Умнов молчал. Ему было страшно. Нет, не Василь Денисыча он боялся – себя. Себя! Что он, Умнов Андрей Николаевич, тысяча девятьсот сорок четвертого года рождения, русский, член КПСС с семьдесят второго, разведенный, политически грамотный, морально устойчивый, образование высшее, журналистское – что он, профессиональный борец за газетную правду, ответит старому волку?.. Попытается его переубедить? Бред… Спорить с ним?.. Мать-покойница говорила: из двух спорящих один – дурак, другой – сволочь. Она иной спор в виду имела, но и здесь Умнов дураком оказаться не хотел… Промолчать?.. А не слишком ли много в своей жизни он уже промолчал?..
   – Уразумел, Василь Денисыч, – медленно, будто раздумывая, проговорил он. И впрямь раздумывал: что дальше? – Вы правы: много во мне Краснокитежска, много… Все было, и молчал, когда орать хотелось, и врал, когда правда кому-то неудобной казалась, и «Ура!» вопил со всеми вместе… Было… Здорово это вы придумали: абортарий слова… Сколько я их убил – слов… И героем не был, нет, не был. Завидовал героям – это да. Мучительно завидовал! До бессонницы. А сам – слаб человек… – Он сейчас не с Василь Денисычем разговаривал, а с собой. – Говорят: время лепит людей. Наверно… В пятьдесят третьем мне исполнилось девять лет. Тогда, в марте, я и не понял толком, что умер бог, умерла эпоха. Ваша эпоха… У меня семья счастливой была: никто на войне не погиб, никого ваша эпоха в лагерях не скрутила. Но никто и поклонов богу не бил. Отец всю жизнь инженерил, даже в партию не вступил. Мать – детей воспитывала. Жили… А в пятьдесят шестом мне всего двенадцать стукнуло, и материалы двадцатого съезда я по-настоящему только в институте и прочитал. А это уже шестидесятые шли. Опять – ваши годы… Я еще не знал, что они уже – ваши, я еще сопляком был. Помню, сочинил рассказ, самый первый мой, про человека, который возвращается из лагеря в коммунальную квартиру, в свою комнату, а за стенкой по-прежнему живет тот, кто в сорок седьмом на него донос настрочил. Ну и все такое… Не придумал, знал этих людей… Притащил в одну редакцию, в другую, в третью. Никто вроде и не говорит, что плохо, все в один голос: сейчас не стоит ворошить прошлое. Осудили – да. И баста! Ворошить не стоит… Вот так у меня первый урок демократии и состоялся… Вам, наверно, странно, что я вроде как исповедуюсь? Я не исповедуюсь, нет. И уж упаси бог – перед вами! Я просто пытаюсь понять, что же такое во мне есть, что вы меня за своего приняли… Кстати, возвращаю комплимент: вы тоже хорошо слушаете… Итак, о чем я? Да, об уроках демократии. С тех пор у меня их было – не счесть! И каждый убеждал все больше и больше: на дворе – не только ваши годы, но и мои. Они хорошо надо мной поработали – эти годы. Вырастили. Выпестовали. Вылепили. Сделали почти похожим на всех вас… Верный сын Отечества… Правоверный… И только одно меня от вас отличало: та самая зависть к безымянным героям, которой у вас – ни на дух. Вы их – ненавидели. Я им – завидовал. Я хотел стать, как они. Понимаете: хотел! И поэтому в каждом жизненном конфликте искал компромисс. Чтоб ни нашим, ни вашим. Серединка на половинку. И журналистом таким стал: серединка на половинку. Не золотое перо, Василь Денисыч, не кидайте мне кость. Блестит – да, но, как известно, не все то золото… Кстати, не такой уж я злой гинеколог, как вы славно выразились, не всегда слово в зародыше убивал. Знаете, сколько моих статей ваш брат – начальник от журналистики не напечатал? Том составить можно! Другое дело, что я за них не дрался. Отступал. На заранее подготовленные позиции. Думая: временно. А время не на меня работало. Статья – не роман, она стареет. Сейчас этот том никому не нужен, поезд ушел… А может, не ушел?.. Может, потянет еще?.. Вот вы говорите: демократия, гласность, жрите тоннами. А нам не надо тоннами. С голодухи-то – тоннами? Чревато… Представьте: в стране глухонемых открыли способ слышать и разговаривать. И мы еще только учимся – кто хочет! – первые шаги делаем. Как в букваре: мы