билят,спуталась с бабаем-бригадиром.
   Передовик-бабай приехал домой, ни слова не говоря намотал на руку косы молодой жены, уволок ее за кибитки и мазанки в то место, где оправлялись жители кишлака, и бросил в песок.
   Пока он ходил за канистрой, покорная женщина, встав на колени, сложив у груди ладони лодочкой, еще успела попросить Аллаха, чтобы он пустил на небо ее грешную душу.
   Она и горящая не решалась кричать, лишь зажато стонала, но, когда совсем припекло, посмела взвизгнуть покинуто, безнадежно. До самого высокого, нежно-голубого весеннего неба пустыни взвился ее отчаянный вопль.
   Мой приятель рассказал, что такие происшествия в республике довольно часты. Все они расследуются и всегда именуются самосожжением. Собкор центральной газеты, перед которым заискивали и которого боялись местные воры и стяжатели, партийные баи и около них шныряющие проныры, был прикреплен к правительственной даче на дивной речке Фирюзе; еженедельно получал богатый продуктовый заказ — словом, дорожил своим местом.
   — Статья твоя в газете конечно же будет называться «Опять самосожжение!» — съехидничал я.
   — Да, опять, — грустно отозвался мой приятель. — Ты догадливый! — И надолго умолк.
   А машина наша катила и катила по сухой накатанной дорожке. По ту и по другую сторону свежо, сочно зеленели поля. И всюду бродили стайки ребятишек с кетменями, по расселинам горных распадков цвел миндаль, на склонах краснели тюльпаны. Ребятишки и их не щадили, выкапывали крепкие луковицы дивных горных цветов на домашнюю потребу. Вскинутся, посмотрят вслед черной машине — и снова наклоняются к земле.
   Мы ехали на раскопки древнего фирюзанского государства, когда-то цветущего, райского, но безоружного царства.
   Оголтелые полчища завоевателей смахнули и это маленькое царство с земли мимоходом, будто муху с окна, вырубили фирюзанский народ, сожгли строения, сады и умчались в пыльную даль времен. Каждый воин дикой орды должен был зарубить в Фирюзе не менее шестисот человек.
   Конница долго стоять на месте не может, она выедает все, вплоть до земли. Воины торопились. К ним выстраивались безмолвные очереди. Уставши от работы, иной догадливый воин выбирал из очереди мужчин покрепче и заставлял рубить своих соплеменников, детей и жен.
   И думал я под шуршание машинных колес, глядя на приближающиеся горы, за которые ушла и рассеялась в пространстве древняя конница, что, в общем-то, с тех пор мало чего переменилось на земле.



Восторженный идиотизм


   Моя жена, выросшая на Урале, в краю вечнозеленых помидоров, любит есть, однако, помидор крупный, ядреный, мясистый и вообще, являясь росту маленького, любит все естественное, натуральное, чтобы жевать было чего. И вот возят целую шайку писателей по Молдавии, показывают им всяческие достижения, и допрежь всего сельскохозяйственные. Увидев целое поле спелых помидоров, частью уже сгнивших, частью еще висящих на кустах, потрескавшихся от яростной и яркой спелости, маленькая женщина подняла помидор, забрызганный дождями, вытерла ладонью и спросила директора совхоза:
   — Можно, я возьму с собой?
   — Чего? — не понял директор.
   Застеснялась женщина, выросшая в большой рабочей семье, где каждая крошка хлеба, всякий огородный плод, нитка, лоскуток были в большой цене, и молдавский помидор положила обратно на землю, «простите» сказала.
   — Марья Семеновна! — опомнился наконец директор. — Завтра это помидорное поле, и это, и это, и перестойные, сахару не набравшие из-за дождей виноградники, и прочие овощи будут запаханы, так что берите помидоров сколько хотите и сколько сможете и кушайте на здоровье…
   — К-как запахать? Почему? — начала заикаться гостья. — Такое добро, столько добра! Нам бы, на Урал бы… Деньги ведь живые.
