Страница:
Где-то на пути к русским берегам погиб целый отряд кораблей, везший из-за океана боевое снаряжение, оружие, продукты. И вот где отозвалась, аж на украинских фронтах, вот докуда докатилась холодная морская волна, поглотившая корабли с американскими грузами.
Ну конечно, ропот по окопам, переходящий в ругань. По фронту зашустрили тучные телом политотдельцы и чины из каких-то угрожающих и воспитывающих отделов. Беседы ведут с бойцами: мол, если хотите знать, в крапиве и клевере витаминов даже больше, чем в мясе или масле. Одного воспитателя с перевалившейся через поясной ремень пузой и со значком «Ворошиловский стрелок» наши остроязыкие бойцы, насмехаясь, спросили, уж не с крапивы ли и клевера у него такое справное брюхо накипело. А тут еще кто-то из отчаянных и находчивых вояк закатил в топку кухни гранату. Жахнуло — и выплеском витаминной пищи обварило повара.
С передовой в недалекий тыл начали таскать бойцов по одному на допросы, слух прокатился: кого-то арестовали.
Кухню увезли на ремонт, нашему взводу управления начали выдавать сухой паек. Глядя на этот горе-паек — банка тушенки на взвод, полкотелка сала-лярда, жидкий глицерин напоминающего, хлеба, правда, как положено на фронте — по килограмму на брата, — уяснили мы: необходимость заставляла снова прибегать к помощи «бабушкиного аттестата», этого верного и надежного спутника войны.
К этой поре обнаружилось, что остановились мы в четырнадцати или тринадцати верстах за городом Тернополем, под местечком Козовом, который москалями звался привычней — Козловом. Самое солидное строение в этом Козове, оставшемся на вражеской стороне, был спиртзавод, и шел слух, что истребительный артиллерийский полк легендарного Ивана Шумилихина этот городок не только обстрелял из пушек, но, учуяв спиртзавод, сам же его и взял. Но будто бы шумилихинцы перепились и немцы их вытеснили из местечка.
Об этих шумилихинцах ходило множество всяких легенд не только в бригаде, но по всему фронту, может, и насчет Козова была сочинена занимательная байка. Пойди теперь проверь. Сам, вологодский родом, Иван Шумилихин, герой войны, закопан на холме славы непонятно в чьем по происхождению городе Львове, и холм тот, борясь за полную самостийность батькивщины, жевтоблокитники вскопали, могилы же отважных шумилихинцев, рассыпанные по всей России, уже потеряны и забыты.
Между Козовом и перенаселенной нашими вояками передовой на довольно просторной нейтральной полосе оказались две деревушки, совсем почти не тронутые войной. Подгорело с пяток хат в ближней деревушке под названием Покрапивна, да еще с нескольких крыши снесло — и весь убыток. Население как с нашей стороны, так и с вражеской было срочно эвакуировано в тылы: все, что было в хатах, погребах, подпольях, сараях, лежало и висело в целости и сохранности. Началось движение ночной порою к нейтралке. В одиночку, парой, где и бригадами заготовители шарились по нейтральной полосе, тащили оттуда картофель, сахарную свеклу и прочую овощь. Первое время наши ловкие воины, глядишь, и курицу в потемках либо петуха поймают, голову свернут, чтоб не орали, фронты не распугивали.
Супротивники, немцы-то, судя по нашим фильмам, большие любители курятины, тоже ночной порой шарились по нейтралке, и они-то, враги клятые, и свели всякую родянскую птицу подчистую.
По этому поводу было сочинено несколько окопных анекдотов и неуклюжих небылиц.
Тем временем прекратились не только стрельба на передовой, но и налеты на Тернополь. Сказывали, трудармейцы и строительные войска ночью восстановят на станции Тернополь парочку железнодорожных путей, утром налетят немецкие самолеты и все разбомбят, да еще вечером, перед закатом, пошумят в небе, бомбы над городом посеют, чтоб не забывал народ, что война еще не кончилась.
Но вот весенним солнцем обогрело Украину, подсохло. Переместились наши аэродромы поближе к фронту, и однажды такой тарарам в небе поднялся, что дух захватывало. Наглых «лапотников», летавших без прикрытия, наши истребители вот именно рассеяли по небу и давай их лупить в хвост и в гриву! Сбили, кто говорил, четыре самолета, кто — восемь, один младший политрук заверял, что двенадцать, хотя и всех-то «лапотников» летало на Тернополь четырнадцать. Но на то он и политрук, чтобы видеть наши победы иначе, чем остальной народ.
Следующим утром появилась немецкая эскадрилья тяжелых бомбардировщиков. Эти налетали редко и с сопровождением. Наши «ястребки» ввязались в воздушный бой. Зрелище это, скажу я вам, похлеще футбола. На земле не просто смотрят на смертельный бой, но и орут, советы летчику подают.
Если бой затяжной и вязкий, врут землеройные вояки напропалую, правда, свято врут, считая каждый сбитый самолет вражеским. И попробуй не согласись — тут же в зубы получишь!
В тот день «ястребки» наши поступили хитро: половина их кружилась все дальше в сторону и ввысь, увлекая «мессершмитты», другая половина навалилась на бомбардировщики, заставляя их бросать бомбы куда попало. Один бомбардировщик наши «ястребки» подожгли, но немецкие летчики лишь им известным маневром сбили пламя с мотора, и тяжелый бомбардировщик, надорванно ревя, тянул вслед за своей эскадрильей, все далее и гибельней от нее отставая.
«Ястребки», как воробьишки, налетали сверху на бомбардировщик, клевали его, клевали — и доклевали. Самолет все ниже и ниже прижимался к земле и брюхом, плоско, тяжело ухнул на нее, совсем немножко не перетянув через линию фронта.
На этом воздушная война в наших местах кончилась. На передовой у бойцов, чаще у офицеров, появились мундштуки, набранные из разноцветных кубиков плексигласа, ножи с наборными ручками, алюминиевые портсигары с патриотическими и любовными надписями. Это мастера на все руки из русских сел и городов, опять же по ночам, разбирали вражеский бомбардировщик и пускали на пользу дела его богатое тело, поверженное нашими героическими летчиками, которые, как выяснилось позже, изловчились приписывать к одному сбитому «юнкерсу» восемь или девять сбитых самолетов разной марки и класса.