не ра-бы, ра-бы не мы… Предвижу ваше возражение: все надо делать вовремя. Учиться разговаривать – с раннего детства. Великовозрастных Маугли не сделаешь Демосфенами. Да нам – я свое поколение имею в виду – нам бы не Демосфенами, нам хоть бы проклятую немоту прорвать! Хоть по складам научиться: мы не ра-бы! И знайте: прорвем! Та самая зависть и заставит. А Демосфенами пусть наши дети становятся – им-то самое время учиться говорить, думать, видеть. По-моему, перестроиться – это не значит сразу стать другим. Сразу только лягушки прыгают. Знаете, что Ленин о перестройке писал?.. Да-да, именно Ленин, именно о перестройке! Так, по-моему: вреднее всего было бы спешить… Да я другим не стану. Не сумею. И не хочу! Я вот о чем мечтаю: убить в себе вас! Вы что считаете, в Краснокитежске – все краснокитежцы? Дудки! Вы что считаете, здесь все по собственной воле существуют? Да откройте вы город – треть сразу уйдет! Уверен! А вторая треть вслед им посмотрит, на вас обернется и тоже уйдет. Те, кто по старой поговорке живет: и хочется, и колется… И останетесь в городе вы с вашей третью – подавляющее меньшинство. Мамонты. Сами вымрете, Василь Денисыч…
   – Все? – зловеще спросил Василь Денисыч.
   – Можно и еще, – усмехнулся Умнов, – да лень что-то.
   – А вы сюда посмотрите…
   Василь Денисыч неожиданно резво вскочил, подбежал к стене, вдоль которой протянулся стол заседаний. Стена – это Умнов давно заметил – была затянута серыми занавесками, как в каком-нибудь генштабе. И как в генштабе за ней обнаружилась огромная, во всю стену, карта Советского Союза. Странная это была карта, будто рисованная от руки. В школе такие называются контурными, слепыми: ни имен городов, ни названий гор, рек, озер, морей – только два цвета, перемешанные в знакомых контурах страны, – зеленый и красный. И не понять было, какого цвета больше: зеленые пятна, пятнышки, точки наползали на красные, красные всплывали в зеленых массивах, щупальцами разлетались по необозначенным низменностям и возвышенностям… Еще не понимая, что ж он видит, Умнов привычно отыскал положение Москвы, отметил, что и там зеленое с красным слилось, зеленого, правда, побольше…
   – Что это?
   – Держава! – голос Василь Денисыча звенел, как в парадном марше. – Красное – это мы! Зеленое – это то, что нам жить мешает. Нам! Нам! Нам! И не измерить пока – нет прибора! – какого цвета больше…
   – Значит я – десятимиллионный… – задумчиво сказал Умнов. – Интересно: а предыдущие девять миллионов девятьсот девяносто девять тысяч девятьсот девяносто девять посетителей Краснокитежска как от вас убыли?.. Врагами? Или союзниками?.. Молчите?.. Верно, вы не скажете: секретные данные. Народ их не поймет, народ до них не дорос. Старая музыка… Только со мной у вас номер не вышел, Василь Денисыч. Я дорос. Я не с вами. Я слишком долго боялся вас, чтобы остаться в ваших рядах. Зависть сильнее страха, тем более что она по-прежнему жива, а страха нет. И уж не обессудьте – уеду и не промолчу. Теперь не промолчу.
   Василь Денисыч потянул за шнурок, занавески закрылись, спрятав с глаз долой фантастическую карту.
   – Подумайте, Андрей Николаевич, – с угрожающей ласковостью сказал он. – Подумайте, что завтра будет. Вспомните о стене.
   – Я о ней помню. Но и вы запомните: кто научился говорить, вряд ли станет молчать. А кто видит, вряд ли примет мираж за реальность, зрение другое… – пошел к дверям, не прощаясь. Уже у выхода обернулся, бросил: – А с цветом вы напутали, Василь Денисыч. Красные – это мы, – и вышел в приемную.
 
   Там уже толпились нервные заседатели, гомонили, на часы поглядывали: что-то затянулся перекур. И с чего такой почет заезжему писаке?..
   Лариса к Умнову бросилась:
   – Ну что?
   – А что? – со злостью спросил Умнов. – Интересуешься: кто кого? Жив твой Василь Денисыч, здравствует. Но и я, как видишь, целехонек. Главные бои впереди.
   – Какие бои, Андрюша? – от волнения она даже забыла, что на людях на «вы» с Умновым общается. – Вы чего-то не поделили, да?