   Директор подтвердил: да, деньги, да, живые, попутно сообщил, как трудно из-за погодных условий велись посадка овощей и сев хлеба, как люди спасали урожай от засухи, потом от дождей и всяческого гада-вредителя, и вот… указано готовить землю под будущий невиданный урожай, потому как нынешний план уборки урожая уже перевыполнен, и боле убирать его некому, и горючего нет, и вообще планы там, в верхах, составили уж другие дряхлые правители, и потому планы тоже другие, да все в пользу государства и народа, все рассчитано на рекордные достижения.
   — И так из года в год, — горько вздохнул директор, — меняются партийные вожди в Москве, в Молдавии, но не меняется их отношение к сельскому хозяйству. Ныне разбой здесь творит товарищ Бодюл. Бо-оольшой политик и герой…
   Бодюл, секретарь ЦК, по-ранешнему — царь, мудрый вождь. Он долго здорово правил на бессарабской земле, разоряя ее, губя беспощадно во имя коммунизма и неслыханной дружбы народов.
   И бездельников плодил, как тля или древесная гусеница, выделяя вонючий помет. Бездельники обожали своего партийного царя, тянулись к нему со всех сторон, в первых рядах краснорожие высокопоставленные отставники, хорошо отточенным нюхом чующие и падаль, и сладкий корм.
   Однажды на празднике Победы битый молью, обделенный умом, но хитрый и коварный разоритель Молдовы провозгласил здравицу покойному Сталину, и патриотическая, хорошо кормленная масса устроила получасовую овацию — вот сколь упрямой доблести и преданности своему времени, своим вождям скопилось в груди большевистских молодцов.
   Ныне вон высокие чины из генштаба дежурство негласное у Мавзолея устроили, чтобы ночной порой, не дай Бог, рукосуи вражеские не умыкнули оттудова обожествленного вождя народов, из которых он, человеконенавистник, сильнее всех ненавидел народ русский — оттого, видать, что не умел выговаривать слово
русский.
   В парке города Кишинева, заставленном гипсовыми и бронзовыми безглазыми бюстами кремлевских любимых вождей, был взращен венец садоводческого искусства — красные яблоки заставили так расти на ветках, что, алой вязью сплетаясь, молдавские подневольные яблоки образовывали пламенные слова: «Слава КПСС». И еще что-то в этом духе.
   Хитрый мастеровитый садовник, мечтающий за этот трюк получить Звезду Героя иль повышенную пенсию, держался гоголем, как величайший творец природы и всех искусств.
   Партийные шестерки, его и его творение представляющие, били чечетки вокруг тех идейных растений, выкрикивали чего-то высокохвалебное товарищу Бодюлу и его покровителю Брежневу.
   Тогда же один из представителей нашей делегации, демонстрировавшей пламенную дружбу народов, покойный Михаил Дудин, назвал это восторженным идиотизмом.
   Но какой с него спрос, с поэта, рожденного в Пошехонье, вечного юмориста и остряка. Неразумное дитя пошехонских крестьян, моральный урод героического времени! Хотя и воевал он под Ленинградом на гибельном пятачке, удерживаемом мотопехотой чуть ли не год, и так там истощал, что до конца дней своих тела нажить не мог. Однако ж это не значит, что можно глумиться над этакими чудесами подвижников пламенного патриотизма…
   Отставникам-то краснорожим, густо заселившим Крым, юг Украины, Молдавию и другие солнечно-виноградные места, тут нравилось все — от яблонь, так идейно растущих, до вождя Бодюла, сгубившего во имя этих пламенных идей, показухи, своей партийной карьеры родную республику. Это они, отставники да недобитые комприживалы, визжат сейчас на чужбине от утеснений русскоязычного населения, боясь за свою шкуру, но больше за нахапанное добро, неохота им покидать сытые, солнечные палестины.
