– Как профессор? – спросил Пеликан.
   – Нормально. Гуляет по площади у фонтана.
   – Он знает, куда ты пошёл?
   – Не-а, мы от него сбежали.
   – Мы?
   Надо было признаваться.
   – Там, у подъезда, Лида…
   – Что-о?..
   – Так получилось, – зачастил Игорь. – Я не смог смотаться из дому, сначала Леднёв увязался, город ему, видите ли, посмотреть захотелось, а потом и Лида, я же не сказал им, что иду к тебе…
   – Погоди, – остановил Пеликан Игореву пулемётную очередь. – Где она?
   – Лида? Гуляет возле дома.
   Пеликан посмотрел на дядю Матвея.
   – Там же Сом и Колька?..
   Дядя Матвей смущённо кашлянул в кулак – это тоже у него вышло традиционно, по-книжному.
   – Девка ведь… Чего за ней смотреть…
   – Какая разница, – жёстко сказал Пеликан, – Ладно – Колька, но Сом-то, Сом…
   – Я скажу им…
   Игорь слушал этот малопонятный разговор и делал свои выводы. Дом под наблюдением неизвестного человека по фамилии или по кличке Сом. Ему в помощь придан некто Колька, – видимо, тот самый малец. Пеликан недоволен, что они никак не отреагировали на фланирующую у подъезда Лиду. Прав Пеликан, девка тоже может в охранке служить. Или не в охранке, охранка при царе была – в контрразведке…
   – Ты говорил ей, куда идёшь? – Пеликан явно нервничал.
   – Что я, псих? – обиделся Игорь. – Не из детского сада.
   Сказанул и осёкся: какой тут, к дьяволу, детский сад? О них пока не слыхивали в России…
   Но Пеликан на промашку внимания не обратил, а может, воспринял словосочетание буквально: сад, где гуляют дети. С боннами. Городской парк, к примеру…
   Пеликан встал и заходил по комнате. Она была ему тесна, как тюремная камера: три шага в одну сторону, три в другую. Дядя Матвей по-прежнему сидел молча и, не отрываясь, смотрел на Игоря.
   Игорь терпеливо ждал, пока Пеликан отмерит задуманное количество шагов и что-нибудь скажет. Наконец Пеликан остановился, взялся ручищами за гнутую спинку стула, Игорь даже испугался: не сломал бы…
   – Вот что, парень. Я чего опасаюсь? Можно ли тебе доверять?
   Другой бы стал убеждать Пеликана в своей верности, клялся бы и божился, а Игорь лишь плечами пожал.
   – Твоё дело. Я тебя понимаю: чужая душа – потёмки.
   – Не в том суть, – покривился Пеликан. – При чём здесь душа. Парень ты надёжный, да больно дорога далека…
   – Куда дорога?
   Дядя Матвей разлепил губы – а Игорь думал, что они у него навеки склеились, – и вставил своё:
   – Не путай малого, Гриня, дуй по порядку…
   А Пеликан словно и ждал этих слов. Сразу успокоился, опять умостился на стуле и начал «дуть по порядку».
   – Про взрыв и пожар в казармах слыхал?
   – Весь город взбудоражен…
   – Какие-то умные люди постарались. – Пеликан подмигнул Игорю, полагая: тот поймёт, что к чему, кого он в виду имеет. Может, просто так подмигнул, от хорошего настроения, а Игорь напридумал себе невесть чего. – Так из-за этих громких дел, – продолжал Пеликан, – мне из города трудненько будет выбраться…
   Игорь усмехнулся. Он знал то, что не было известно Пеликану.
   – К Софье Демидовне из контрразведки приходили, про тебя спрашивали…
   Дядя Матвей быстро глянул на Пеликана.
   – Я упреждал, не ходи сюда…
   – А не пришёл бы – ни хрена б не было! – рявкнул Пеликан.
