Начальник емельяновской администрации, закаленный кабинетный партдеятель, глумясь и рогоча, возглашает: «А вы боритесь, воюйте за землю, как ваши деды и отцы. Ишь чего захотели — задаром!» Как точно говорит мой старый знакомый: «Коммунизм сдох, но дурь его осталась».
   Бетехтинско-Шахматовский улус ныне не узнать. Весь он застроен дачами. Участки из-под высоковольтных опор вылезают и теснят молоденький сосновый бор, сотворенный детьми, вырубают его, сжигают, изводят. Русскому человеку, до крайности доведенному коммунистической шайкой, участок земли, как бы в издевательство называемый дачным, сделался последней надеждой от голода, спасением от удушливой городской заразы. Тесно стало народу русскому на своей запущенной земле — вот уж и Манская гривка на утесе почти исчезла. Здесь не ради урожая строятся, здесь, на самом юру и обдуве, закрепляется эстет, современный любитель выщелкнуться, чем-то себя выделить, выставиться на вид. И что за диво: жизнь так убога, так бессодержательна, а заявить о себе хоть в чем-нибудь, хоть где-нибудь так хочется. Время жалкое, оголтелое плодит себе подобных — сделать все похожим на себя стремится современный, убогий умом обыватель, и улучшает, улучшает, усовершенствует он дикую природу: протаранили берег Енисея от Красноярска до Шумихи ради железной дороги, которая никому не нужна; понакатали бетону на Слизневский утес, сделав так называемую смотровую площадку, и довольны собой, не понимают, что улучшать такую природу — все равно что жемчуг глотать — для улучшения пищеварения и скорейшего выделения дерьма. И еще, современный рвач, этот преобразователь природы, не хочет понять, что и Слизневский, и Манский утесы, и вся вокруг благодать принадлежат всем людям, они Богом созданы не для услаждения вельможи иль ловкого проходимца, на ходу, жадно сглатывающего горячий кусок, сейчас вот, в подходящий момент вырванный изо рта брата своего и, главное, отнятый у детей своих, которым для укрепления сердца и уразумления башки нужен весь вольный Божий мир, а не обнесенный штакетником участок — ведь в загороди содержатся и выгуливаются дрессированные звери, но не люди.
   Природа наша и народ наш похожи друг на друга, они способны воскресать из праха. Вдруг русские люди поумнеют, им захочется первозданной природы, потянет восстановить, облагородить свою землю; повлечет человека, как меня влекло с детства, посидеть на Манской гриве, отдаться тихому созерцанию, глядя на родные просторы, порадоваться им, может, и поплакать…