   А вот остальным русскоязычным бояться нечего — бери шинель, иди домой, хотя бы в Сибирь. Яблоки и виноград здесь не растут, да еще этаким вот идейно направленным манером, но полоса земли для жительства, кусок хлеба и толика тепла в еще пока живом русском сердце всегда для них найдутся.



Жизнь по-новому


   Десять часов отсидки в Красноярске. Пять часов в Карачи. Опоздали в Потайю, что в Таиланде находится, аж на четырнадцать часов. Все лучшие номера заняты-розданы, нам с внучкой достался номер с видом на крышу кухни, над которой день и ночь работают мощнейшие вентиляторы. В номере чад и дым и все время что-то ноет, дверь плохо отворяется новомодным ключом. Вспоминаю, как в домах творчества, где бывали с женою раза три-четыре, нам всегда доставались худшие комнаты, и непременно напротив сортира, — вот обхохочется жена моя, узнав про это совпадение.
   Но Богу Богово, а мужику завсегда мужиково.
   Думал, после «ударного» рейса отосплюсь. Нет, и день, и другой общий дискомфорт, как говорит знакомая врачиха. Главное, чувствую я себя чужаком в этой стороне, в Сиамском заливе. Одежда к телу липнет, дышится будто мыльной пеной, народ вокруг чужой оттого, что богатый и здоровый. Зато внучке радостно и вольно, манатки разбросала, шляется где-то, подруг кучу завела, мороженое трескает без нормы. Бабушки нет, чтобы
стювать,говоря по-уральски, этот неудержимый двигатель. Я быстро изнемог; говорю ей, указывая на бардак:
   — Ох и попадется же тебе растрепа мужичонка и будет обосран в коморе с ног до головы или лупить тебя будет день и ночь!
   — Нетушки! — как всегда, убежденно выпалила она. — Я сама его отлуплю!
   Я притащился к заливу.
   — Плыви! — говорю внучке.
   — Куда?
   — А куда хочешь и сколь хочешь.
   Проперла она, что акула, до предохранительных буев и обратно.
   — Все, — говорю, — не утонешь.
   И прекратил всякие попытки руководить человеком, не по силам это мне.
   У меня одна радость — чтение, вольное, не по обязанности. Взахлеб читаю, подпрыгивая от восторга, книгу Якова Харона, присланную Алешей Симоновым, — «Злые баллады Гийома», невероятная, чудесная выдумка: скитания двух заключенных на сибирской земле.
   В гостинице «Амбассадор», где мы с внучкой в декабре зимогорили, нет ни радио, ни градусника; кроме торговых точек с едой, выпивкой и мороженым, ничего нет — все здесь работает на выкачивание денег. Телик черно-белый, по экрану бегают тайцы, молятся, но «новые русские» и тут находят себе развлечения.
   Новые эти русские типы — нисколько они не лучше своих дедов и отцов-коммунистов и околокоммунистического быдла. «Новая срань» — вот какое бы им пристало имя! Пьют, жрут, серут где попало, ходят в золоте. Одного молодого я спросил, знает ли он, как называется золотая, роскошная, в то же время безвкусная вещь, навешенная на его бычью шею, на разляпанную волосьем и наколками украшенную грудь. «А на х…? — мутно и сыто глядя на меня, спросил он. — Расскажи, если знаешь».
   И я рассказал, что это диадема Македонского, пришедшая на Восток вместе с его тупым и надменным воинством. «Ну и х… с ним, с Македонским-мудаковским этим!»
   В холле гостиницы, обняв большую мягкую игрушку, второй вечер безутешно плачет дитя. В шелковом, воздушном платьице, с косичками, украшающими ее головку, в косички вплетены красивые восточные штучки. Безутешно плачет модно одетое дитя — родители ее где-то развлекаются.