   – Не поделили, – согласился Умнов. – Территории. Иди заседай, подруга, командный пункт свободен. Я ушел.
   – Куда?
   – Пока в гостиницу.
   – А к нам, товарищ Умнов? Как же к нам? Вам ведь поручили… – влез в разговор истомившийся в ожидании театральный босс…
   – Ах, да… – Умнов остановился. – Не пойду я к вам. Заслуженных ваших я уже видел, хреново заслуженные играют, неубедительно. Не верю. А незаслуженных и видеть не хочу. Худсовет вам новый нужен? Выбирайте, позволено. Голодовка грядет? Оч-чень актуально, порадуйте Василь Денисыча неформальным подходом к перестройке театрального процесса. Режиссер хамит? А вы его переизберите. Вон дантистка ваша, гражданка Рванцова, – ха-арошим кандидатом будет. И еще человек пятьдесят… Демократии захотели? Жрите тоннами, – он со вкусом, смакуя, повторил слова Отца города. – Только не обожритесь. Она у вас в Краснокитежске синтетическая. Плохо переваривается… – дошел до выхода, не сдержался – сказал, обращаясь ко всем присутствующим: – А идите-ка вы, неформашки такие-то, туда-то и туда-то! – повторил адрес, который ненавязчиво сообщил ему толстый камазовец на заводе двойных колясок. А уж эпитет к неформашкам от себя добавил. Правда, тоже известный.
   Распахнул дверь, а перед ним, преграждая путь, огромный кожаный Попков. Стоял, прислонившись к дверному косяку, крутил на пальце ключи от «Волги».
   – Подвезти? – спросил нагло.
   Первый раз лично Умнову слово молвил. И звучала в том слове неприкрытая ирония: мол, куда ж ты намылился, цуцик? От нас так просто не уходят…
   – Пропусти его, Попков, – услышал Умнов голос Василь Денисыча. Тот, оказывается, вышел из своего кабинета, зорким оком видел красивую сценку, экспромтом разыгравшуюся в приемной. – Пропусти, пропусти. Андрей Николаевич пешочком хочет. Пусть прогуляется, ему недалеко…
 
   Ни о чем думать не хотелось. Умнов чувствовал себя усталым донельзя, как будто разгрузил вагон угля или щебня – как в юности, когда подрабатывал ночами на доброй к студентам станции Москва-Товарная. Хотелось спать и, пожалуй, перекусить не мешало. Завернул в булочную, в «стоячку», взял два стакана тепловатого жидкого кофе и четыре булочки, для смеха названные калорийными. Механически смолотил все это, стоя у мраморного одноногого столика, и глядел в окно – на гранитного вождя, по-прежнему указывающего на плакатную цель, сочиненную многомудрыми Отцами Краснокитежска.
   А ведь и верно придумали: их цель – перестройка. Другой нет. Сейчас они все перестраиваются, перекрашиваются, новых лозунгов понаписали, новых слов полон рот. Неформашки! Все они в этом городе неформашки. Хорошее, кстати, слово. Точное…
   За Ленина только обидно. Как же устал он десятилетиями тянуть гранитную руку ко всякого рода мертвым плакатным целям…
   Допил кофе, пересек площадь, вошел в «Китеж». Там было прохладно и пустынно, лишь вялая от безделья дежурная охраняла намертво привинченную к дверям табличку: «Мест нет». Взял у нее ключ, поднялся к себе, разделся, подумал: принять душ или не стоит? Стоило, конечно, стоило постоять под холодным дождичком, смыть с себя за день услышанное, увиденное, переваренное. Да разве все это водой смоешь?.. Забрался в пухлую перину «Людовика», накрылся с головой простыней и заснул, как вырубился. Времени у него до одиннадцати, до назначенного на свалке часа, было – прорва. Да и то верно – стоило выспаться: кто ведал, что ночью произойдет.
 
   А проснулся неожиданно, будто кто-то толкнул его, вырвал из пустоты. Сел в кровати, глянул на наручные электронные с подсветкой: без трех одиннадцать. Пора вставать. Неизвестно, как клиенты со свалки к нему проберутся, но сам он условие вроде бы выполнил: от слежки оторвался… Хотя кто знает: не гуляет ли по коридорам «Китежа» бдительный Попков с кистенем, с радиопередатчиком, с автоматом Калашникова и ключами от «Волги»?..
