда. И не просыпался никогда, дрыхнул до девяти как минимум, поскольку с некоторых пор семьей обременен не был, малые дети по утрам не плакали, а в любой редакции жизнь творческого человека начинается часов с одиннадцати. А тут…
Он резко сел в постели, внезапно и жутко вспомнив про «а тут». Сна как не бывало. Одна мысль: бежать.
Оделся, покидал в сумку разбросанные накануне вещички, подумал: а как насчет расплаты? Конспирация требовала уйти из гостиницы по-английски, не попрощавшись даже с портье и кассиршей, но чистая совесть не допускала жульничества. Явилось компромиссное решение. Достал блокнот, выдрал страничку, написал на ней фломастером: «Уехал рано. Будить никого не стал. Оставляю деньги за номер – за сутки». И приложил к страничке десятку, оставил все на журнальном столике, вазочкой придавил и вышел, крадучись, из номера.
Парадная лестница – налево; направо указывала картонная табличка с милой надписью от руки: «Выход на случай пожара». Словно кто-то специально повесил ее напротив умновского номера, приглашая к весьма сомнительному выходу, но Умнов-то как раз ни в чем не усомнился; мысль о тайном побеге, владевшая им, не допускала никаких иных, и Умнов одержимо ринулся направо, полагая, что пожар – налицо, раздумывать некогда.
Как ни странно, но он оказался прав: запасная черная лестница вывела-таки его во двор, где – как и ранее предполагалось! – стояли мусорные баки, с вечера переполненные, украдкой ночевал чей-то «Москвич»-фургон с казенной надписью «Китежбытслужба», гуляли два грязно-серых кота, явно страдающих летней бессонницей.
Один равнодушно прошел мимо Умнова, а другой задержался и поглядел на него сверху вниз желтыми с узкими черными зрачками гляделками.
– Чего уставился? – спросил довольный началом событий Умнов. – Лучше проводи к выходу из этой клоаки.
Кот, не отвечая, повернулся и медленно зашагал вдоль стены. Хвост его торчал, как антенна, и, как антенна, подрагивал на ходу. Умнов пошел за ним и через некоторое пустяшное время увидел ворота, а сквозь них виднелась знакомая площадь. Кот свернул антенну и сел на нее с чувством выполненного долга.
– Спасибо, – сказал ему Умнов и аж вздрогнул: кот в ответ солидно кивнул головой.
А может, это показалось Умнову: мало ли что помстится спросонья…
Но он тут же забыл о коте, увидев родной «Жигуленок», одиноко стоящий у гостиничного козырька, устремился к нему, оглядевшись, впрочем, по сторонам: нет, вроде никто не преследует, да и парадный вход в «Китеж» закрыт изнутри – сквозь стекло видно – на вульгарный деревянный засов и вдобавок украшен очередной лаконичной надписью: «Мест нет». Умнов сел в промерзшую за ночь машину, вытащил подсос, крутанул зажигание. «Жигуль» завелся сразу. Умнов уменьшил обороты и, не дожидаясь, пока автомобиль прогреется, газанул с места. Вот и глухой проход между домами, а вот и улица, которая – считал Умнов – является частью длинной магистрали Москва – Знойный Юг. Во всяком случае, вчера на нее, на улицу эту, выехали с трассы, никуда не сворачивая, значит, и сегодня рвануть следует именно по ней.