   Сообразительные, еще своими партноменклатурными родителями наученные эксплуатировать ближнего своего деляги. Выведут дитя в холл, бросят, зная, что найдутся сердобольные «старые» русские и приберут дитя.
   И вокруг плачущей девочки толпятся эти самые «старые» русские, ахают, возмущаются, мужики сулятся родителям морду набить.
   Вот одна из них, еще молодая, тоже разодетая модно, появляется в холле, возмущенно восклицает:
   — Опять?!
   — Тетя Таня! Тетя Таня! — бросается к ней девочка. Молодая женщина с сердитым выражением на лице подбирает девочку, со слезами тянет ее к себе и спасает весь вечер, пока родители, пьяненькие, беззаботные, вернутся домой.
   Таня же еще и ищет их по всей гостинице. Родители предусмотрительно не говорят, где их комната. Нечаянная нянечка несет спящего ребенка в «рецепцию», ночью родители незаметно забирают дитя к себе, сунув дежурной тайке зеленую купюру, говорят «сенкью», а утром, завтракая, лениво повествуют, что были в ночном платном заведении:
   — Ох и бардаки же у них! На всякий вкус и размер. Совсем разложились бусурмане.
   Лениво поковыляли гуляки к голубому бассейну. Девочка, держась за купальник матери, прыгает рядом, заливается, хохочет, о чем-то рассказывает папе с мамой, радуясь, что они не потерялись совсем.
   — Ну иди, иди купайся, — сонно роняет мать, укладываясь на поролоновый матрац. — Да поглубже заныривай, чтоб не слышно тебя было, трещишь тут, трещишь. Надоела!
   Девочка уже умеет нырять и плавать. Она плюхается в бассейне до изнеможения, потом теребит по очереди то отца, то мать.
   — Чего тебе еще? — вскидывается мамаша и в упор глядит на дочку, не узнавая ее.
   — Я кушать хочу.
   — Что ж ты, выдра, утром-то за столом не ела?
   — Я спать хотела.
   — Спа-ать. А я, думаешь, не хочу спать? На вот денежку, купи булочку с сосиской. И эту, ну, воду какую-нибудь фруктовую.
   — А мне бутылку пива, — не открывая глаз, вступает в разговор папаша.
   — Пи-ыва ему, пи-ыва, — злится неизвестно отчего и почему мамаша. — С блядями тайскими не напился, видать.
   — Н-ну, пала, чтоб я еще раз взял вас с собой!.. — рычит «новый русский». — Н-ну никакого покою от этих баб. Всего две, а хоть утопись.
   Он резко вскакивает, поддергивает плавки, с гиком бежит к воде и бросается в теплые голубые волны. Плывет умело, размашисто, быстро. И гогочет громко, вызывающе, матерно выражая при этом обуревающие его восторженные чувства. Хозяин жизни, независимый, богатый человек!
   Усадив девочку с едой на матрац, чтоб его не унесли, молодая женщина бросается в волны следом за мужем, плывет тоже умело, натренированно, скоро догоняет его, и они начинают дуреть в воде, гоготать вместе, гоняясь друг за другом.
   Девочка, скушав булочку, сладко спит на матраце, прижимая темную бутылку с пивом к загорелой грудке. Хранит для папы.
   Может, он и мама сегодня вечером не бросят девочку, оценив ее услужливость и послушание.



Пошлость


   Жизнь затейлива. В тот день, когда пришло письмо от женщины из Выборга, называющей себя «верным ленинцем» и кроющей Сталина за содеянные злодеяния, попутно желающей, чтоб «всех вас, писателей, перевешать», было еще несколько писем.
   Письмо от фронтового друга, с Алтая: «…Знаю, что здоровье в вас плохое, но все равно надо терпеть хотя бы до двох тысячелетия, а может, и больше…»
   Друг мой, с которым мы прошли Сибирский стрелковый и автополк, воевали в одной артбригаде рядовыми бойцами, из семьи украинских переселенцев — и простим ему странности в обороте речи. Я ему их всегда прощал, хотя по молодости лет и потешался над ним.