Тем временем картошка и прочая овощь в селянских погребах и подпольях кончилась. Овощи и буряки, вскрытые в ямах, проросли. Однажды вместе с дряблой овощью ребята принесли с нейтралки огромный букет каких-то ненашинских, роскошных, дворцовым ароматом исходящих цветов. Они назывались пионы. Другая бригада заготовителей возникла из ночи выпившей. Чудеса, да и только! Ну, суп из топора для солдата сварить сущий пустяк. Но самогонку даже из пилы не нагонишь.
Все оказалось просто. Ночной порою, не глядя на запреты, в свои села и хаты начинали возвращаться жители, и они-то — не пропадать же бурякам, пусть и одряблым! — открыли самогоноварение.
Жители и живность кой-какую с собой прихватили. Лениво наблюдавшие в стереотрубу передовую супротивника, артразведчики больше-то зрили, что творится в деревнях, на нейтралке. Много занятного там обнаруживали: будто бы девки и бабы начали бегать за строения, мелькать в окуляре стереотрубы. Громадяне ночной порой пробовали вести посевную: поковыряют землю и где воткнут картошку, где подсолнух, где и горсть зерна зароют — война все равно уйдет дальше, а им, крестьянам, здесь жить, кормиться.
Вдруг оживились наши разведчики, шепчутся, руки потирают, не иначе как дивчину роскошную в стереотрубу узрели во время физзарядки. Но что им дивчина, одна на всех? Да еще на нейтралке, где не покавалеришь, не зашумишь.
Они кой-чего поценней узрели — поросенка!
Из всех поступлений по «бабушкиному аттестату» поросенок, гусь или курица есть самый заветный солдатский трофей. Свинью в рюкзак не сунешь иль, скажем, овцу, козу, теленка, тем более корову. Это только на орду, на артель. Поросенка ж освежевать, сварить иль испечь — самое разлюбезное, самое сподручное дело. Управишь его с напарником разом, оближешься — и никаких последствий.
Ах, поросенок, поросенок из села Покрапивного, войны не понимающий. Вольно он играл на своей родной земле, хвостиком винтил, землю рыльцем копал — на ночь в клуню попал, в лаз, им же прорытый, пролез, только жопкой круглой мелькнул, не сознавая еще детским своим разумом, что за ним, словно за важным стратегическим объектом, ведется наблюдение, притом с двух сторон, как вскоре выяснится.
Едва дождались доблестные разведчики ночи и, прихватив с собой хозяйственного человека — Равиля, двинулись во тьму, на промысел.
Разведка есть разведка. Точно вышли орлы разведчики к сельской клуне, нашли в ней беззаботно дрыхнущего поросенка, в эвакуации начавшего оформляться в подсвинка. Зажав визгливое, веселое поросячье хайло, без хлопот прикололи несмышленыша.
Повелев Равилю обработать трофей и дожидаться их, вояки двинулись пошариться по ямам, погребам, хатам. У картошки и всякой овощи ростки уже вытянулись со шнурок из солдатских ботинок, свекла совсем издрябла, да и не осталось овощи по ямам — войско, оно же, как саранча, пожирает все подчистую и без разбора. Но все же у добытчиков не иссякла надежда что-либо прибавить в варево к поросенку — муки, кукурузы, гороху, крупы, чего Бог пошлет, на том и спасибо.
Отставив карабин в угол клуни, Равиль сноровисто обиходил поросенка, выпустил кишки, отрезал голову, ножки и все это добро горкой сложил на рассыпанный льняной снопик — надо ж и хозяевам чего-нибудь оставить на еду. Он вытирал соломой руки, дожидаясь, когда вытечет из поросенка сукровица и слизь, чтобы потом засунуть его в вещмешок, глядишь, там и ребята воротятся. И только он собрался засунуть добычу в мешок, как в незапертых воротах возникли две долговязые фигуры в касках и при застенчиво засветившемся фонарике еще более удлинились тенями, распластались по полу клуни, накрыли собой обомлевшего Равиля.
Не сразу, но он сообразил: раз тени в касках, значит, вражеские они. Движимый инстинктом хорошо обученного, плакатов и книг начитавшегося бойца, Равиль сделал попытку рвануться к карабину. Но одна из теней коротко бросила: «Нихт!» — и направила на него автомат. Другая тень, то есть другой враг-фашист, ни слова не говоря, двинулась в глубь клуни, взяла за жопку поросенка, опустила его в брезентовый мешок, сказав при этом «оп-па», затянула удавку на мешке, похлопала Равиля по плечу: «Данке шен, Еван!» В воротах обернувшись, немцы тихо, но разом и весело молвили: «Аухвидерзейн, Еван!»
Как, забывши карабин в клуне, Равиль стриганул с нейтралки, как обрушился в родную траншею — не помнил и не сознавал.
Хозяйственного бойца, речи лишившегося, долго отпаивали водой.
Разведчики, не заставшие Равиля в клуне, обнаружили его карабин, недоумевали, куда девался их компаньон и как это он — с радости, не иначе, — бросил свое личное оружие.
Три дня Равиль не мог разговаривать. Рот ему свело судорогой. Он, рот человеческий, сделался похож на старую, неразгибающуюся подкову, издавал только мычание.
Но куда деваться-то, работать надо, воевать, и Равиль постепенно начал отходить. Однако восстанавливался, возвращался в строй и заикался еще долго. Хохотали над ним и подначивали его все, кому не лень, до начала летнего наступления.
Какими-то путями слух о происшествии в нашем взводе распространился на всю военную округу. На Равиля ходили смотреть бойцы из пехоты и даже танкисты, когда он смог говорить и дежурить у телефона, с разных телефонных точек интересовались: не тот ли это размазня, что без боя отдал врагу знатный трофей?..
Прошло много лет, можно сказать, вечность минула. Летней порой во дворе уютного вологодского дома на скамейке объявился человек и стал пристально смотреть на наш балкон с распахнутой дверью. Час сидит и смотрит, два сидит, три сидит — и все смотрит.
Я выходил на балкон покурить, жена с разнодельем выбегала, наконец откуда-то вернулась дочь и говорит, что во дворе с утра торчит пожилой дяденька — видно по всему, что к нам, но зайти не осмеливается.
«Застенчивый графоман!» — порешил я, но их, застенчивых-то, мало, и потому застенчивые графоманы достойны внимания.
Я спустился вниз, вышел во двор и ахнул:
— Ра-ави-иль! Да что же ты тут сидишь-то?
Мы обнялись как братья. Равиль сказал, что едет с карагандинского комбината, где работает в конструкторском бюро, на череповецкий комбинат и вот решил сделать остановку, чтобы повидаться. Следующий поезд на Ленинград будет вечером, и хорошо, что я догадался спуститься вниз, сам бы он зайти к нам не решился.