И рванул. Рано было, пусто, еще и грузовики на утреннюю службу не выбрались, еще и светофоры не включились, слепо смотрели, как Умнов гнал «Жигуль» от греха подальше. Он выехал на окраину, промчался мимо глухих заборов, потом и они кончились и началась трасса. Умнов до конца опустил стекло, подставил лицо холодному ветру. Все позади, бред позади, фантасмагория с банкетом, Василь Денисыч с его многозначительными тостами, красавица Лариса, милицейский капитан, кремовый директор, дама с розой – не было ничего! Померещилось! Приснилось! Пусть пока будет так, суеверно считал Умнов, а вот отъедем подальше, оторвемся – тогда и подумаем обо всем, проанализируем, коли сил и здравого смысла хватит. Насчет сил Умнов не сомневался, а насчет здравого смысла… Да-а, если и был во вчерашнем вечере какой-то смысл, то не здравый, не здравый…
Умнов легко повернул руль, плавно вписался в поворот, одолел длинный и скучный тягун и вдруг… увидел впереди игрушечный городок, тесно прилепившийся к трассе, – с церковными куполами, с новостройками, с трубами, с садами. Не веря себе, боясь признаться в страшной догадке, Умнов резко прижал газ – стрелка спидометра прыгнула к ста сорока. А Умнов не отпускал педаль, тупо гнал, вцепившись в руль и уставившись в лобовое стекло, покуда не увидел впереди знакомую стелу с не менее знакомыми буквами: «Краснокитежск».
Умнов ударил по тормозам. «Жигуль» завизжал, заскрипел бедолага, его даже малость занесло, но остановился он как раз под буквами. Умнов заглушил двигатель, вышел из машины и сел на траву. Он сидел на траве и как тупо гнал, так тупо и смотрел на низкое небо над горизонтом. Оно было незамутненно-чистым, белесым, словно давно и безвозвратно застиранным, и лишь единственная белая заплатка облака норовила зацепиться за хорошо видную отсюда, с горушки, телевизионную антенну на высоком куполе храма.
Откуда все началось, туда и вернулось – к началу то есть…
Вздор, вздор все это, наливаясь злостью, думал Умнов. Просто я не той дорогой поехал, всего лишь не той дорогой, а если бы той дорогой, то я бы… А что «я бы», оборвал он себя, той или не той – пробовать надо!..
И молнией к машине. Завелся с пол-оборота, помчал по дороге – мимо все тех же заборов, из-за которых никто ничего не вынес пока на продажу, мимо первых панельных домов, мимо универмага, гастронома и кафе «Дружба», и дальше, и дальше – прямо, мимо голубого «гаишного» указателя «Центр», куда свернул вчера кортеж, – ну, не было здесь другой дороги, не было – и все!
А на улице уж и люди появились. Вон бабулька с бидоном куда-то пошустрила. Вон небритый мужик на крыльце продмага ошивается: никак кефирчику с утра хватануть захотел. Вон парнишка на складном велосипеде по тротуару звенит…
Умнов бибикнул парнишке, притормозил.
– Будь другом, скажи: как мне из города выбраться?
Парнишка соскочил с седла, стоял, удивленно глядя на Умнова. Потом пожал плечами и недоуменно спросил:
– Куда вы хотите выехать?
– На южное направление.
– Правильно едете.
– Неправильно еду, – терпеливо объяснил Умнов. – Я уже так ехал и опять приехал в город.
– Этого не может быть, – засмеялся парнишка.
– Хочешь проверить? Садись, времени много не займет.
– Не могу, – парнишка смотрел на Умнова, как на сумасшедшего: со страхом пополам с жалостью. – Вы езжайте, езжайте, не ошибетесь… – и быстренько-быстренько укатил на своей раскладушке.
– Уже ошибся, – проворчал Умнов, но довольно успокоенно проворчал.
Как же легко убедить человека в том, в чем он хочет убедиться! Парнишка сказал: не ошибетесь – и Умнов уже готов верить ему… Кстати, почему бы и не поверить? Сзади Москва, впереди юг, чудес не бывает, дорогие граждане. А то, что опять в Краснокитежск попал, – так ошибся, значит, свернул не туда…
И знал, что не ошибся, знал, что не сворачивал никуда, а ведь опять погнал «Жигуль» мимо давешних заборов – на магистраль, в чисто поле, на гору, на длинный тягун. И только билась надежда – где-то глубоко внутри, в животе или еще где поукромнее: выеду, выеду, выеду…
Не получилось!
Остановился на знакомой горушке и тускло смотрел вниз, где вольготно и безмятежно раскинулся древний Краснокитежск, не выпускающий дорогих гостей из своих довольно душных объятий.