   Но дядя Матвей на рявканье внимания не обратил, сказал спокойно:
   – Зря гоношишься. И без тебя справились бы…
   И опять Игорь почувствовал, что он здесь лишний, что разговор идёт о чём-то своём, тайном, может быть, даже о взрыве в казармах. И посвящать Игоря в суть этого разговора никто не собирается.
   – Не ходил бы, сам пошёл бы… – непонятно сказал дядя Матвей. А Пеликан немедленно отпарировал:
   – Другой сходит, ехали бояре. Вон он… – И на Игоря кивнул.
   – Идти далёко, – кротко заметил дядя Матвей. – А тебе сидеть и сидеть…
   Игорь наконец не выдержал полного неведения – слушал дурак дураком, ушами хлопал, – взмолился:
   – Может, объясните, о чём речь?
   – Объясни человеку, Гриня, – строго сказал дядя Матвей. – Он мне нравится. Серьёзный.
   Вот и дождались! Игорь усмехнулся про себя, Большое дело: нас серьёзными назвали…
   – Плохих не держим, – заносчиво подтвердил Пеликан и бухнул, не раздумывая, без подготовки: – Понесёшь кое-куда один пакетик. Ба-альшой ценности вещь!
   Странное дело: Игорь совсем не думал сейчас об опасности. Более того, ни разу не вспомнил ни о тёмном дворе на Кутузовском проспекте, ни о вежливых мальчиках, ни об их угрозах, ни о своих – неподдельных! – страхах. Чужая память делала его смелым и решительным, а своя ни о чём неприятном не напоминала. Услужливой была.
   – Хорошо, – сказал он. – Куда идти?
   Пеликан перегнулся через стол, почти лёг на него. Зашептал. Правда, шёпот у него – в соседней комнате слышно.
   – В сотне километров на северо-запад – по вашей с профессором дороге, крюка давать не придётся-должна стоять сейчас двадцать вторая кавдивизия. Командиром у них Иван Фёдорович Сокол, человек геройский. А начразведки – Семён Дворников. Запомни их фамилии. Придёшь к Семёну, доложишь обо мне так: сидит Пеликан в подполе, пряники жуёт. И передашь пакет.
   – А поверят?
   – Поверят. Только так и скажи, слово в слово: сидит Пеликан в подполе, пряники жуёт. Запомнил?
   – Запомнил. Дело нехитрое.
   – Запомнить – тут и впрямь хитрость не нужна. А вот дойти…
   – А что дойти? Шли до сих пор…
   – То до сих пор.
   – Или изменилось что?
   – Может, и изменилось.
   И тут молчаливый дядя Матвей выговорил не без суровости:
   – Серьёзное дело тебе поручаем, парень. Сам видишь, каково в городе. Пеликана ищут. Моя рожа примелькалась, не сегодня-завтра сцапают. Половина наших по дворам ховается, носа не высовывает. Люто у нас, ох, люто! Дойди, парень, туда, дойди, очень надо.
   Игорь встал.
   – Давайте пакет.
   Дядя Матвей вышел в другую комнату и через минуту принёс небольшой, чуть крупнее современного почтового конверта, пакет, крестом перевязанный суровой ниткой, запечатанный сургучной печатью.
   – Ежели что – съешь! – грозно сказал Пеликан, и непонятно было: то ли он всерьёз, то ли шутит. Во всяком случае, Игорь тут же вспомнил виденный по телевизору фильм, где герой ел пакет с сургучной печатью, а потом долго мучился коликами в желудке. Весело! Однако ничего не попишешь, придётся есть, коли что случится…
   Игорь взял пакет, на котором ничего не было написано, – просто чистая обёрточная бумага да коричневая клякса сургуча – и сунул его за пазуху.
   – Дойду.
   И в это время за окном раздался пронзительный свист. Пеликан замер, повернув голову к окну. А дядя Матвей спокойно, даже, показалось, лениво произнёс:
   – Тикаем. За мной, хлопцы.

15

   Из соседней комнаты низкая, в половину человеческого роста, дверь вела на чёрную лестницу. Дядя Матвей чуть задержался, пропуская Пеликана и Игоря, и уже было слышно, как кто-то ломился в парадную дверь, грохотал железом по железу.