   В полной темноте – шторы задернуты – нашарил рукой выключатель ночника, щелкнул им и… малость оторопел: у изножья кровати на белом пуфике сидел давешний знакомец в свитере и грязно-белых штанах, поглаживал бороду и молча, с интересом наблюдал за не совсем проснувшимся Умновым.
   Впрочем, теперь уж Умнов совсем проснулся.
   – Откуда вы взялись? – глуповато спросил он.
   – С улицы, – серьезно ответил знакомец.
   – А ко мне как?
   – Через дверь. Вы ее не заперли, коллега.
   – Коллега?
   – Удивлены? А между тем – так.
   – Из «Правды Краснокитежска»?
   – В прошлом. Выпер меня Качуринер. С благословения Василь Денисыча. Нравом не подошел.
   – Строптив? – усмехнулся Умнов.
   Он обрел способность к иронии, а значит, к здравой оценке ситуации. Встал, начал одеваться.
   – Не способен к гладкописи, – тоже усмехнулся бородач. – И еще слишком доверчив. С ходу поверил в светлые замыслы Отцов города, оказался ретив в аргументации и формулировках.
   – Ладно, кончайте ерничать, – сказал Умнов, надевая куртку. – И так все понятно… Я готов. Мы куда-нибудь идем?
   – Пошли… – бородач встал. – Свет потушите. И дверь заприте. Хотя у них, конечно, вторые ключи есть, но все же…
   – Могут искать?
   – Могут. Но, думаю, не станут. Они чересчур уверены в себе… – опять усмехнулся, добавил: – И в вас.
   – Во мне – не очень.
   – Повод?
   – С Василь Денисычем по душам потолковали.
   – А-а, это… Наслышан.
   – От кого?
   – Слухами земля полнится… Пустое. Думаете, он вам поверил?
   – Почему нет? – Умнова задел пренебрежительный тон бородача.
   – А потому нет, что он верит в стереотипы. А стереотип прост: вы сейчас хорохоритесь, обличаете всех и вся, а стоит только прикрикнуть, и… – не договорил. Шел по коридору, не таясь, не опасаясь, что кто-то увидит.
   Умнову стало обидно. Что ж он, зря в начальственном кабинете исповедовался, слова искал – поточнее, побольнее?
   А борода – как подслушал:
   – Все не зря. Вы сами себе верите?
   Непростой вопрос задал. Умнов поспешал за бородачом, думал, как ответить. Хотелось – честно.
   Ответил все-таки:
   – Верю.
   – Это – главное…
   Они прошли по привычно пустому вестибюлю. Входные двери были закрыты на деревянный засов. Бородач снял его, прислонил к стеклу: оно отозвалось легким звоном, особенно гулким в мертвой краснокитежской тишине.
   – Осторожно, – бросил Умнов.
   – Они нас не слышат, – ответил бородач.
   И верно: дежурная за гостиничной стойкой даже головы не повернула, смотрела телевизор, где кто-то вполголоса сообщал вечерние новости, а швейцар – тот просто спал, свесив голову на грудь.
   – Почему не слышат?
   – Не хотят, – ничего больше бородач не объяснил, вышел на улицу, указал в темный лаз между темными зданиями. – Нам туда.
   Он вел Умнова какими-то проходными дворами, где жизнь, похоже, прекратилась вместе с наступившими сумерками, где вольготно ощущали себя только невидные во мраке краснокитежские коты: мяукали, выли, нагло прыскали из-под ног. Бородач шел, уверенно ориентируясь в полной темноте – Отцы города явно боролись за экономию электроэнергии, – и вольное воображение Умнова легко сочинило себе осадное положение, окна, наглухо замаскированные плотными одеялами, противотанковые надолбы на черных улицах, тревожное ожидание атак и налетов. Впрочем, он был недалек от истины, не любящий фантастики Умнов: город и впрямь находился на осадном положении…
   Минут через десять гонки по дворам они вышли к каким-то одноэтажным длинным зданиям, напоминающим железнодорожные склады. Бородач подвел Умнова к железной двери в торце одного из них, трижды негромко постучал.
   – Кто? – глухо спросили из-за двери.
   – Открывай, Ухов, – сказал бородач.
   – Ты, что ли, Илья? Этот с тобой?
   – Я. Со мной.
   Может, зря с ним увязался, панически подумал Умнов. Оборвал себя: перестань трястись! Хуже, чем было, не будет. Разве что пытать станут…
   Дверь, гнусно скрипя, распахнулась. Они вошли в темный тамбур, бородач Илья тронул Умнова за руку.