Ужасная дыра


   Превращая страну в помойку, в отвальный овраг для радиационного и всякого другого заразного и губительного мусора, небо — в темную адскую завесу, — и все это во имя спасения нас, бедных, хозяева отечества нашего породили совершенно наплевательское отношение народа к себе и к своей земле. И чем дальше вглубь тем неряшливей, грязней наша белая Русь. Паршой и ржавчиной она покрыта, гибнущим лесом завалена, прокислой, гнилой водой рукотворных морей залита…
   Во всех цивилизованных странах чем дальше вглубь, тем дальше от дыма, гама, вони — там и экзотика своя, и продукты дешевле, и редкие фрукты иль овощи произрастают свои, здешние блюда готовятся иль хлебы пекутся. У нас же чем дальше, тем больше заразы, дикости и жрать совсем нечего.
   Вот среди Сибири, на берегу Енисея, в роскошнейшем месте расположен поселок Бор. Здесь и грязи-то негде быть — пески желтые кругом, сосняки и боры сплошные, а по поселку ни проехать, ни пройти — загадили его жители, завалили мусором, облили дерьмом. Возле двухэтажного деревянного дома, смело названного гостиницей, где нет даже умывальника, стоит сооружение все в деревянной резьбе, в нарядных деревянных кружевах и, конечно же, называется оно «Кафе», хотя кофе здесь со дня его сотворения не бывало и нет, зато наливают мутную воду в непромытые стаканы, именуя ее чаем, да бросают в оконце блюдо с загадочным названием «глазунья» — шлепают яйцо на грязную сковородку и, не глядя, испеклось оно или нет, велят брать. Но и эта работа утомила пищеблок, блюдо упростили: в грязный бак с грязной водой вываливают ведро немытых яиц, и колотые, порой черные, вонючие, приказывают брать — подавать тут не снисходят, разве что хлеба буфетчица нарежет, да и то крупно, раскрошенно. Коли хочешь жрать — не разговаривай! Мы-то тут при чем? Нам что дают со склада, то мы и реализуем.
   Слава Богу, хоть в «Кафе» этом зеркал нет. А то в одном занюханном кафе в пригороде Красноярска, с грязными стеклами и колотыми столами — потолок зеркальный, стены из дорогого пятнистого, пиленого гранита — кажутся облеванными, какие-то дыроватые сооружения, создающие впечатление недостроенного помещения, преграждают путь. По идее-то это не что иное как архитектурные украшения — помещение строили заезжие армяне и пытались свой южный, броский стиль совместить со скромным а-ля рус.
   Борское кафе зато с петухами и кружевами; вместо зеркал, дыроватых каменных завитушек всунуты в помещение скамьи, сотворенные под русскую старину, подле них пластиковые, шаткие столики, от мокра и грязи потрескавшиеся. Ходит уборщица с тряпкой, материт столующихся за неряшливость, тычет тряпкой в стол так: норовит сор и мокро на штаны клиентов смахнуть.
   Вокруг Бора еды от веку дополна всякой растет, цветет, бегает, летает, плавает. Есть приемные пункты, куда свозятся ягоды, сдается дичь, мясо оленей и лосей, изловленная рыба — ну, пошевелитесь, люди, посоображайте, найдите предпринимателей, смените всех злых и вороватых работников пищеблока на радушных и оборотистых — и все у вас будет в полном порядке, все будут довольны друг другом — и столующие, и столующиеся. Неужто нужен специальный указ президента России и губернатора края о налаживании работы кафе в поселке Бор и ему подобных «рыгаловок». Налаживая работу, попутно не забудьте переименовать свой пищеблок на что-нибудь понятное и близкое народу — в харчевню, трактир, кабак. Неужели никто и не чувствует, что чужое, пусть и изящное слово «кафе» звучит издевательски на дверях этих облеванных, проматеренных, пустых, грязных, ко всему равнодушных, размалеванных дыр.
   Почти все отдаленные порты и вокзалы, железнодорожные, автобусные, речные и прочие во глубине Сибири, да и не только в ней — это непереносимо страшные дыры, однако такой ужасной дыры, какая находится «во глубине сибирских руд», на дивном по красоте притоке Енисея, реке Сым, больше нет. Здесь влачит жалкое существование самая выдающаяся дыра под названием Сымская фактория. У этой дыры соответствуюнщй «аэровокзал». У нас проводится много всяких конкурсов, вот если бы кто-то из веселых людей объявил конкурс на самую оскорбительную для рода человеческого обитель, то Сымский аэропорт без всякого сомнения, без всяких голосований занимал бы всегда первое место среди препаскуднейших наших бытовых заведений.
   С неба, с вертолета это смотрится так: река в белых, словно бы пеной молока облитых берегах, излучина с высыпкой тальниковых рощиц на правом берегу, и по-за нею лес, сперва темной, прибрежной каймой опоясывая берега, затем ровным, в небо уходящим валом лазоревого цвета, разъятым то старицей, то озериной, то проранами самих себя забывших, сонных рыжих болот; в загогулине излучины, на подмытом сыпучем берегу — россыпью избы со дворами и бедными даже по расцветке огородами. Одна изба зависла над рекой, не вся изба, половина ее. Весна была разливистая, многоводная, роняла на берегах деревья и кусты, несла их лохматые, корнями вверх, будто плененно вздымающиеся руки в мольбе. В поселке, с каждым годом отступающем в глубь песчаных лесов, река смыла несколько сараев и один дом почти унесла — завис он над водой, вот-вот завалится вместе со своей худобой, разнесет его, разбросает по берегам.
   После запойных майских праздников хозяин вышел из дома помочиться, постоял, справляя нужду в реку, затылок почесал, думал, думал и додумался: взял бензопилу и половину избы отрезал. Она разломилась, забусила гнильем, пылью, перхотью старого сена и веников и, хряпнувшись в реку, закружилась в водовороте, роняя одно по одному бревна, оконные рамы, нужники и скворечники. Так строение и унесло за поворот Сыма, вдаль. Хозяин постоял, подышал, пустил еще раз презрительную струю в бурные воды Сыма, резанул на всю округу удовлетворенно, поддернул штаны и пошел допивать брагу.
   Все домишки поселка, отскочившие от подмытого берега, стоят в сыпучем белом песке, среди поврежденных сосенок, в корье, щепе по колено, будто скинули с костлявого тела одежонки на просушку.
   В версте или в двух от села видна просторная поляна в белых полосах и вымоинах — это взлетное поле, обочь которого без оград и ворот, вольно стоят амбар и кособокая избушка, похожая на баню, — избушка та и есть аэровокзал. Было в ней когда-то окно со стеклом, да выбили его умельцы, теперь вместо стекла пришпилен мутный полиэтиленовый мешок. В самом же помещении все без эатей, без архитектурных излишеств: две скамьи, прибитые к стене, стол на укосинах да железная печка с сорванной дверцей. Гвоздь на двести миллиметров вбит в стену — вешалка. И copy, copy!.. Окурки, железные пробки от бутылок, ореховая скорлупа, ощепки, рваный кед, осколок бутылочного и всякого иного стекла, клочья мятой бумаги — все это прямо на земле — пол в избушке давно сожжен, ведь иной раз из-за непогоды или технических прорух на авиалиниях здесь приходится сидеть сутками.
   Самолетик ходит в Сымскую факторию раз в неделю, вертолеты залетают чаще. Да до конца лета и осени здесь летать-то особенно некому и незачем, но с начала грибной и ягодной поры валом валят на Сым шабашники, бродяги, девицы, перекупщики, начальственный народ со своей техникой. Промысловый народ встречается тоже, гребет грибы-боровики, диковинно здесь плодящиеся, кто может, сушит их или маринует, кто на катерах, на лодках — плавят — всем добра хватает. С сентября на Сыме наступает ягодная пора и ореховая, есть приемный пункт, где и деньги за дикоросты выдаются сразу же.
   Выпивки в поселке никогда не хватает, сшибившие же деньгу налетчики жаждут сей же час честно заработанное прокутить. А тут ни самолета, ни вертолета. От скуки и тоски режут на столах и скамейках матерщину, оставляют памятные именные знаки, иногда — мудрейшие изречения и целые поэтические опусы остаются на века запечатанными, впечатанными в тесаное бревно.
   Вот один из поэтических перлов, украшающих сымский авиационный приют:


 

Сымский порт — ужасная дыра,

Раз в неделю ходит самолет,

В магазине нету ни хера

И вина Назаров
[1]не дает.


 

   Э-эх, Россия — мати, тех ли ты Божиих чад ждала и селила на своих просторах, в своем доме? Иль тебе, больной, израненной, истерзанной — уж все равно?



Современные украшения


   Вечерело уже, когда мы возвращались с рыбалки через широкое озеро и на снегу вдруг что-то засверкало, запереливалось разноцветными блестками. Когда мы сделали привал, я нагнулся и со снега поднял несколько серебристых ленточек, похожих на фольгу, и вспомнил, что днем в воздухе кружилось, сверкая, какое-то вроде бы елочное украшение и на меня опустилось несколько таких вот ленточек. Я еще подумал: «Откуда принесло их на озеро? На озере-то безветрие и тишина…»
   Мне, технически безграмотному и темному, пояснили, что это проделки военных или наших идейных охранителей — ежедневно с большой высоты, с самолетов выбрасывается тоннами эта вот специальная фольга, дабы делать радиопомехи, дабы не слушали мы вражеские голоса и морально не разлагались.
   «Господи, — подумал я, — этакую бы заботу проявляли о душе, а не об ушах и башке, которая у нас и без того забита черт знает чем. Инвалиды без досмотра мрут, дети болеют, школы и больницы нищи, а тут в воздух миллионы вышвыриваются…»
   И только ли в воздух? Вон родной город в ядовитых гарях, парах и ядах плавает — то военное колесо наматывает на себя наши жизни и будущее наших детей.
   Сейчас, когда обнаружился полный разор страны, проруха во всем хозяйстве, жрать нечего, денег ни на что не хватает, я все чаще вспоминаю реющие в небе, сверкающие по всему белому озеру, висящие на кустах, на крышах домов, школ и райкомов ленточки. Воровато, тайно выбрасывали хитрую придумку, неусыпное происходило действо, чтоб только наше идейное целомудрие сохранилось — ради этого ничего не жалко было.