   «…Пару слов о себе. Живем по-прежнему. Деревня, каждый день одно и то же: встал утром, поработал часок — и до вечера делать нечего зимой. Сын задумал свой дом построить, но забота вся наша, поеду в тайгу лес добывать. Его затея, а деньги и забота отцовская. Но он хочет, чтоб под старость лет мы с женой жили с ним. Но еще ничего, сердца наши покуда дышат…» И заключительная, умилившая меня строка: «Постарайтесь выздороветь к празднику…» Такое мог написать только очень добродушный человек.
   А вот и она, ползучая пошлость, — письмо от новоявленного пророка под названием «Первое послание к ивановцам Москвы от Георгия Биоспольского»: «Братья и сестры московские! Здравствуйте! Благодать, и мир, и здоровье, и Воскресенье от Бога Духа отца нашего и Господа животворящего Порфирия Корнеевича Иванова. Посылаю Вам „символ веры ивановцев“, записанный мною, слугой Господа животворящего».
   И далее о вере, о Иисусе Христе, Богочеловеке, распятом за нас, наставления «от богочеловека второго пришествия Порфирия Корнеевича Иванова», в общем-то почти совпадающие с древними канонами, но только уж так напористо, так безграмотно поучают, словно опытные вохровцы из гулаговских лагерей.
   Исповедаться ежедневно велят, самопричащаться «безубойной пищей», заниматься самопокаянием, самосвященством, жить по совести и т. д. и т. п., и еще общее дело «самовоскресенья» — очень занятное: «Детка! Я прошу, я умоляю всех людей — становись и занимай свое место в природе. Оно никем не занято и не покупается ни за какие деньги, а только собственными делами и трудом в природе себе на благо, чтобы тебе было легко. Детка! Ты полон желания принести пользу всему советскому народу, строящему коммунизм. Для этого ты постарайся быть здоровым душой и телом, прими от меня несколько советов: два раза в день купайся в холодной природной воде, чтобы тебе было хорошо. Купайся в чем можешь: в море, в озере, в реке, в ванне или обливайся и окунайся на пустой желудок», — и много там добрых наставлений насчет купанья, закаливанья организма, еды, питья и даже — «не плюйся вокруг и не выплевывай из себя ничего. Не сморкайся. Здоровайся со всеми, помогай людям чем можешь, особенно бедному, больному, обиженному, нуждающемуся… Победи в себе жадность, лень, самодовольство, страх, лицемерие, гордость, гнев, зависть, уныние, похоть, не хвались, не возвышайся, не употребляй алкоголя, не ругайся. Освободи голову от мыслей о болезнях, смерти. Это будет твоя победа».
   Чуть покорябают на бумаге, часто безграмотно повторяя давно, до них написанное, — и уже новый пророк, наместник Бога к нам, грешным, с неба свалился.
   Пошлость многолика и разновидна на Руси. Вот послание-поздравление из Ворошиловградской области, из города Артемовска, из детского клуба под названием «Бригантина»: «Наша зимняя картина к нам приходит в класс. С Новым годом „Бригантина“ поздравляет вас. Совет Клуба».
   Я как-то в одной школе сказал в меру подкрашенной, в модные вельветовые брючки одетой учительнице: нехорошо, мол, получается — отряд-то пионерский, а название у него «Корабль разбойников». — «Да что вы говорици! — удивилась она. — Но это так красиво звучит…»
   Абы красиво звучало, там хоть трава не расти.
   Повсеместно горят неугасимые вечные огни в запыленных, грязных райцентрах, супротив горсоветов, но кладбище запущенное, коровы по нему и козы бродят; в крупных селеньях и райгородах, где шла война, отряды чеканным шагом ходят, стоят торжественно в форме подле Вечного огня, а поблизости в лесах и полях скелеты валяются и белые косточки убиенных — зато вечный огонь трепыхается.