Я познакомил его со своим семейством, потом мы долго ходили по Вологде и оказались за рекой Вологдой, на зеленом берегу. Равиль вытащил из портфеля, набитого деловыми бумагами, бутылку водки и вагонные бутерброды. Мы до вечера, до самого Ленинградского поезда, усиживали эту бутылку, да так и не усидели — разговоров и воспоминаний нам хватило без водки. Мы отдали недопитую бутылку каким-то парням, купавшимся в реке, купить тогда что-либо, водку тем более, было трудно.
Жил Равиль с семьей в городе Темиртау, где поселился после того, как все же добил свой технический вуз. Жил изолированно от шумного общества, копался в огороде и в саду, жил настолько тихо и незаметно, что не знал даже, что на этом же комбинате замом директора по транспорту работает командир отделения связи нашего взвода. И только через двадцать лет после войны, когда стали вручать участникам войны юбилейные медали, услышав фамилию однополчанина, встретился с ним, от него и адрес мой узнал.
— Ну и чудо ты гороховое! — сказал я. — Моя дочка, когда маленькая была, дружила с татарами, все пела на татарский манер: «Хаким ты был, хаким ты и остался».
Равиль грустно улыбнулся, и мы пошли на станцию.
Спустя год я с женою навестил в Темиртау друзей. Равиль с гордостью и любовью принял гостей в своем доме, настойчиво звал съездить в сад, им взращенный, где он выпестовал какие-то редкостные сорта яблок.
Мы пообещали сделать это в следующий раз, а пока было не до сада. Но следующего раза не получилось. Так же незаметно, как и жил, Равиль вскоре покинул земные пределы.
Шестеро вояк из одного взвода нашлись и сообщались друг с другом. Равиль ушел в безвозвратный поход первым. Ныне нас осталось трое.
Ну конечно, ропот по окопам, переходящий в ругань. По фронту зашустрили тучные телом политотдельцы и чины из каких-то угрожающих и воспитывающих отделов. Беседы ведут с бойцами: мол, если хотите знать, в крапиве и клевере витаминов даже больше, чем в мясе или масле. Одного воспитателя с перевалившейся через поясной ремень пузой и со значком «Ворошиловский стрелок» наши остроязыкие бойцы, насмехаясь, спросили, уж не с крапивы ли и клевера у него такое справное брюхо накипело. А тут еще кто-то из отчаянных и находчивых вояк закатил в топку кухни гранату. Жахнуло — и выплеском витаминной пищи обварило повара.
С передовой в недалекий тыл начали таскать бойцов по одному на допросы, слух прокатился: кого-то арестовали.
Кухню увезли на ремонт, нашему взводу управления начали выдавать сухой паек. Глядя на этот горе-паек — банка тушенки на взвод, полкотелка сала-лярда, жидкий глицерин напоминающего, хлеба, правда, как положено на фронте — по килограмму на брата, — уяснили мы: необходимость заставляла снова прибегать к помощи «бабушкиного аттестата», этого верного и надежного спутника войны.
К этой поре обнаружилось, что остановились мы в четырнадцати или тринадцати верстах за городом Тернополем, под местечком Козовом, который москалями звался привычней — Козловом. Самое солидное строение в этом Козове, оставшемся на вражеской стороне, был спиртзавод, и шел слух, что истребительный артиллерийский полк легендарного Ивана Шумилихина этот городок не только обстрелял из пушек, но, учуяв спиртзавод, сам же его и взял. Но будто бы шумилихинцы перепились и немцы их вытеснили из местечка.
Об этих шумилихинцах ходило множество всяких легенд не только в бригаде, но по всему фронту, может, и насчет Козова была сочинена занимательная байка. Пойди теперь проверь. Сам, вологодский родом, Иван Шумилихин, герой войны, закопан на холме славы непонятно в чьем по происхождению городе Львове, и холм тот, борясь за полную самостийность батькивщины, жевтоблокитники вскопали, могилы же отважных шумилихинцев, рассыпанные по всей России, уже потеряны и забыты.
Между Козовом и перенаселенной нашими вояками передовой на довольно просторной нейтральной полосе оказались две деревушки, совсем почти не тронутые войной. Подгорело с пяток хат в ближней деревушке под названием Покрапивна, да еще с нескольких крыши снесло — и весь убыток. Население как с нашей стороны, так и с вражеской было срочно эвакуировано в тылы: все, что было в хатах, погребах, подпольях, сараях, лежало и висело в целости и сохранности. Началось движение ночной порою к нейтралке. В одиночку, парой, где и бригадами заготовители шарились по нейтральной полосе, тащили оттуда картофель, сахарную свеклу и прочую овощь. Первое время наши ловкие воины, глядишь, и курицу в потемках либо петуха поймают, голову свернут, чтоб не орали, фронты не распугивали.
Супротивники, немцы-то, судя по нашим фильмам, большие любители курятины, тоже ночной порой шарились по нейтралке, и они-то, враги клятые, и свели всякую родянскую птицу подчистую.
По этому поводу было сочинено несколько окопных анекдотов и неуклюжих небылиц.
Тем временем прекратились не только стрельба на передовой, но и налеты на Тернополь. Сказывали, трудармейцы и строительные войска ночью восстановят на станции Тернополь парочку железнодорожных путей, утром налетят немецкие самолеты и все разбомбят, да еще вечером, перед закатом, пошумят в небе, бомбы над городом посеют, чтоб не забывал народ, что война еще не кончилась.
Но вот весенним солнцем обогрело Украину, подсохло. Переместились наши аэродромы поближе к фронту, и однажды такой тарарам в небе поднялся, что дух захватывало. Наглых «лапотников», летавших без прикрытия, наши истребители вот именно рассеяли по небу и давай их лупить в хвост и в гриву! Сбили, кто говорил, четыре самолета, кто — восемь, один младший политрук заверял, что двенадцать, хотя и всех-то «лапотников» летало на Тернополь четырнадцать. Но на то он и политрук, чтобы видеть наши победы иначе, чем остальной народ.
Следующим утром появилась немецкая эскадрилья тяжелых бомбардировщиков. Эти налетали редко и с сопровождением. Наши «ястребки» ввязались в воздушный бой. Зрелище это, скажу я вам, похлеще футбола. На земле не просто смотрят на смертельный бой, но и орут, советы летчику подают.
Если бой затяжной и вязкий, врут землеройные вояки напропалую, правда, свято врут, считая каждый сбитый самолет вражеским. И попробуй не согласись — тут же в зубы получишь!