   – Колька уйдёт? – спросил, как ругнулся, Пеликан.
   – Колька шустрый… А Сома они не углядят…
   Промчались по тёмному коридорчику, выскочили в большой подвал, заваленный углём.
   – На улицу! – крикнул Пеликан, вытаскивая из кармана наган.
   И только увидев его в огромной лапище Пеликана, в доли секунды заметив игрушечную малость оружия, даже потёртость какую-то, будто им гвозди забивали, Игорь внезапно осознал, что всё происходит в действительности, что опасность реальна, что сейчас Пеликан станет стрелять, и дядя Матвей тоже сжимает пистолет – системы Игорь не знал, – понял всё это, ожидая привычного за последние дни чувства страха, мерзкого холодка в животе и… не почувствовал ничего. Ничего, кроме ясной и чёткой мысли: Лида! И сказал растерянно:
   – Лида!
   – А-а, чёрт! – Пеликан остановился, как налетел на какую-то преграду, выругался матерно. Дядя Матвей положил ему руку на плечо:
   – Не пори горячку… – Прижав правую руку с пистолетом к груди, неловко как-то он подкрался к двери, чуть приоткрыл её, приблизил лицо к щели. – Пусто!
   Рванул дверь, выскочил наружу, притиснулся спиной к стене. Махнул рукой: давай, мол…
   Пеликан вышел следом, встал, не скрываясь.
   – Дядя Матвей, Игорь, шпарьте задами. Двор, куда они вышли, узкий тоннель, задавленный с одной стороны глухой кирпичной стеной какого-то здания, а с другой – деревянным, тоже глухим, доска к доске, забором, тянулся метров на тридцать, упираясь опять-таки в стену дома, в деревянную декорацию. Игорь намеренно подумал: «Декорация». В окнах, выходящих» с двух этажей в двор-туннель, никого не было, никто не заинтересовался ни шумом, ни топотом, ни даже звероватого вида мужиком с наганом. Лишь в распахнутом окошке на втором этаже полоскалась под ветром ситцевая, в синий горох занавеска да цвёл фиолетовым цветом незнакомый Игорю куст в горшке.
   Если бежать, так именно через этот дом, в дверь, открытую настежь, в чёрную пустоту за ней.
   – А ты? – Дядя Матвей смотрел на Пеликана и – этого Игорь понять не мог, в голове не укладывалось! – улыбался!
   – Девка-дура, ехали бояре!..
   Дядя Матвей торопливо сказал Игорю:
   – Беги, пацан, бегом беги. Помни: пакет у тебя. Ничего сейчас нет важнее… – И повторил как заклинание: – Беги, беги…
   Игорь, поминутно оглядываясь, побежал к дверям деревянного домишки, но на пороге остановился. Что-то держало его, не позволяло так просто взять и помчаться куда глаза глядят, подальше от опасности, от перестрелки, от погони, от всех традиционных атрибутов приключенческого фильма, в который его опрометчиво завела чужая лихая память. Ничего ему, к примеру, не стоило отключиться от неё, оказаться в привычном мирном времени, в своём времени, оставить здесь всё как есть – без финала, не решая, каким ему быть.
   Своя рука – владыка… Ничего не стоило? В том-то и дело, что цены за такой поступок Игорь не поднял бы, как говорится, не вытянул. И бежать – даже спасая пакет! – он тоже не мог.
   Дядя Матвей вслед за Пеликаном тоже одолел забор. Игорь пощупал рубаху: на месте пакет. Поглубже запихнул её в брюки, расправил складки. Чего ждать?..
   Рванул к забору, подтянулся и оказался в переулочке, который, видимо, отходил притоком от Кадашевской улицы. Тихо здесь было, патриархально, трава росла, цветочки у забора – лютики или как их там… Идиллия!
   И в это время – впервые! – раздались выстрелы. Уж на что Игорь штатский человек, а смог понять: из разного оружия стреляют. Один оружейный голосок потоньше, позвончее, а второй – грубее, басовитее.