   – Осторожно: здесь ступенька…
   Умнов широко шагнул, потерял равновесие. Таинственный конспиратор Ухов поддержал его сзади, да так рук и не отпустил, вел Умнова, как раненого. А что? Осадный город, всяко бывает. И ввел его в невероятных размеров зал – нет, не зал все-таки: склад, явно склад, только пустой и гулкий, слабо освещенный голыми лампочками, висящими на длинных пластиковых проводах. И весь этот зал-склад дотесна был заполнен людьми. Люди стояли, плотно прижавшись друг к другу, будто страшились потерять контакт, стояли, не шевелясь, молча, напряженно, и Умнов, быстро привыкая к пещерному полумраку, восторженно ужаснулся: как же много их было! Он различал только тех, кто стоял впереди, а остальные пропадали, терялись вдали – именно вдали. Здесь были Ларисины неформашки – панки, культуристы, металлисты. Здесь были рокеры, держащие мотоциклетные шлемы, как гусарские кивера, – на согнутых руках. Здесь были юные роллеры, перекинувшие через плечи побитые ездой ботиночки на роликах. Но здесь были и незнакомые Умнову персонажи: вон какие-то солидные старики с орденскими планками на широких лацканах широких пиджаков; вон какие-то парни в джинсах и свитерах, по виду – то ли инженеры, то ли рабочие; вон какие-то женщины, немолодые уже, тесной группкой – в неброских платьях, простоволосые, а кое-кто в косынках, завязанных на затылке в стиле тридцатых годов. Стояли военные, явно – офицеры: чуть отсвечивали погоны, поблескивали золотом. Стоял пожилой капитан милиции – не тот, что встречал Умнова, другой, хотя и возрастом схожий. А вот уж точно рабочие – в замасленных комбинезонах, похоже – только-только со смены…
   Это те, кого Умнов разглядел. А можно было попристальнее всмотреться в толпу, пройти сквозь нее – протечь, ловя напряженные взгляды на него, Умнова: кто ты, пришелец? Зачем ты здесь? С кем ты?.. Но Умнов подавил в себе это внезапное желание, потому что нутром ощутил опасность. Нет, не опасность даже – тревогу скорее. Почему?.. В первом ряду между суровым культуристом в клетчатых штанах и юным синеволосым панком увидел… Ларису. Иную, чем днем: в джинсиках, в маечке какой-то несерьезной, волосы хвостом забраны. «Но комсомольская богиня? Ах, это, братцы, о другом…» Она тоже молчала, как все, смотрела на Умнова без улыбки, словно ждала от него чего-то…
   Он резко, вырываясь из рук Ухова, шагнул к ней.
   – Ты зачем здесь?..
   Она ответила суховато – без обычной своей улыбки:
   – А где же мне быть, Андрюша? – вопросом на вопрос.
   – Но ты же… – не договорил.
   А она поняла.
   – Не я одна.
   – Все где-то работают или учатся, – непрошено вмешался Илья. – Один я на вольных хлебах…
   Умнов понял, что бессвязные вопросы смутной картинки не прояснят. Если искать ее смысл, то с самого начала. А тогда и комсомольской богине в той картинке место найдется.
   – Кто вы? – спросил он Илью.
   – Мы?.. Хотите официально?.. Неформальное объединение людей, которых… как бы это помягче?.. не устраивает положение дел в Краснокитежске.
   Хотел пообщаться с диссидентами, вспомнил свое мимолетное желание Умнов. Вот они. Общайся. Только верен ли термин? Уж если и называть кого диссидентами, то скорее Василь Денисыча иже с ним. А эти? Очередные неформашки? Официальные протестанты? Подполье в осадном городе?..
   – Значит, не устраивает, – сказал Умнов, сам мимоходом подивившись невольному сарказму, прозвучавшему в голосе. – И как же вы хотите поправить сие положение? Листовки? Устная агитация? Теракты? Вооруженное восстание?
   – Так разговор не получится, – мягко улыбнулся Илья. – Или вы нас принимаете всерьез, или – до свидания.
   Красиво было бы заявить: до свидания. Или еще лучше: прощайте. Повернуться и столь же красиво удалиться в ночь. Но куда удалиться? В славный постоялый двор «Китеж»? В душные объятия добрейшего новатора Василь Денисыча?.. Нет уж, дудки!
   – Ну, допустим, всерьез. Тогда всерьез и отвечайте. Без «как бы помягче».
   – Как мы хотим поправить положение?.. Очень просто. Делом.