В тот день «ястребки» наши поступили хитро: половина их кружилась все дальше в сторону и ввысь, увлекая «мессершмитты», другая половина навалилась на бомбардировщики, заставляя их бросать бомбы куда попало. Один бомбардировщик наши «ястребки» подожгли, но немецкие летчики лишь им известным маневром сбили пламя с мотора, и тяжелый бомбардировщик, надорванно ревя, тянул вслед за своей эскадрильей, все далее и гибельней от нее отставая.
«Ястребки», как воробьишки, налетали сверху на бомбардировщик, клевали его, клевали — и доклевали. Самолет все ниже и ниже прижимался к земле и брюхом, плоско, тяжело ухнул на нее, совсем немножко не перетянув через линию фронта.
На этом воздушная война в наших местах кончилась. На передовой у бойцов, чаще у офицеров, появились мундштуки, набранные из разноцветных кубиков плексигласа, ножи с наборными ручками, алюминиевые портсигары с патриотическими и любовными надписями. Это мастера на все руки из русских сел и городов, опять же по ночам, разбирали вражеский бомбардировщик и пускали на пользу дела его богатое тело, поверженное нашими героическими летчиками, которые, как выяснилось позже, изловчились приписывать к одному сбитому «юнкерсу» восемь или девять сбитых самолетов разной марки и класса.
Тем временем картошка и прочая овощь в селянских погребах и подпольях кончилась. Овощи и буряки, вскрытые в ямах, проросли. Однажды вместе с дряблой овощью ребята принесли с нейтралки огромный букет каких-то ненашинских, роскошных, дворцовым ароматом исходящих цветов. Они назывались пионы. Другая бригада заготовителей возникла из ночи выпившей. Чудеса, да и только! Ну, суп из топора для солдата сварить сущий пустяк. Но самогонку даже из пилы не нагонишь.
Все оказалось просто. Ночной порою, не глядя на запреты, в свои села и хаты начинали возвращаться жители, и они-то — не пропадать же бурякам, пусть и одряблым! — открыли самогоноварение.
Жители и живность кой-какую с собой прихватили. Лениво наблюдавшие в стереотрубу передовую супротивника, артразведчики больше-то зрили, что творится в деревнях, на нейтралке. Много занятного там обнаруживали: будто бы девки и бабы начали бегать за строения, мелькать в окуляре стереотрубы. Громадяне ночной порой пробовали вести посевную: поковыряют землю и где воткнут картошку, где подсолнух, где и горсть зерна зароют — война все равно уйдет дальше, а им, крестьянам, здесь жить, кормиться.
Вдруг оживились наши разведчики, шепчутся, руки потирают, не иначе как дивчину роскошную в стереотрубу узрели во время физзарядки. Но что им дивчина, одна на всех? Да еще на нейтралке, где не покавалеришь, не зашумишь.
Они кой-чего поценней узрели — поросенка!
Из всех поступлений по «бабушкиному аттестату» поросенок, гусь или курица есть самый заветный солдатский трофей. Свинью в рюкзак не сунешь иль, скажем, овцу, козу, теленка, тем более корову. Это только на орду, на артель. Поросенка ж освежевать, сварить иль испечь — самое разлюбезное, самое сподручное дело. Управишь его с напарником разом, оближешься — и никаких последствий.
Ах, поросенок, поросенок из села Покрапивного, войны не понимающий. Вольно он играл на своей родной земле, хвостиком винтил, землю рыльцем копал — на ночь в клуню попал, в лаз, им же прорытый, пролез, только жопкой круглой мелькнул, не сознавая еще детским своим разумом, что за ним, словно за важным стратегическим объектом, ведется наблюдение, притом с двух сторон, как вскоре выяснится.
Едва дождались доблестные разведчики ночи и, прихватив с собой хозяйственного человека — Равиля, двинулись во тьму, на промысел.
Разведка есть разведка. Точно вышли орлы разведчики к сельской клуне, нашли в ней беззаботно дрыхнущего поросенка, в эвакуации начавшего оформляться в подсвинка. Зажав визгливое, веселое поросячье хайло, без хлопот прикололи несмышленыша.
Повелев Равилю обработать трофей и дожидаться их, вояки двинулись пошариться по ямам, погребам, хатам. У картошки и всякой овощи ростки уже вытянулись со шнурок из солдатских ботинок, свекла совсем издрябла, да и не осталось овощи по ямам — войско, оно же, как саранча, пожирает все подчистую и без разбора. Но все же у добытчиков не иссякла надежда что-либо прибавить в варево к поросенку — муки, кукурузы, гороху, крупы, чего Бог пошлет, на том и спасибо.
Отставив карабин в угол клуни, Равиль сноровисто обиходил поросенка, выпустил кишки, отрезал голову, ножки и все это добро горкой сложил на рассыпанный льняной снопик — надо ж и хозяевам чего-нибудь оставить на еду. Он вытирал соломой руки, дожидаясь, когда вытечет из поросенка сукровица и слизь, чтобы потом засунуть его в вещмешок, глядишь, там и ребята воротятся. И только он собрался засунуть добычу в мешок, как в незапертых воротах возникли две долговязые фигуры в касках и при застенчиво засветившемся фонарике еще более удлинились тенями, распластались по полу клуни, накрыли собой обомлевшего Равиля.
Не сразу, но он сообразил: раз тени в касках, значит, вражеские они. Движимый инстинктом хорошо обученного, плакатов и книг начитавшегося бойца, Равиль сделал попытку рвануться к карабину. Но одна из теней коротко бросила: «Нихт!» — и направила на него автомат. Другая тень, то есть другой враг-фашист, ни слова не говоря, двинулась в глубь клуни, взяла за жопку поросенка, опустила его в брезентовый мешок, сказав при этом «оп-па», затянула удавку на мешке, похлопала Равиля по плечу: «Данке шен, Еван!» В воротах обернувшись, немцы тихо, но разом и весело молвили: «Аухвидерзейн, Еван!»
Как, забывши карабин в клуне, Равиль стриганул с нейтралки, как обрушился в родную траншею — не помнил и не сознавал.
Хозяйственного бойца, речи лишившегося, долго отпаивали водой.
Разведчики, не заставшие Равиля в клуне, обнаружили его карабин, недоумевали, куда девался их компаньон и как это он — с радости, не иначе, — бросил свое личное оружие.
Три дня Равиль не мог разговаривать. Рот ему свело судорогой. Он, рот человеческий, сделался похож на старую, неразгибающуюся подкову, издавал только мычание.