   С Кадашевской улицы в переулок на полном ходу свернула извозчичья пролётка. Игорь видел высоко задранную морду коня, пену на губах и выпученный безумный глаз его. На передке во весь рост стоял белоголовый парень в жёлтой рубахе навыпуск, свободно держал вожжи, размахивал над головой то ли кнутом, то ли просто верёвкой. А в самой пролётке, согнувшись, сидел дядя Матвей, своим телом прижимая кого-то к сиденью. Кого?.. Они промчались мимо, не обратив внимания на прижавшегося к забору Игоря. Дядя Матвей приподнял голову – только седая макушка показалась над откинутым кожаным верхом пролётки, – положил на него руку с пистолетом и дважды выстрелил назад. С гиканьем, под выстрелы, влетели в переулок трое конных с шашками наголо, проскакали мимо, чуть не задев Игоря, обдав его горячим ветром погони. Вестерн!..
   Но ведь кто-то лежал в пролётке – раненый или убитый? Кто? Лида?..
   В вестерне герои не умирают. Они в итоге женятся, получают наследство и танцуют на свадьбе весёлую мазурку или кадриль. А здесь стреляли настоящими пулями, и они убивали или ранили, и кровь текла настоящая, красная, горячая…
   Игорь, невесть зачем пригибаясь, добежал до Кадашевки и выглянул из-за угла на улицу. То, что он увидел, было неправдоподобным, невероятным, этого просто не могло быть… Он хотел шагнуть, но ноги не слушались. Они стали ватными и неподвижными, вернее, их просто не было. Пришлось ухватиться за холодную шершавую стену дома, чтоб не упасть…
   Прямо на мостовой, у подъезда, в который недавно вошёл Игорь, лежал, раскинув руки, уткнувшись лицом в булыжник, Пеликан, лежал неподвижно, и чёрная лужица крови застыла у его головы. А рядом всё в том же нелепом брезентовом балахоне, сжимая в кулачке обшарпанный наган Пеликана, стоял старик Леднёв. Он стоял, будто вросший в мостовую, над телом Пеликана и смотрел на трёх офицериков, на трёх новеньких, с иголочки, офицериков, на смеющихся мальчиков из интеллигентных семей, которые, в свою очередь, смотрели на профессора, на этакое брезентовое патлатое чудище и весело смеялись, И вовсю светило солнце, и небо было чистым и высоким, и сверкали на узких офицерских плечиках странные витые серебряные погоны.
   Они всё ещё смеялись, им было весело – остроумным парням, таким же, по сути, как и те, в дальнем-предальнем будущем, в тёмном дворе у магазинных ящиков. Они не перестали смеяться даже тогда, когда Леднёв медленно вытянул руку, удлинённую тонким наганным стволом, когда, прищурившись, нажал спусковой крючок. И громыхнуло в руке, вспыхнуло короткое пламя, и оборвал смех один из серебряных орлов, нелепо, будто сдаваясь, вскинул к небу руки и опрокинулся на спину.
   И второй раз громыхнул наган, почти сразу же, без перерыва, и вторая пуля достала второго парня.
   Старик Леднёв не обманывал. Он отлично стрелял, необидчивый дуэлянт, меткий истребитель адъютантских аксельбантов. У него была твёрдая рука, как принято писать, и точный глаз. Но молодость оказалась чуть быстрее. И третий офицерик, уже не улыбаясь, но оскалив в беззвучном крике рот, выхватив из кобуры воронёный браунинг, опередил третий выстрел профессора. Он стрелял ещё и ещё раз, расстрелял всю обойму. Даже мёртвый старик Леднёв казался страшным ему.
   Игорь, бессильный что-либо сделать, судорожно вздохнул и почувствовал, что не может дышать, как тогда, на Кутузовке, после удара в солнечное сплетение. Он присел на корточки – тоже, как тогда, – пытался вдохнуть, втиснуть в себя горячий и твёрдый воздух и не мог, не мог, и слёзы текли по щекам, оставляя на них грязные сероватые дорожки. И тогда он бежал из прошлого.