Отмщение


   Он, пасечник-любитель, убирал на зиму ульи в омшаник, утеплил их, настелив на дно тряпье, куделю, старые телогрейки, штаны. И вот в одном из ульев завелись мыши, а это беда для пчел, большая беда.
   И тогда пасечник пустил в дело мышеловки, поймал мышей, папу и маму тоже поймал. Малые их дети, оставшись без догляда, еды и питья, попищали и умерли в улье.
   Когда весной пасечник выставлял ульи из омшаника, он обнаружил мертвую семью пчел в том самом домике, где погибли мышата. Пчелы — существа нежные, чистоплотные — они не перенесли вони и тленного воздуха в своем домике, тихо, как и мышата, загасли, перестали жить.



Лес Аденауэра


   Раз уж меня занесло в Германию, тем более в Западную, не могу не рассказать о том, как я там ходил на охоту…
   Был я в ФРГ по приглашению международного общества «Интернационале», не очень большого, небогатого, но внимательного и по-немецки пунктуального заведения.
   Составляя программу моего двухнедельного пребывания в Германии, немцы, узнав из книг, что я из таежной Сибири, часто пишу про охоту, значит, и сам охотник — решили потешить меня охотой, да не просто охотой, но охотой, как ее прежде в России называли, «сокольничьей». Только вместо сокола немцы держали ястребов или коршунов, как у нас на Руси всех подряд хищников кличут.
   Сборы охотников назначены были на пригородной станции, и я думал, что мы поедем куда-то дальше, в леса, в горы. Но оказалось, что охота будет происходить в пригороде.
   Нас с переводчицей Кристиной, очень долговязой, очень курящей, великовозрастной студенткой какого-то международного института, где она изучала русский и польский языки, встретила компания охотников. Привычного оружия при них не было, но снаряжены они были чинно и эффектно: все в шляпах с перьями, ножами на поясах, значками своего общества, с какими-то аксельбантами, шнурами, подвесками, с заплечными замшевыми сумками — для дичи, — подумал я, и почудилось мне, что в сумках уже что-то шевелится. Сумка заплечная и кожаный ягдташ весь в эмблемах, кожаных кисточках, медных, серебряных, позолоченных украшениях, на которых стояли даты такой почтительной давности, что, воспринявши спервоначала всю эту сряду за маленький спектакль, я почтительно и молча следовал за живописной компанией, слушая оживленные рассказы о том, какие знатные бывали охоты в Германии, убедиться легко, заглянув в национальный музей-парк, а что касается ястребиной охоты, то общество пернатых уцелело не только в Германии, но и, кажется, в Европе, единственное — кельнское.
   Как и положено охотникам, они немножко хвастались достоинствами своих птиц, предметов снаряжения, доставшегося еще от прадедов, а то и от прапрадедов, ведь в древних замках, более всего в предгорьях Альп, у баронов и графьев были такие охоты-ы! Но немцы есть немцы, в раж особо не входили, не напивались заранее и, если привирали, так в меру.
   Однако не птицы, не охотники, не охотничьи атрибуты заняли мое внимание, а рассказ о том лесе, по которомy мы шли и который почтительно назывался «лесом доктора Аденауэра». Уроженец города Кельна, еще до войны Аденауэр был бургомистром родного города, но с приходом нацистов к власти от общественной и политической деятельности отошел, всю войну прожил на своей вилле, в стороне от кровавых событий. После войны его вновь избрали бургомистром в прах разбитого английской и американской авиациями города Кельна. Он был уже в почтенном возрасте, когда стал главой нового, побежденного, полуразрушенного государства, населенного перепуганным и присмирелым народом.
   Стоит ли сейчас говорить, как немцы во главе с Аденауэром работали, восстанавливая свое хозяйство, — Западная Германия уже продолжительное время имеет самый высокий прожиточный уровень жизни в Европе. Меня занимало совсем другое — это когда у нас Кукрыниксы рисовали Аденауэра с окровавленным топором в руках, своего же усатого вождя, отца и учителя — с ребенком на руках, что не мешало «отцу» держать в лагерях смерти миллионы соотечественников, сиротить миллионы детей, а его выкормышам — опустошать землю, уничтожать основу государства — русскую деревню, старичок Аденауэр в свободное от работы время брал заступ на плечо и следовал на развалины. Естественно, жители Кельна, Бонна, близлежащих городков и селений не могли оставить своего вождя в одиночестве, ворча и поругиваясь, устало следовали за ним и по доброй воле, но не под ружьем, разбирали завалы, очищали землю, садили леса.