Значит, если я поеду в Москву, попытался здраво рассуждать Умнов, то опять-таки попаду в Краснокитежск, только с обратной стороны… Он невесело усмехнулся. Сказали бы ему раньше о таком: на смех поднял бы. Спросил сам себя: а сейчас веришь?.. И сам себе ответил: а что остается делать?.. Впрочем, хитрил. Он знал, что оставалось делать. Оставалось ехать в город и искать другую дорогу. Совсем другую. Эта, похоже, кольцевая.
Умнов устал от мистики. Он вообще ее не терпел, даже фильмы ужасов на видео не смотрел, а тут ее столько наворотилось – любой самый крепкий свихнется… Умнов был из самых-самых. Он вырулил на асфальт с обочины, неторопливо – а куда теперь спешить-то? – поехал в город, отметил, что кое-кто из частников уже вынес к шоссе свои табуреточки с клубникой и вишней – а и то пора: половина восьмого, рабочий день вот-вот начнется! – и въехал на знакомую до противности улицу. Тормознул у перекрестка, у гастронома, где уже собралась кое-какая очередь из ранних хозяек – ждали открытия, – подошел к ним, вежливо поздоровался. Ему ответили – вразнобой, но все – приветливо.
– Скажите, пожалуйста, – издалека начал Умнов, – куда ведет эта улица? Я, видите ли, приезжий.
Женщины переглянулись, будто выбирая: кому отвечать, уж больно вопрос прост. Одна – с рюкзаком – сказала:
– Сначала на окраину, на Мясниковку, а потом и вовсе из города. А вам куда надо?
– Я из Москвы. На юг еду.
– Вроде правильно едете, а, бабы?
Бабы загалдели, привычно заспорили, но быстро пришли к согласию, подтвердили: да, мол, правильно, езжай, не сворачивай, на самый юг и попадешь.
– А есть другой выезд? – закинул удочку Умнов.
– Смотря куда, – раздумчиво заявила ответчица с рюкзаком.
– Куда-нибудь.
– Это как? – не поняла женщина, и остальные с подозрением уставились на Умнова.
– Ну, не на юг. На запад, на восток… Вообще из города.
– Больше нету, – уже не слишком приветливо отрезала женщина с рюкзаком. – Если только через центр и по Гоголя, а там на Первых Комиссаров… Но оттуда все равно – на Мясниковку… Нет, другого нету, только здесь…
– Спасибо, – расстроенно сказал Умнов и пошел к машине.
Женщины глядели ему вслед, как недавно – мальчик с велосипедом.
У машины Умнова поджидал знакомый капитан ГАИ.
– Катаетесь? – блестя фиксами, спросил капитан.
– Пытаюсь уехать.
– А там уж Лариса с ног сбилась: где товарищ Умнов, где товарищ Умнов? И Василь Денисыч три раза звонил… Возвращаться вам надо, Андрей Николаевич. У вас – программа.
– Какая, к черту, программа? – устало огрызнулся Умнов. – Я уехать хочу, понимаете, у-е-хать!
– Никак нельзя, – огорчился капитан. – Василь Денисыч обидится.
– Ну и хрен с ним.
– Па-пра-шу! – голос капитана стал железным. – Хоть вы и гость, но выражаться по адресу начальства не имеете полного права.
– Ладно, не буду, – согласился Умное, обреченно садясь в машину. – Ведите меня, капитан. К кому там? К Ларисе, к Василь Денисычу, к черту-дьяволу! Ваша взяла…
– А наша всегда возьмет, – ответил капитан веским голосом Василь Денисыча, пошел к мотоциклу, оседлал его, взнуздал, махнул Умнову рукой в рыцарской краге: следуйте за мной, гражданин…
Кремовый директор встретил Умнова так, будто тот и не сбегал по-английски, будто тот просто-напросто погулять вышел, подышать свежим воздухом древнего города.
– Возьмите ваши денежки, – протянул директор десятку. – Оптом заплатите, если уезжать станете… И кстати: номерок ваш двенадцать рубликов тянет. Не дороговато? А то мы профсоюз подключим, поможем…
– Спасибо, – надменно сказал Умнов, – обойдусь.