16

   Он бежал из прошлого, потому что оно окончилось для него вместе с гибелью Пеликана и профессора. Особенно – профессора, к которому привык, притёрся. Полюбил. Больше ничто не связывало его со временем, которое он сам для себя выбрал, сам придумал, сам выстроил – по событию, как по кирпичику.
   Прошлое, в которое путешествовал Игорь, было до мельчайших подробностей похоже на реальное, случившееся, возможно, в действительности в начале осени восемнадцатого года. Но, рождённое чужой памятью, оно было откорректировано воображением. А воображения Игорю хватало. Знаний, правда, маловато, книжные всё больше, да уж какие есть…
   Но странная вещь! Оно, это прошлое, само себя корректировало, выходило из повиновения, жило по своим законам – законам времени, а значит, и было реальным, как ни крути. Парадокс! Нереальное реально, а реальное нереально…
   Что было, что придумано – какая, к чёрту, разница, если на брусчатой мостовой прилизанной барской улочки остались лежать два близких Игорю человека, которых его воображение хотело видеть живыми! Чья это, скажите, прихоть, что они погибли? И прихоть ли? А может, это и есть жизнь, которую не подправить никаким воображением?..
   Короче, кончилось для Игоря прошлое, и точка…
   Воскресенье на дворе. Воскресенье – день веселья, как в песне поётся. А другой поэт, напротив, заявил: для веселья планета наша мало оборудована. Кому верить?..
   И хотя сейчас Игорю больше всего хотелось лечь в постель, накрыться с головой одеялом, не видеть никого, не слышать, не спать – просто лежать в душной пододеяльной темноте, как в детстве, и ни о чём не думать, он всё-таки снял телефонную – тяжёлую, как гиря, – трубку и набрал Настин номер.
   Она откликнулась сразу, с первого звонка, будто ждала у своего алого аппарата, руку над трубкой держала.
   – А не пойти ли нам погулять? – спросил Игорь тем фальшиво-бодрым тоном, каким говорят с больными, убеждая их в том, что здоровы они, здоровее быть не может.
   Кого он в том убеждал? Себя, что ли?.. И Настя, умная маленькая женщинка, заметила это, несмотря на километры проводов, их разделяющих.
   – Что-нибудь случилось, Игорь?
   Как ответить?..
   – Не знаю, Настя, наверно, случилось. И вдруг ясно понял, что не может больше держать в себе свою боль, что должен поделиться ею с кем-то, кто воспримет её, эту боль – ну, пусть не как собственную, но как близкую, почти ощутимую. И этим «кем-то» станет Настя, только она – ещё совсем незнакомая, дальняя, никакая, но странно притягивающая. А, собственно, почему «странно»? Ничего тут странного нет. Игорь, во всяком случае, не видел…
   – Приезжай, – сказала она.
   Что он мог рассказать ей? Как уходил в другую жизнь и пытался жить ею? Как шёл мимо этой жизни – любопытный пришелец, только летающей тарелочки не хватало? Как нагло влез в чужое прошлое, в чужую память, попытавшись оборотить её своей? Странник…
   Во всяком случае, ничего не скрыл. Всё рассказал, не упуская подробностей.
   Поверила ли Настя ему? Игорь ставил себя на её место и усмехался: он бы ни за что не поверил, счёл бы рассказчика психом ненормальным, вызвал бы дюжих санитаров из психбольницы – пусть-ка они послушают… А Настя поверила?..
   Да наплевать ему было на то с высокой колокольни! Поверила – не поверила… Ему душу вывернуть требовалось, повесить для просушки – не для всеобщего обозрения, но лишь для неё одной, для Насти. Главное, он ей верил…
   Но вот забавно: она кресло в испуге не отодвигала, на дверь не косилась, к телефону не рвалась – звонить в психбольницу. Слушала внимательно, даже, казалось Игорю, сочувственно, а когда про гибель Леднёва говорил – почудилось или нет? – но, похоже, глаза её на мокром месте были.