   Пятидесятикилометровая полоса леса вокруг Кельна и зовется лесом доктора Аденауэра. Вот памятник, достойный человека, почитающего Господа, любящего свою родину и желающего добра и светлого будущего своему народу. Памятник, состоящий в основном из кленов, ясеней, бука, акаций, диких яблонь и груш, подсвеченный по опушкам, впадинам и ручьям лещиной, кустарниками барбариса, бузины, боярышника и дудочником. Лес сомкнулся над головой, качался, шелестел ветвями, хлопался неопавшей, кое-где уцелевшей нарядной листвой. По нему летали голуби, уркали горлинки, где-то заливался зяблик, и перекликались синицы. Местами, в особенности ближе к станции, лес был подзасорен. Охотники осудительно качали головами, ругали отдыхающих нерях, соображали насчет воскресника, который возглавит охотобщество пернатых, и они же, наконец-то, не выдержат и обратятся в бундестаг с предложением внести на обсуждение закон о порядке в лесах Германии, о строжайших мерах по их санитарному содержанию.
   Немцы, в отличие от нас, разговорами не ограничатся, пустопорожней болтовней дела не заменят — в предгории Альп есть у них Шнеллингерово озеро — этакий балтийский Байкал, глубокий, светлый, незамерзающий. В нем давно, со времен баронов-владельцев этих земель, велся рыбий промысел, охота на водоплавающую дичь, здесь зимующую. Тенор Мюнхенского оперного театра, знаменитый тенор, имел странное хобби — маленький рыбоводный заводик, и разводили в нем знаменитую севанскую форель, которая в самом армянском озере Севан водится ли ныне — не ведаю. Заводик тенор завещал государству, вместо баронов здесь рыбачили несколько здешних семей, реализуя рыбу живьем в своих маленьких, удобных лавках на берегу озера.
   Однажды по озеру поплыла мертвая рыба, поредели косяки птиц — фекальные отходы, химические удобрения и прочий перегруз обрушился на озеро, берега которого сплошь и плотно заселены виллами и крестьянскими хозяйствами. Решено было на правительственном уровне заняться экологическим бедствием. Во спасение альпийской жемчужины — Шнеллингерова озера — народом быстро была сделана обводная канализация вокруг озера, вышло запрещение пользоваться крестьянам химическими удобрениями, а тем, кто не захотел перейти на удобрения органические, предложены были земли под сельские хозяйства вдали от озера. Да что там озеро? Случился аварийный выброс на Кельнском нефтеперерабатывающем заводе, и «зеленые» тут же потребовали на специальном заседании правительства принять меры, иначе, пригрозили «зеленые», они на свои деньги наймут бульдозеры, а денег у них на десяток бульдозеров достанет, и за одну ночь скопают это вредное предприятие…
   Я видел тот комбинат уже модернизированным, преображенным, белехонек стоит, красными и зелеными красками по белому украшен, ни одна труба не дымится, и на смене обслуживает его всего восемьдесят пять человек — вот вам и догнивающий капитализм!
   Немцы-охотники даже и расшумелись, заспорили о чем-то, растревожили коршунов, сидящих в гнездах подставок на вытянутой правой руке хозяина. Птицы вертели головами, у одного коршуна, прошу прощения, — у ястреба, купленного за большие деньги в Испании или в России, я не расчухал, имеющего медали еще царского достоинства, вспыхнули, зафосфоресцировали глаза, сделались похожими на кругляки светофоров, хищник нервно задергался, поднял перья на хребте, вытянул шею, вдруг сорвался с руки и молча полетел над землею, вихляясь меж стволов деревьев. Хозяин метнулся за ним, вся артель охотников загалдела, и без перевода понял: охота на кроликов началась, коршун гонит и уже, наверное, «взял».
   Но коршун никого не взял и брал ли — понять было невозможно. Зато он не хотел возвращаться к хозяину, и тот бегал по лесу, свистел в свисток, издавал какие-то звуки, звал, требовал, чтоб хищник возвращался на место. Птица, однако, летала себе вольно по лесу, присаживалась на ветку, барственно поправляла на себе какое-то перо и глядела сверху на потного хозяина, впавшего в неистовство. Раза два владелец пернатой твари употребил крепкие ругательства, среди которых было и наше родимое: «билят такая!»…