Но куда деваться-то, работать надо, воевать, и Равиль постепенно начал отходить. Однако восстанавливался, возвращался в строй и заикался еще долго. Хохотали над ним и подначивали его все, кому не лень, до начала летнего наступления.
Какими-то путями слух о происшествии в нашем взводе распространился на всю военную округу. На Равиля ходили смотреть бойцы из пехоты и даже танкисты, когда он смог говорить и дежурить у телефона, с разных телефонных точек интересовались: не тот ли это размазня, что без боя отдал врагу знатный трофей?..
Прошло много лет, можно сказать, вечность минула. Летней порой во дворе уютного вологодского дома на скамейке объявился человек и стал пристально смотреть на наш балкон с распахнутой дверью. Час сидит и смотрит, два сидит, три сидит — и все смотрит.
Я выходил на балкон покурить, жена с разнодельем выбегала, наконец откуда-то вернулась дочь и говорит, что во дворе с утра торчит пожилой дяденька — видно по всему, что к нам, но зайти не осмеливается.
«Застенчивый графоман!» — порешил я, но их, застенчивых-то, мало, и потому застенчивые графоманы достойны внимания.
Я спустился вниз, вышел во двор и ахнул:
— Ра-ави-иль! Да что же ты тут сидишь-то?
Мы обнялись как братья. Равиль сказал, что едет с карагандинского комбината, где работает в конструкторском бюро, на череповецкий комбинат и вот решил сделать остановку, чтобы повидаться. Следующий поезд на Ленинград будет вечером, и хорошо, что я догадался спуститься вниз, сам бы он зайти к нам не решился.
Я познакомил его со своим семейством, потом мы долго ходили по Вологде и оказались за рекой Вологдой, на зеленом берегу. Равиль вытащил из портфеля, набитого деловыми бумагами, бутылку водки и вагонные бутерброды. Мы до вечера, до самого Ленинградского поезда, усиживали эту бутылку, да так и не усидели — разговоров и воспоминаний нам хватило без водки. Мы отдали недопитую бутылку каким-то парням, купавшимся в реке, купить тогда что-либо, водку тем более, было трудно.
Жил Равиль с семьей в городе Темиртау, где поселился после того, как все же добил свой технический вуз. Жил изолированно от шумного общества, копался в огороде и в саду, жил настолько тихо и незаметно, что не знал даже, что на этом же комбинате замом директора по транспорту работает командир отделения связи нашего взвода. И только через двадцать лет после войны, когда стали вручать участникам войны юбилейные медали, услышав фамилию однополчанина, встретился с ним, от него и адрес мой узнал.
— Ну и чудо ты гороховое! — сказал я. — Моя дочка, когда маленькая была, дружила с татарами, все пела на татарский манер: «Хаким ты был, хаким ты и остался».
Равиль грустно улыбнулся, и мы пошли на станцию.
Спустя год я с женою навестил в Темиртау друзей. Равиль с гордостью и любовью принял гостей в своем доме, настойчиво звал съездить в сад, им взращенный, где он выпестовал какие-то редкостные сорта яблок.
Мы пообещали сделать это в следующий раз, а пока было не до сада. Но следующего раза не получилось. Так же незаметно, как и жил, Равиль вскоре покинул земные пределы.
Шестеро вояк из одного взвода нашлись и сообщались друг с другом. Равиль ушел в безвозвратный поход первым. Ныне нас осталось трое.
Неведомый стрелок
Еще один случай на войне, навсегда врезавшийся в память.
Мы драпали из-под Житомира. Толпами, стадами, кучно, гибельно от паники.
Километрах в пяти от Житомира фашисты перерезали старое, булыжником покрытое шоссе на Киев, и танки, выстроившись по ту и другую сторону дороги, в упор расстреливали все, что въезжало в коридор и пыталось вырваться из окружения. Много горело там машин, танков, бензовозов, кучами громоздились брошенные орудия, тягачи, лошади. Метались и гибли в огне люди.
Светопреставление в натуральном виде творилось на житомирском шоссе.
Колонна нашей гаубичной бригады, во главе которой на «виллисе» мчался комбриг, приостановилась, замешкалась и вдруг головою свернула в придорожные тополя, из них выехала на проселочный довольно уезженный большак. Как потом выяснилось, колонна, ведомая комбригом, свернула в направлении на тихий, небольшой городок Брусилов. Какое-то время мчались мы от все выше и грозней поднимающегося дыма, от пожарищ, бушующих над Житомиром и по-за ним.
Но вот настигли нашу колонну два немецких истребителя, прошлись по ней очередями пулеметов, ничего не подбили, однако людей зацепили, послышались крики раненых.
Вскоре на небольшой высоте закружилась над нами «рама», обычно летающая под облаками. Зловещая птица, жди беды, коль ее увидел. И навела ведь, навела, подлая, на нас немецких штурмовиков — четыре штуки, но и четыре самолета сумели сбить с ходу, смешать нашу колонну. Кто уж куда, кто как начал удирать и спасаться.
Еще с вечера командир нашей бригады отдал приказ без суда и следствия стрелять всякого бойца из его подразделения, если он окажется пьян, еще с вечера велено было заправить полные баки машин, подготовить заряды, открыть ящики со снарядами и быть в боевой готовности радио- и телефонной связи. Поэтому врасплох нас немецкое наступление не застало, и, когда бригада въехала в село Соловиевка, что под Брусиловом, там стоял в боевой готовности противотанковый полк нашей дивизии. Гаубичная бригада развернулась рядом, наладила взаимодействие с соседом и скоро приняла бой с десятью немецкими танками. Оказалось, это были разведчики большого танкового соединения, с флангов охватывающего наши войска, — испытанный маневр гитлеровских войск: охватить, окружить и уничтожить.
Да не тут-то было. Командир дивизии, по рации давший приказ комбригам и комполкам в критической обстановке действовать по своему усмотрению, по радио же велел разрозненно отступающим частям стягиваться к Соловиевке, где уже действует полк и бригада, продержаться до вечера, ночью же организованно отойти на запасные позиции, которые будут указаны из штаба дивизии.
За ночь обстановка резко изменилась. Остановленные дружным и уверенным огнем артиллерии, немецкие войска начали обходить этот район, и наутро из Соловиевки, в которую за ночь набилась туча народу, каких-то разрозненных полудиких и просто диких частей, потекли колонны машин, потопали, затем и побежали конные и пешие.