   Закончил. Помолчали. Игорь в окно глядел, погода портилась, небо облаками затянуто, вот-вот дождь пойдёт.
   Настя спросила тихонько, как через силу:
   – Чужая память… А чья, чья?..
   – Я тебе говорил; деда. Это он в восемнадцатом году шёл из Ростова в Москву, я не врал прошлый раз.
   – И профессор у него был?
   – И профессор и Пеликан.
   – И тоже погибли?
   – Не знаю. Его записи обрываются как раз на том месте, где они в город пришли, в дом к Софье.
   – Он не дописал?
   – Отец говорил; дописал. Но то ли потерялось остальное, то ли дед сам уничтожил, но нет конца, и всё тут.
   – А отец ничего не рассказывал?
   – Отцу что… Он технарь, кроме своих гаек-винтиков, ничего не признаёт.
   – Как же тогда вышло, что они погибли? Ведь не было этого, не было! Чужая память молчит…
   – А моя? – тихо спросил Игорь. И это, пожалуй, было ответом. На спрошенное и неспрошенное. На всё.
   – Ты сейчас так говоришь… – Настя подошла к нему совсем близко, её дыхание касалось его лица. – Ты сам не веришь в то, что говоришь. Странник… – Она словно подслушала мысль Игоря. – Ты не сможешь не вернуться туда… – И приподнявшись на цыпочки, легко-легко поцеловала в губы.
   А волосы её почему-то пахли дымом.
   Как мало надо человеку! Ничего, по сути, не было сказано Настей, ни-че-го… А ощущение – будто тебя поняли и приняли. Говоря казённым языком, встали на твою позицию.
   Какова она, твоя позиция? Стороннего наблюдателя?..
   Поздно засиделся, дотемна, опять родители волноваться станут, позвонить им из автомата…
   А навстречу – из темноты:
   – Вот и дождались тебя, Игорёк. Теперь ты без помощников обойдёшься?
   То ли далёкий – метрах в двадцати – тусклый фонарь качнулся под ветром, то ли окно на третьем этаже загорелось, но почудилось Игорю, словно на куртках вежливых улыбчивых мальчиков что-то серебряное сверкнуло.
   – Обойдусь, – сказал он и, нагнувшись, поднял с асфальта тяжёлый обломок кирпича.

17

   У него впереди была долгая, долгая дорога. Пыльными трактами, лесными тропинками, горькими холодными деревнями – путём своей памяти.
   Чужой не было. Дед, легендарный в семье человек, знакомый Игорю только по фотографиям, – где он бравый и молодой, с боевым орденом на груди, дед-летописец, так и не дописал своей истории. Не захотел. Или, как сказано, уничтожил написанное. Почему? Память ему мешала?..
   Выпало Игорю дописать, досказать, дойти. Довообразить то, чего не было.
   Не было? Было?
   Трётся за пазухой, царапает сургучом кожу на животе перевязанный суровой ниткой пакет.
   Сидит Пеликан в подполе, пряники жуёт…
   Долгая, долгая дорога впереди.

Приключения на Лесной улице

1. Дождь

   Сначала пришел ветер. Пришел неторопливо и властно, перевернул во дворе баки с мусором, поднял в воздух и понес смятые вчерашние и позавчерашние газеты, выбил стекла в гараже и, если бы смог, наверно, выгнал бы оттуда инвалидный «Запорожец», старый «Москвичек» и две «Волги» цвета самой реки.
   Ветер пришел и ушел — так же неожиданно и странно. И тогда пошел дождь. Нет, не пошел — не то слово: упал на землю, ударился о ее сухую корку и о корку асфальта, встал стеной между мною и остальным миром. Стена была ощутимо твердой, и мне стоило немало усилий убедить себя в том, что ощутимость эта обманчива, нереальна, как нереален тропический ливень в Москве.
   А что, собственно, знал я о тропических ливнях? Нет-нет, я не бывал в тропиках, я даже до Поти не доезжал.