   Или вон столичная мода и до провинции докатилась, повергла ее и возбудила: по сценам гоняют большеротых девок в купальниках, королев красоты выбирают, а в советских городах и селах жрать нечего, очереди, давка на общественном транспорте, грязь в общежитиях, нищета в домах ребенка…
   Давно эта запись сделана, десятки лет назад — ничего не переменилось, просто пошлость самоутвердилась, где-то и узаконилась, приняв непривычные и совершенно дикие формы.
   Пошлость разъедает наши души, что ржавчина, мы уже привыкли к ней, притерпелись. На возмущение ни сил, ни слов не осталось.



Роковые часы «Победа»


   У вологжан чувство землячества и потребность общения в крови. Переехав с рабочего, сурового Урала в Вологду, первое время вся моя семья, и я тоже, шарахались от людей, ни с того ни с сего с тобой заговаривавших на улице, в магазине, в автобусе иль на вокзале, но скоро привыкли к этому, в общем-то, ненавязчивому обиходу или характеру вологжан. Заговорили с тобой — можешь и не отвечать, головой кивай согласно, для общения и этого вологжанину хватит, он тебе всю душу откроет: про жену, про родню, про тещу, про производство и «поце», куда едет иль идет, все, все выложит чистосердечно.
   И на писателей это земляческое компанейство распространялось. Где б ни жил вологодский поэт или прозаик, узнает, что ты из Вологды приехал, — уже родня ему.
   Так вот, однажды я прибыл в ялтинский Дом творчества, устроился, отобедал, спускаюсь из столовой вниз по лестнице, ко мне пристраивается сбоку небольшого роста человек с чуть рыжеватой бородкой, излаженной под «шкиперскую», и говорит:
   — Ну, как оно у нас там, в Вологде-то? — Окает в меру, речь негромкая, летучая: — Я - Сергей Орлов, — подает мне руку спутник, — тоже лишь накануне приехал, теперь хоть будет с кем словом перемолвиться, — и предлагает мне пройтись к морю.
   Спуск от Дома творчества, разветвленный на высоте, вихляющий вокруг клумб, пальм, старых деревьев и скульптурных изваяний древности вперемежку с творениями соцреализма, постепенно втягивается в улочку с каменными заборами, тенистыми кипарисами и садочками вокруг домов.
   В конце улицы, по правую руку, отгороженная железной клетчатой изгородью школа, во дворе которой волейбольная и баскетбольная площадки. Школьники и особливо школьницы старших классов, вполне уже сформировавшиеся в парней и женщин, азартно играют в волейбол, громко взвизгивают, возбужденно кричат, разогрелись в игре, но день и без того жаркий.
   Волейбольный мяч, высоко взвившись, перелетел через ограду, покатился по выбитому желобу дороги, я его поймал и забросил обратно во двор. Стройный парень в спортивном костюме, подбирая мяч, сверкнул красивыми карими глазами в сторону Сергея:
   — Морду бы тебе, пижону, набить.
   — Что? Что ты сказал, молокосос? — не сразу опомнившись, рванулся я к ограде, но Сергей перехватил меня, попросил не связываться, и я уразумел, что за свою шкиперскую бородку, которой прикрывал сожженное лицо, подобного рода комплименты получал он уже не раз.
   Мы молча, облокотясь о каменный парапет, посмотрели на море, потом зашли в ближайший ларек, взяли по кружке пива. Видя, что я все еще не в себе, все еще внутренне негодую и киплю, Сергей почитал мне новые стихи. Негромко, словно стесняясь самого себя, со вздохом добавил:
   — Хорошо, что ты не просишь читать «Его зарыли в шар земной», устал я уже от этого стихотворения. Не рад, что оно и написалось. По нему только и знают, что есть такой поэт — Орлов.