Нашей бригаде и двум истребительным полкам поступил приказ прикрывать отступление. Прикрывали сколь могли, но вражеские танки обнаружились на западной окраине села. Ломая сады, протаранивая хаты и сараи, поперли они было напропалую в тылы, да укрывшиеся за густым уличным ограждением истребительные пушки из кустов в упор полоснули по зарвавшимся танкам, сколько-то подбили, остальные спятились на окраину села, что дало возможность нашей бригаде вырваться из Соловиевки.
На взятых нами штурмом тягачах-«студебеккерах», на хозяйственных машинах тесно разместившиеся в них солдаты с нервным хохотом рассказывали, как истинный истребитель всего, что течет, греет и горит, — командиришка какой-то еще с вечеру обнаружил в одной хате самогонный аппарат на полном ходу. Всю ночь друзья-артиллеристы, здесь же поблизости во дворе оборудовавшие огневую позицию, с кружками в очередь стояли возле рожка, из которого сочилось, капало животворящее зелье. Но производственные мощности были явно слабы, капало медленно, и, когда дело дошло до того, чтоб командир орудия подставил свою кружку под «крант», танки уже входили в сад. Стойкому истребителю-артиллеристу орали, звали его, но он твердо держал позицию до тех пор, пока кружка не наполнилась до краев. Танк хрипел уже в огороде, ломал тын возле хаты, и командир заорал: «Да что он, сука, выпить спокойно не дает, я ж всю ночь честно череду ждал, всадите ему болванку в бок, чтоб не мешал хорошему делу, так его и переэтак!»
Куда денешься? Команда подана, послушались истребители, всадили под самый запасной бак танка снаряд, и, пока расстреливали выскакивающий в люки экипаж, несгибаемый воин допил-таки свою кружку.
Тем временем орлы артиллеристы успели прицепить орудие к машине и умчаться через поле — догонять отступающих, но вот взводы управлений и прочую челядь забыли. Езжай как хочешь, беги, пока ноги несут, и пущай тебе Бог пособляет…
Ох уж эти военные подвиги и побасенки насчет бесстрашных командиров, отчаянных советских вояк, они потом, окрашенные политическим пламенным словом и победительной моралью, морем захлестнут нашу литературу, киноэкраны, мемуары, лозунги.
Однако ж драпалось более или менее благополучно совсем недолго. Все те же штурмовики настигли нас и с неба начали угощать чем могли. В какой момент, где потеряли мы свои машины, отстали от них, я ни тогда, ни тем более сейчас вспомнить не могу. Заскочили на ходу в какую-то полуторку с крытым свежей фанерой кузовом. Судя по всему, машина была агитационная, потому как в ней, затоптанные, валялись коробки с фронтовыми открытками, плакатами, какие-то книги, брошюры, радио- и киноустановка, но хозяев не было, они или убегли, опережая свой агрегат, или отстали и погибли. Только щепье летело от светлого фанерного кузова, в котором вповалку лежал разнообразный народ. Вдруг ярко, будто прореха в небе, засветилась дыра в кузове, брызнув стеклом, оторвалась со звоном и отпала на дорогу дверца машины. Штурмовики явно хотели добить эту хлябающую на пробитых колесах машинешку, и, когда шофер выбросился из нее следом за дверцей в кювет, мы, его нечаянные пассажиры, последовали примеру водителя. Машина захлябала, заюлила, ткнулась в кювет, опрокинулась, подняв, точно трусливая дворняжка, лапы кверху, и загорелась. Толпа брызнула в разные стороны, часть ее заскочила в ближайший двор, обнесенный камнями, скрепленными глиной.
Укрытие хорошее, но уж паника владела нами, и всем хотелось забиться в какой-нибудь темный уголок, под перекрытие. Уголок обнаружился на задворье, далековато бежать, зато крыша оказалась вблизи. Это был дощатый навес, внахлест укрытый старым железом. Под ним хранился навоз на удобрение, сверху свежий, под ним преющий, еще ниже превратившийся уже в чернозем. Вот тут-то, под этой крышей, и защучили нас штурмовики. Чем мы им понравились, знать мне не дано. На дорогах и в безвестном большом селе целей было полно, более массовых и занимательных. Так нет ведь, загнали нас в навоз веселые штурмовики, ходят и ходят кругами, поливают и поливают из пулеметов, бомбы-то разбросали уже, боезапас автоматических пушчонок расстреляли.
Для червяков, копошащихся в навозе и старающихся влезть в него как можно глубже, и пулеметы — орудия подходящие. На штурмовике, что летал совсем низко, по головам, что называется, ходил, летчик и фонарь открыл, зубы скалит, палец показывает — хорошо, мол, Иваны, назем роете, все в говне извозились, и то ли еще будет.
Рядом со мной рывшийся, хрипло дышавший крупный боец с темным лицом и вроде бы как рваными ноздрями сел на свиной навоз и, словно проснувшись, удивленно молвил:
— Этого еще, Мефодий, не хватало, чтоб ты в говне рылом рылся!..
Утерся рукавом боец, лицо утер, глаза ладонью очистил, винтовку со спины снял и ее вытер, а когда штурмовик ушел за хату на новый круг, будто с обрыва упавши, молвил:
— Я его убью! Сказал! — Боец приложил приклад винтовки к плечу, и, когда из шумных деревьев, из-за угла хаты с гудением и ревом вывернулся самолет, солдат непробритой щекой приложился к винтовке, повел ею медленно, медленно и плавно, совершенно спокойно нажал на спуск. Выстрела не было слышно, самолет ревел рядом, совсем близко. Все выглядело как-то игрушечно, по-киношному, особенно игрушечен был солдат со своею непомерно длинной нестрашной винтовкой, похожей в ту минуту на длинное ружье-пистолю, каким был вооружен лесной охотник в американском романе Фенимора Купера.
Тем не менее самолет дернуло, он нервно качнулся с крыла на крыло, и его как-то безвольно, сонно повело над краем двора, за ограду, за сад, над трубами и крышами села. Машина гнусаво запела, не согласованно, разлаженно, вразнобой хоркая обоими моторами, она плюхнулась оземь, на ходу подцепила острым железным рылом соломенную скирду и, увозя на горбу воз соломы, прыгая, скоргоча, сколько-то бороздила землю искрящим визгливым брюхом. Весь самолет был окутан тучами дыма и пыли, спереду, сзаду и с боков черно дымился, вдруг, опять же как в кино, вспыхнул — осенняя сухая солома на нем разом занялась, получилось много пламени, трескучими искрами начало из пламени стрелять, сорить огненными ошметками.
Беспощадная, страшная машина была повержена.