   А дождь висел предо мной, именно висел, иначе как же объяснить поразительное: он не нес с собой привычного ощущения стремительности, движения, переливов и всплесков. Если говорить точно: дождь молча висел. Ну, сбросили откуда-то сверху непрозрачную тяжелую занавеску, загородили мой дом, завесили от дворовой суеты, от криков детворы, от лая ненавистных управдому собак, которые нагло топтали «общественные травонасаждения». Их тоже отрезал от меня дождь: он начинался сразу от балкона-лоджии, и сквозь его серую массу ничего не проглядывалось.
   Конечно, бред, бред все это! Перемахни через балкон — всего лишь первый этаж, — нырни сквозь стену дождя, не бойся замочить рубашку и джинсы, опровергни фантастику: это только дождь, дождь — и ничего больше!
   Но странная штука: я боялся шагнуть сквозь открытую дверь на балкон, боялся протянуть в дождь руку и не понимал причин этого страха.
   – Ну что же ты, — сказал я себе, — не трусь, парень, ведь это только дождь, и ничего больше…
   Слабая попытка самовнушения неожиданно помогла: я ступил на бетонный пол лоджии и подставил ладонь под дождь. То есть это я решил, что подставил. А по правде говоря, окунул. Как можно окунуть руку в пруд, в молоко, в туман наконец… И она пропала, как отрезанная. Я испугался и отдернул ее. С рукой ничего не случилось. Я рассмеялся натянуто и тут только заметил, что рука — сухая. Даже капли не осталось на коже: дождь впустил ее и легко отпустил, наглядно продемонстрировав школьный опыт на тему «несмачиваемость поверхности».
   Суетливые годы моей теперешней журналистской профессии, оказывается, не убили во мне духа экспериментаторства, рожденного прежней профессией. Я еще раз «окунул» руку в дождь и получил полное подтверждение опыта номер один. Проделав серию таких несложных опытов, я сел на табуретку, забытую на балконе, и попытался систематизировать увиденное.
   Итак, первое и несомненное: странному дождю предшествовал вполне обычный, может быть чересчур сильный, ветер. Так начинались миллиарды дождей, и ни у кого это удивления не вызывало. Как, впрочем, и у меня. Несомненно и второе: сначала дождь был и вправду дождем — ливневым, бушующим, незнакомым, но все-таки дождем. А третье… Третье, пятое и так далее в моем сознании укладывались плохо. Сначала звуки: они пропали сразу и напрочь — все без исключения, как будто дождь был звуконепроницаем. Так не бывает, это ясно. Потом видимость: каким бы тропическим-супертропическим ни был ливень, но уж кусты у балкона я бы увидел. Ну не все кусты — хотя бы смутный силуэт их. И, наконец, это не было водой…
   И это «наконец» меня совсем подкосило. Я сидел на табуретке и бессмысленно смотрел в серую стену. Стена висела неподвижно и страшно. Или, если хотите точнее. стояла неподвижно. Как, впрочем, и полагается вести себя порядочной стене.
   Я встал и пошел через комнату к двери, вышел на площадку и позвонил в соседнюю квартиру. Моим соседом был пожилой и щуплый композитор, который, конечно, не мог бы помочь мне разобраться в ситуации. Но он-то мне и не был нужен. А рассчитывал я на его сына-студента, который заканчивал физфак и, по-моему, кое-что смыслил в разных естественных науках.
   Сын сидел дома один и слушал магнитофонных бардов. Барды выли под гитару всякие слова, предназначенные хватать слушателя за душу. Но моя душа в данный момент была занята другим.
   – Ты в окно смотрел? — спросил я студента, которого маньяк папа назвал Иоганном, вероятно, в честь великого органиста из собора святого Фомы.
   – Смотрел, — сказал Иоганн, в просторечии Ганя.
   – И что же ты там видел?
   – Дождь идет, — равнодушно сказал Иоганн-Ганя. — А что?
   Меня просто поразила безграничная нелюбопытность молодости.