   И другие коршуны, сорвавшись с рук других охотников, вели себя по-партизански — мятежно — и, пока не налетались вволю, никакой охоты не получилось.
   Бегая вместе с охотниками за птицами, потерявши где-то двух птиц и хозяев вместе с ними, мы с Кристиной и приземистым седым немцем при пере и шляпе, при ноже, свистках и украшениях, но без птицы, как оказалось, ответственным за охотничье мероприятие и за нас — гостей редкостного охотобщества, мы углубились в сырое овражистое место, где было много мхом обросших камней, при ближайшем рассмотрении оказавшихся бетонными глыбами дотов. Здесь-то, в развалинах укреплений, и было скопище дичи. Впрочем, не очень густое. В Германии, как и во всей Европе, появилось много желающих поохотиться на кроликов. Но мор на них нападает часто — эта зима как раз и была отмечена падением кролика, и если бы не гость из далекой Сибири, никакой охоты никто не разрешил бы.
   Я забыл сказать, что уже в лесу из кожаных и замшевых мешков были вытащены хорьки и пересажены в форсистые сумки, похожие на ягдташи. Шустрые мордочки с круглыми ушами и зоркими глазками зверьков торчали наружу. Время от времени хорек выскакивал на землю, углублялся в норы, шарился в кореньях, желтеньким лоскутком мелькая там и сям; порой казалось, уж хорьков-разведчиков орудует не один, а целый десяток. Вот зверек еще шустрее засуетился, запрыгал, занырял и из расщелины дота выпугнул кролика величиной чуть больше белки. С руки молодого, но уже бородатого охотника сорвался ястреб, мгновенно настиг и закогтил по-детски заверещавшего кролика. Охотник деловито пересек лощину, достал ножик со специальным шилом, вонзил его в затылочную кость кролика, отчего тот смертно закричал пронзительным голосом ребенка, и тут же все смолкло. Ястреб уселся на руку хозяина, глаза его все еще яростно сверкали. Держа за задние лапы зверька, охотник дождался, когда кровь стечет с головы кролика, и аккуратно уложил добычу в сумку. После этого он вытер руки фланелевым полотенчиком, отстегнул с пояса фляжку, изготовленную из коричневого дерева, налил в пробку-стаканчик походного коньяку: первую — Кристине, вторую мне, третью — нашему командиру, налил и себе напиток, поклонился лесу и произнес: «Данке», — выпил еще и добавил: «Дай Бог не последнюю добычу», — и протянул нам с разжатой горсти жестяную, нарядную коробочку, в которой на выбор были зернышки жареного миндаля, монпансье и ореховые конфетки.
   Мы закусили ароматными сердечками миндаля, и я сказал руководителю, что всем весьма доволен, видел, как происходит редкостная охота в Европе, но нам пора в Кельн, на встречу с авторами рок-оперы «Иуда и Христос».
   Проводив нас до станции, пожилой немец — руководитель наш — купил всем по стакану пива, искрящегося, свежего, нутро не просто освежающего, но прожигающего благодатью. Пили пиво, неторопливо разговаривая.
   Немец этот был на Восточном фронте командиром роты, воевал в Белоруссии, долго и с большими потерями отступал, сдал остатки роты и себя американцам — все с ним обошлось более или менее благополучно, но…
   Немец достал замшевый кошелек с золотой застежкой, купил «айн коняк», чокнулся со мной, с Кристиной и безо всякого торжества, с налетом неподдельной грусти произнес:
   — Давайте, бывший солдат, выпьем за то, чтоб никогда и никаких войн не было. О-о-о, — он отпил глоток. — Я заметил, как неприятно было вам, фрау, видеть кровь кролика, как вы содрогнулись, когда охотник колол зверька шилом!.. Н-но, разве это кровь?.. — он посмотрел выше вокзала, на лес, на небо, куда-то далеко-далеко посмотрел и тихо добавил: — Мы такую кровь повидали!.. Не дай Бог…
   Весь седой-седой, несмотря на бравые охотничьи доспехи, очень усталый и грустный человек проводил нас до электрички. Мы обнялись с ним. Он как-то отрешенно, показалось мне, — покаянно и дружески — как человек, хорошо понимающий и чувствующий другого человека, похлопал, даже не похлопал, а тряхнул меня за плечо и быстро пошел от нас.