   Хотя и жарко, и тошно было, мы все-таки выпили вина; оба фронтовики, съехали, конечно, в разговоре на военную тему, и я, кивнув на его лицо, поинтересовался, где подпалили, но если трудно, сказал, можешь и не рассказывать.
   — Это уже и не трудно, и не больно, — молвил Сергей, — это уже отболело. — И прежде чем рассказать, отпил из стеклянного стакана вина, глядя в сторону глазами с выжженными ресницами, заключенными в розовую сморщенную кожицу и оттого смотрящими совершенно беззащитно и как бы таящими в совсем близкой глубине постоянно плавающую слезу, размывающую иль давно уже размывшую северную застенчивую голубизну.
   Простую и страшную, как сама война, историю рассказал Сергей. Где-то невдали от Новгорода получило их соединение девять новых танков, и командир стрелковой дивизии, которую должны были поддерживать танкисты, обалдев от такой боевой силищи, решил с помощью ее взять районный центр: засиделись его воины в мокрых окопах, пора встряхнуться, отличиться, награды и почести получить.
   Фронтовая разведка у немцев, как и всякая прочая, работала исправно, о прибытии танков на фронт немцы конечно же сразу узнали, и хотя на этом месте своих танков у них не было, они выстроили крепкий артиллерийский заслон на ударном направлении, хорошо пристреляли пушки, и когда девять танков, девять этих таракашек, выползли в чистое поле, гитлеровцы, заспавшиеся в болотах, не подпустили их и близко к цели, подбили все девять машин прицельным, торжествующе-радостным, осыпным огнем и взялись за пехоту, за десант, свалившийся с танков.
   Сергей, командир танка, горел уже второй раз за войну. Друзья-танкисты не бросили и на этот раз своего командира, через нижний люк выволокли его из машины, в которой уже начинал рваться боезапас. Спрятались танкисты в родном болоте, в чахлых кустах и во тьме уже вынесли командира к своим.
   Долгое, мучительное лечение в госпиталях, медленное восстановление кожи на теле и на лице. В лоскутьях, оно бородой начало прикрываться.
   Муки от ранений и ожогов, слезы молодого парня из-за уродства лица, никому не видимые и мало кому ведомые.
   Но молодость берет свое. Танкист комиссован домой. В новом обмундировании, с почти новым лицом, сплошь отметины, нос — будто подтаял, голые, считай, неприкрытые глаза — все, все тронуто бедствием войны, но бодрый, жаждой жизни и зовом поэтического слова окрыленный, едет Сергей на родину, в город Белозерск, ныне прославленный Шукшиным: именно в нем и возле него снимал он «Калину красную».
   В Белозерске танкиста ждала мать, учительница местной школы. И уж как ей Господь пособил, где уж, из чего наскребла она денег на подарок любимому сыну — купила в ту пору очень дорогие часы «Победа».
   Принимая подарок от матери, отставной танкист растроганно молвил, как оказалось, роковые слова:
   — Вот пока эти часы будут ходить, и я буду жить, мама.
   Мать не придала особого значения тем словам, да и сын вроде бы обронил их мимоходом.
   Шло время, Сергей жил в Ленинграде, писал стихи, порой хорошие. И стихи, и поэта-фронтовика замечали, отмечали и все время куда-то выбирали. Когда организовался Союз писателей России, его избрали секретарем, сперва представительным от Ленинграда, затем и рабочим.
   Он тихо и незаметно переселился в Москву, впрягся в руководящую лямку, помнится, курировал, то есть наблюдал, российские журналы и альманахи, чем мог, помогал им. Особенное внимание его было к литературной провинции и к возобновленному журналу «Наш современник», где главным редактором стоял его друг, и очень близкий, земляк, тоже белозерец родом и тоже Сергей — Викулов.
   Ходил Сергей Орлов в заношенном, каком-то стандартном пальтишке всероссийского послевоенного шитья, с пояском и среди франтоватого писательского начальства выглядел сиротски.