Ему весьма не понравилось слово «если», проскочившее в речи директора. Что значит: «если уезжать станете»? Конечно, стану! Кто сомневается?.. Да директор, похоже, и сомневается… Что они тут, с ума все посходили?.. Что я им – вечно здесь жить буду, политического убежища попрошу?.. Шапка в газете: «Журналист из Москвы просит политического убежища в древнем Краснокитежске»… А также в Красноуфимске, Краснотурьинске, Краснобогатырске и Краснококшайске… Кстати, а как их газетенка зовется?
– Кстати, – спросил он, – а как ваша местная газета зовется? И есть ли таковая?
– Есть, как не быть, – малость обиженно сказал директор. – А называется она просто: «Правда Краснокитежска».
Вот вам и здрасте – весело думал Умнов, подымаясь по лестнице на второй этаж – к собственному номеру. Дожили: правда Краснокитежска, правда Заполярья, правда Сибири, Урала и Дальнего Востока. Городская, областная, районная. Везде – своя. Пусть ма-а-аленькая, но своя. И что самое смешное, все это – липа, во всех «правдах» – газеты имею в виду – одно и то же печатается. Что Москва присылает, то и печатается: тассовские материалы, апээновские. Ну и кое-что от себя, от родного начальства: про передовой опыт, про трудовые маяки, про лося в городе… Так что «Правда Краснокитежска» – это, братцы, от пустого самонадувания. Пырк иголочкой – и нет ничего, лопнул пузырь! Как там у Киплинга: города, ослепленные гордостью…
Странен человек! Только что в страхе пребывал, бессильной злобой наливался, дали бы автомат – очередью по всем ларисам, василям денисычам, по всем этим серым, кремовым, разноцветным. А сейчас, видите ли, – «весело думал»… Ну и что с того, весело думал Умнов, надо уметь временно мириться с предлагаемыми обстоятельствами, надо уметь выжидать – кстати, вполне журналистское качество. Выждать, выбрать момент и – в атаку. Или, в данном конкретном случае, – в отступление. Все на тот же юг…
Только сумку в шкаф закинул – телефон.
– Ну, – хамски сказал в трубку Умнов.
Это он себе такую тактику быстренько сочинил: хамить направо и налево. Может, не выдержат – выставят из города и еще фельетончик в «Правде Краснокитежска» тиснут: «Столичный хам»… Опасно для грядущей карьеры? Пошлют фельетон к нему в редакцию?.. А он редактору – атлас: нет такого города в природе, а значит, фельетон – глупая мистификация и провокация западных спецслужб… Что – съели?..
– Андрюша, – интимно сказала из трубки Лариса, – ну где же ты ходишь? Я тебе звоню, звоню…
– Дозвонилась?
– Только сейчас.
– Говори, что надо.
Сам себе противен был: так с женщиной разговаривать! Но тактика есть тактика, и не женщина Лариса вовсе, а одна из тюремщиков, из гнусных церберов, хоть и в юбке.
– Сейчас восемь тридцать, – голос Ларисы стал деловым. – Успеешь позавтракать – директор покажет, где. И – вниз. В девять ноль-ноль жду тебя с машиной.
– У меня своя на ходу.
– Твоя отдохнет. Василь Денисыч предоставил свою – с радиотелефоном. Он нам туда звонить будет.
– Во счастье-то!.. И куда поедем?
– Программа у меня. Размножена на ксероксе – прочитаешь, обсудим.
– Ну-ну, – сказал Умнов и швырнул трубку.
Программа, видите ли, на ксероксе, ксерокс у них, видите ли, имеется, без ксерокса они, видите ли, жить не могут… Переход от веселья к злости совершился быстро и незаметно. Умнов опять люто ненавидел все и вся, завтракать не пошел принципиально – плевать он хотел на их подлые харчи! – а решил побриться, поскольку оброс за ночь безбожно, стыдно на улицу выйти. Даже на вражескую.