Как же это так? Быть такого не может! Самолет, ероплан — и человечишко с этой неуклюжей винтовкой. Да неправда это! Кино, опять кино. Солдат достал из кармана серый, давно не стиранный платок или тряпицу, утерся неторопливо, винтовку обмахнул любовно и сказал онемелому воинству:
— Утрите и вы, робятушки, говно с лица, нехорошо. — Глянул вослед низко вдаль удаляющемуся, стремящемуся забраться в небо второму штурмовику и добавил: — И дайте закурить, у кого есть… Глядя на всю энту картину, я тоже спужался и кисет потерял. А без табаку не могу. — Вытянул руки перед собой: — Руки-то, руки опеть дрожат. Е-эх, Мефодий, Мефодий, ена вошь, и руки-то у тебя в говне, вот потому и дрожат, ну, довоевался ты, Мефодий, дошел до точки вечный таежник…
Он закурил, неторопливо, обстоятельно затянулся почти на полцигарки сразу, потом отсыпал в горсть чужого табачку, опустил табак в карман, поднялся, застегнулся, подтянул витой ремень на животе, нашел старую, от пота побелевшую на стыках пилотку, закинул винтовку на плечо и неторопливо пошел из-под навеса. Уже возле низкого каменного ограждения оглянулся, покачал головой и сочувственно сказал, глядя на нас:
— Из назьма-то вылезайте, робята. Вылезайте! Вылезайте! Раненым подсобите, убитых из-под навеса вынесьте. Нехорошо!
И ушел. Навсегда. Навечно. Когда говорят, чаще талдычат: великий русский воин, развеликий русский солдат, я явственно вижу того бойца, что одним выстрелом убил наглого немецкого летчика, — фигура неведомого стрелка, истинного героя, вырастает в моих глазах до исполина.
Мы драпали из-под Житомира. Толпами, стадами, кучно, гибельно от паники.
Километрах в пяти от Житомира фашисты перерезали старое, булыжником покрытое шоссе на Киев, и танки, выстроившись по ту и другую сторону дороги, в упор расстреливали все, что въезжало в коридор и пыталось вырваться из окружения. Много горело там машин, танков, бензовозов, кучами громоздились брошенные орудия, тягачи, лошади. Метались и гибли в огне люди.
Светопреставление в натуральном виде творилось на житомирском шоссе.
Колонна нашей гаубичной бригады, во главе которой на «виллисе» мчался комбриг, приостановилась, замешкалась и вдруг головою свернула в придорожные тополя, из них выехала на проселочный довольно уезженный большак. Как потом выяснилось, колонна, ведомая комбригом, свернула в направлении на тихий, небольшой городок Брусилов. Какое-то время мчались мы от все выше и грозней поднимающегося дыма, от пожарищ, бушующих над Житомиром и по-за ним.
Но вот настигли нашу колонну два немецких истребителя, прошлись по ней очередями пулеметов, ничего не подбили, однако людей зацепили, послышались крики раненых.
Вскоре на небольшой высоте закружилась над нами «рама», обычно летающая под облаками. Зловещая птица, жди беды, коль ее увидел. И навела ведь, навела, подлая, на нас немецких штурмовиков — четыре штуки, но и четыре самолета сумели сбить с ходу, смешать нашу колонну. Кто уж куда, кто как начал удирать и спасаться.
Еще с вечера командир нашей бригады отдал приказ без суда и следствия стрелять всякого бойца из его подразделения, если он окажется пьян, еще с вечера велено было заправить полные баки машин, подготовить заряды, открыть ящики со снарядами и быть в боевой готовности радио- и телефонной связи. Поэтому врасплох нас немецкое наступление не застало, и, когда бригада въехала в село Соловиевка, что под Брусиловом, там стоял в боевой готовности противотанковый полк нашей дивизии. Гаубичная бригада развернулась рядом, наладила взаимодействие с соседом и скоро приняла бой с десятью немецкими танками. Оказалось, это были разведчики большого танкового соединения, с флангов охватывающего наши войска, — испытанный маневр гитлеровских войск: охватить, окружить и уничтожить.
Да не тут-то было. Командир дивизии, по рации давший приказ комбригам и комполкам в критической обстановке действовать по своему усмотрению, по радио же велел разрозненно отступающим частям стягиваться к Соловиевке, где уже действует полк и бригада, продержаться до вечера, ночью же организованно отойти на запасные позиции, которые будут указаны из штаба дивизии.
За ночь обстановка резко изменилась. Остановленные дружным и уверенным огнем артиллерии, немецкие войска начали обходить этот район, и наутро из Соловиевки, в которую за ночь набилась туча народу, каких-то разрозненных полудиких и просто диких частей, потекли колонны машин, потопали, затем и побежали конные и пешие.
Нашей бригаде и двум истребительным полкам поступил приказ прикрывать отступление. Прикрывали сколь могли, но вражеские танки обнаружились на западной окраине села. Ломая сады, протаранивая хаты и сараи, поперли они было напропалую в тылы, да укрывшиеся за густым уличным ограждением истребительные пушки из кустов в упор полоснули по зарвавшимся танкам, сколько-то подбили, остальные спятились на окраину села, что дало возможность нашей бригаде вырваться из Соловиевки.
На взятых нами штурмом тягачах-«студебеккерах», на хозяйственных машинах тесно разместившиеся в них солдаты с нервным хохотом рассказывали, как истинный истребитель всего, что течет, греет и горит, — командиришка какой-то еще с вечеру обнаружил в одной хате самогонный аппарат на полном ходу. Всю ночь друзья-артиллеристы, здесь же поблизости во дворе оборудовавшие огневую позицию, с кружками в очередь стояли возле рожка, из которого сочилось, капало животворящее зелье. Но производственные мощности были явно слабы, капало медленно, и, когда дело дошло до того, чтоб командир орудия подставил свою кружку под «крант», танки уже входили в сад. Стойкому истребителю-артиллеристу орали, звали его, но он твердо держал позицию до тех пор, пока кружка не наполнилась до краев. Танк хрипел уже в огороде, ломал тын возле хаты, и командир заорал: «Да что он, сука, выпить спокойно не дает, я ж всю ночь честно череду ждал, всадите ему болванку в бок, чтоб не мешал хорошему делу, так его и переэтак!»
Куда денешься? Команда подана, послушались истребители, всадили под самый запасной бак танка снаряд, и, пока расстреливали выскакивающий в люки экипаж, несгибаемый воин допил-таки свою кружку.