   – А поподробней – никак? – все ж не сдержался, ернически спросил.
   Илья не заметил – или не захотел заметить? – умновского ерничества.
   – Подробней некуда: обыкновенным делом. Каждый – своим… Я сейчас вроде бы прописные истины скажу, но вы не обижайтесь, ладно? Они хоть и прописные, но все ж – истины… Так вот: рабочий – у станка, инженер – у кульмана, шофер – за рулем, школьник – за партой… Ну, и так далее, сами продолжайте.
   – Это что, новая форма борьбы с неформашками?
   – Неформашки… Хороший термин. Слышал его от Ларисы… Нет, в принципе не новая. О ней и классики писали… Только прочно забытая. И для неформашек, как вы говорите, смертельная.
   – Интересно: почему? – Умнов и впрямь заинтересовался.
 
   Смех смехом, а он действительно думал о том, что ему поведают о тайных организациях боевиков, о тайных складах бомб и гранат, о тайных типографиях. Но тайная организация хорошо работающих – это, знаете ли, странновато слышать.
 
   – Потому что дело никогда их не занимало. На кой оно им? Куда важнее слово! Слово о деле. Победные рапорты. Громкие отчетные доклады. Дутые цифры. Пышные лозунги. Да мало ли… А просто работать – это, видите ли, неинтересно. Это, видите ли, сложно и хлопотно. За это, видите ли, и по шапке схлопотать можно. По ондатровой… А за веселый отчет, за мажорный доклад – тут тебе и должность, тут тебе и орденок к юбилею, тут тебе и лампас на портки. Сами, что ли, не знаете?..
   Знаю, горько подумал Умнов. Еще как знаю! Куда проще приписать к плану, чем выполнить его. Куда легче сбацать тяп-ляп и звонко отчитаться, чем сделать на совесть и, может быть, не успеть к сроку, опущенному «с горы». Куда приятнее выкричать орден, чем его заслужить… Слово надежнее дела. За слово не бьют, кресло из-под задницы не вышибают – в крайнем случае на, другое пересаживают. Бьют за дело. Даже – бывало! – за отлично исполненное. Да чаще всего за отлично исполненное и бьют: не высовывайся, гад, не портя общую красивую картину незапланированным качеством! Или количеством… Но с другой стороны…
   – Но с другой стороны, – сказал Умнов, – как может хорошая работа всех стать смертельной для одного?
   – Василь Денисыча в виду имеете? Если бы он один был!.. Их легион! И не только в начальственных креслах, но и у станков, у кульманов, за рулем, за партой. Что я перечислял? Везде… Отвыкли у нас по-настоящему работать. Отучили. Охоту отбили.
   – Ну, хорошо, ладно. Сколько вас здесь – понимающих? Сто? Пятьсот? Тысяча?.. Ну, будете вы работать на совесть, а у остальных, у неформашек от станка с кульманом, от этого своя совесть проснется? Слабо верится, товарищ Илья.
   – Сначала нас было сто. Потом пятьсот. Потом тысяча. Потом… – он глянул в толпу, край которой пропадал в полумгле, и, казалось, не было конца у этого зала-склада. Как там у фантастов: переход в четвертое измерение… – Не станет остальных, Андрей Николаевич. Вымрут. Как мамонты.
   А ведь он мои слова повторил, подумал Умнов. Те, что я Василь Денисычу бросил. Выходит, и я так считаю?..
   – Ладно, – почти сдался Умнов, – пусть. Все работают на совесть, Неформашки от стыда перековались, а те, кто не захотел, ушел, отощал с голодухи, вымер, как мамонты. А Отцы города опять – на коне. Их парадные отчеты стали – ах! – реальными. Их доклады – ой! – деловыми. Их ордена – заслуженными. Так?
   – Кто ж о деле кричит? – усмехнулся Илья. – Дело – оно молчаливо. Оно слов боится. А Отцы города только и умеют, что слова рожать. Кому они нужны будут – мертворожденные? – вдруг застеснялся, добавил: – Вы извините за пафос, но уж тема больно… – Умолк.
   Странная штука: Илья метил в Василь Денисыча, а ненароком попал в Умнова.
   – Моя работа – одни слова, – с горечью сказал Умнов. – Выходит, и мне на свалку?.. Зачем я вам понадобился? Экономики не знаю, в политике – профан. И на кой хрен мои нравственные статейки, если все кругом станут высоконравственными, порядочными, морально чистоплотными?.. Куда мне деваться? На завод двойных колясок? Разнорабочим?..