Тем временем орлы артиллеристы успели прицепить орудие к машине и умчаться через поле — догонять отступающих, но вот взводы управлений и прочую челядь забыли. Езжай как хочешь, беги, пока ноги несут, и пущай тебе Бог пособляет…
Ох уж эти военные подвиги и побасенки насчет бесстрашных командиров, отчаянных советских вояк, они потом, окрашенные политическим пламенным словом и победительной моралью, морем захлестнут нашу литературу, киноэкраны, мемуары, лозунги.
Однако ж драпалось более или менее благополучно совсем недолго. Все те же штурмовики настигли нас и с неба начали угощать чем могли. В какой момент, где потеряли мы свои машины, отстали от них, я ни тогда, ни тем более сейчас вспомнить не могу. Заскочили на ходу в какую-то полуторку с крытым свежей фанерой кузовом. Судя по всему, машина была агитационная, потому как в ней, затоптанные, валялись коробки с фронтовыми открытками, плакатами, какие-то книги, брошюры, радио- и киноустановка, но хозяев не было, они или убегли, опережая свой агрегат, или отстали и погибли. Только щепье летело от светлого фанерного кузова, в котором вповалку лежал разнообразный народ. Вдруг ярко, будто прореха в небе, засветилась дыра в кузове, брызнув стеклом, оторвалась со звоном и отпала на дорогу дверца машины. Штурмовики явно хотели добить эту хлябающую на пробитых колесах машинешку, и, когда шофер выбросился из нее следом за дверцей в кювет, мы, его нечаянные пассажиры, последовали примеру водителя. Машина захлябала, заюлила, ткнулась в кювет, опрокинулась, подняв, точно трусливая дворняжка, лапы кверху, и загорелась. Толпа брызнула в разные стороны, часть ее заскочила в ближайший двор, обнесенный камнями, скрепленными глиной.
Укрытие хорошее, но уж паника владела нами, и всем хотелось забиться в какой-нибудь темный уголок, под перекрытие. Уголок обнаружился на задворье, далековато бежать, зато крыша оказалась вблизи. Это был дощатый навес, внахлест укрытый старым железом. Под ним хранился навоз на удобрение, сверху свежий, под ним преющий, еще ниже превратившийся уже в чернозем. Вот тут-то, под этой крышей, и защучили нас штурмовики. Чем мы им понравились, знать мне не дано. На дорогах и в безвестном большом селе целей было полно, более массовых и занимательных. Так нет ведь, загнали нас в навоз веселые штурмовики, ходят и ходят кругами, поливают и поливают из пулеметов, бомбы-то разбросали уже, боезапас автоматических пушчонок расстреляли.
Для червяков, копошащихся в навозе и старающихся влезть в него как можно глубже, и пулеметы — орудия подходящие. На штурмовике, что летал совсем низко, по головам, что называется, ходил, летчик и фонарь открыл, зубы скалит, палец показывает — хорошо, мол, Иваны, назем роете, все в говне извозились, и то ли еще будет.
Рядом со мной рывшийся, хрипло дышавший крупный боец с темным лицом и вроде бы как рваными ноздрями сел на свиной навоз и, словно проснувшись, удивленно молвил:
— Этого еще, Мефодий, не хватало, чтоб ты в говне рылом рылся!..
Утерся рукавом боец, лицо утер, глаза ладонью очистил, винтовку со спины снял и ее вытер, а когда штурмовик ушел за хату на новый круг, будто с обрыва упавши, молвил:
— Я его убью! Сказал! — Боец приложил приклад винтовки к плечу, и, когда из шумных деревьев, из-за угла хаты с гудением и ревом вывернулся самолет, солдат непробритой щекой приложился к винтовке, повел ею медленно, медленно и плавно, совершенно спокойно нажал на спуск. Выстрела не было слышно, самолет ревел рядом, совсем близко. Все выглядело как-то игрушечно, по-киношному, особенно игрушечен был солдат со своею непомерно длинной нестрашной винтовкой, похожей в ту минуту на длинное ружье-пистолю, каким был вооружен лесной охотник в американском романе Фенимора Купера.
Тем не менее самолет дернуло, он нервно качнулся с крыла на крыло, и его как-то безвольно, сонно повело над краем двора, за ограду, за сад, над трубами и крышами села. Машина гнусаво запела, не согласованно, разлаженно, вразнобой хоркая обоими моторами, она плюхнулась оземь, на ходу подцепила острым железным рылом соломенную скирду и, увозя на горбу воз соломы, прыгая, скоргоча, сколько-то бороздила землю искрящим визгливым брюхом. Весь самолет был окутан тучами дыма и пыли, спереду, сзаду и с боков черно дымился, вдруг, опять же как в кино, вспыхнул — осенняя сухая солома на нем разом занялась, получилось много пламени, трескучими искрами начало из пламени стрелять, сорить огненными ошметками.
Беспощадная, страшная машина была повержена.
Как же это так? Быть такого не может! Самолет, ероплан — и человечишко с этой неуклюжей винтовкой. Да неправда это! Кино, опять кино. Солдат достал из кармана серый, давно не стиранный платок или тряпицу, утерся неторопливо, винтовку обмахнул любовно и сказал онемелому воинству:
— Утрите и вы, робятушки, говно с лица, нехорошо. — Глянул вослед низко вдаль удаляющемуся, стремящемуся забраться в небо второму штурмовику и добавил: — И дайте закурить, у кого есть… Глядя на всю энту картину, я тоже спужался и кисет потерял. А без табаку не могу. — Вытянул руки перед собой: — Руки-то, руки опеть дрожат. Е-эх, Мефодий, Мефодий, ена вошь, и руки-то у тебя в говне, вот потому и дрожат, ну, довоевался ты, Мефодий, дошел до точки вечный таежник…
Он закурил, неторопливо, обстоятельно затянулся почти на полцигарки сразу, потом отсыпал в горсть чужого табачку, опустил табак в карман, поднялся, застегнулся, подтянул витой ремень на животе, нашел старую, от пота побелевшую на стыках пилотку, закинул винтовку на плечо и неторопливо пошел из-под навеса. Уже возле низкого каменного ограждения оглянулся, покачал головой и сочувственно сказал, глядя на нас:
— Из назьма-то вылезайте, робята. Вылезайте! Вылезайте! Раненым подсобите, убитых из-под навеса вынесьте. Нехорошо!
И ушел. Навсегда. Навечно. Когда говорят, чаще талдычат: великий русский воин, развеликий русский солдат, я явственно вижу того бойца, что одним выстрелом убил наглого немецкого летчика, — фигура неведомого стрелка, истинного героя, вырастает в моих глазах до исполина.
Солдатская шутка
В нашем взводе управления артиллерийского дивизиона было два земляка-алтайца, изводили они друг друга разного рода подначками.