деревянного столба, потом наклонился, поцеловал нас и усадил в вагон. У всех
было тяжело на сердце, и, пока поезд набирал скорость, он все стоял на том
же месте, такой высокий и прямой, и долго провожал нас взглядом. Мы так и не
привыкли к расставаниям, хотя обычно он возвращался в добром здравии,
веселый, довольный и поездкой, и ее плодами...


^TДЖЕЙМС ФИЛДС^U
^TИЗ КНИГИ "ВЧЕРАШНИЙ ДЕНЬ С ПИСАТЕЛЯМИ"^U

Я имел возможность наблюдать за литературной работой Теккерея как в
Америке, так и в Англии, и на мой взгляд, он сочинял вполне легко, просто у
него была привычка тянуть и медлить. Почти все свои сочинения он писал для
журналов месячными порциями, когда редакторы стояли у него над душой. По его
собственному признанию, начиная роман, он часто не знал даже, сколько в нем
будет действующих лиц, и вообще, как он выражался, не имел четкого
представления об их моральном облике. Иной раз, в особенности когда накануне
он допоздна засиживался за ужином и утром бывал не в духе, его тянуло
изображать их коварными злодеями; если же он вставал в хорошем настроении, с
ясной головой, тут уж он щедро позволял своим героям и героиням совершать
бесчисленные благородные поступки. Сочинив удачный пассаж, который ему
самому нравился, он хватал шляпу и бежал из дому на поиски кого-нибудь из
знакомых, чтобы не откладывая прочитать ему написанное. Гилберт Уэйкфилд,
признанный знаток древнегреческого языка, любил повторять, что достиг бы
гораздо большего, если бы начал свои штудии раньше; но, к сожалению, он
занялся этим языком только в пятнадцать лет. А Теккерей, приведя это
замечание Уэйкфилда, сказал мне: "Я бы тоже гораздо лучше владел английским
языком, если бы взялся читать Филдинга, когда мне еще не было десяти лет".
Это очень ценное высказывание, поскольку оно свидетельствует о том, кого
Теккерей считал своим учителем. <...>
Однажды, снежной зимой 1852 года, я встретил Теккерея на Бикон-стрит (в
Бостоне) - он мужественно шагал, презрев непогоду, а под мышкой у него были
новенькие томики "Генри Эсмонда" (только что вышло английское издание).
Завидев меня издалека, он с радостным гоготом поднял книжки над головой. А
когда мы сблизились, сказал: "Вот самое лучшее, на что я способен, несу
Прескотту в награду за первый обед на американской земле, которым он меня
угостил. Этой книгой я горжусь и готов оставить ее как память после себя".
Поскольку он писал месячными порциями и склонен был откладывать работу
над очередными главами до последней минуты, у него часто случались большие
неурядицы. Как-то летом, в сентябре 1859 года, я оказался в составе большой
компании, которую Теккерей пригласил к шести часам в Гринвич на обед. Мы
должны были все приехать из Лондона, собраться в вестибюле гостиницы и ровно
в шесть встретиться там с ним. Соответственно мы сели на пароход и точно в
назначенное время были там, где уговорились. Пробило шесть - пригласивший
нас к обеду Теккерей, со своей стороны, уговора не выполнил. Дородная фигура
хозяина не появилась среди гостей... В недоумении мы провели так целый час -
ни Теккерея, ни обеда... Какой-то толстяк с голодным блеском в глазах
доверительным шепотом сообщил нам, что все блюда давно перестоялись и уже
полчаса как стали несъедобны. Но в эту минуту за дверью раздался
жизнерадостный гогот, и вошел Теккерей. Он даже не переоделся к обеду, не
отмыл чернила с пальцев. Хлопая в ладоши и кружась на одной ноге, он
провозгласил: "Хвала небу, последний лист "Виргинцев" ушел в типографию!" И
не извинившись за столь позднее появление, никого никому не представив, он
со всеми по очереди радушно поздоровался за руку и пригласил нас поскорее к
столу. Его радость по поводу окончания книги затмила все другие чувства, и
мы разделяли ее - хотя блюда, которые нам подали, и вправду оказались все
переваренные и пережаренные.
Притом что Теккерей так великолепно, элегантно читал лекции, если ему
случалось держать речь перед большим собранием, это у него часто кончалось
конфузом. Бывало, произнесет две-три фразы, и дело застопорилось. Он заранее
очень тщательно готовил выступления и считал, что вот сейчас непременно
произведет фурор. И когда как обычно терпел фиаско, то нисколько не унывал,
а забыв, что хотел сказать, преспокойно садился на место, и его аудитория
улыбалась вместе с ним так же благодушно, как и он сам. Раз он пригласил
меня съездить вместе с ним из Лондона в Манчестер и послушать, как он будет
произносить большую речь по случаю учреждения бесплатных библиотек в этом
городе. В пути он много рассуждал о том, какими приемами красноречия
собирается воспользоваться, чтобы отцы города Манчестера не устояли перед
его призывом и раскошелились. Вот этим пассажем он проймет богатых купцов,
этим пронзит сердца духовного сословия, и так далее. Хотя до него будут
выступать Диккенс, Бульвер и сэр Джеймс Стивен, все записные краснобаи, на
этот раз случай особенный и он намерен их превзойти... Действительно, тогда
был особенный случай. <...> Вставая, чтобы начать свою речь, он подмигнул
мне из-под очков, словно говоря: "Ну, а теперь держитесь все. Предыдущие
ораторы выступили отлично, но я сейчас продемонстрирую такое искусство,
какое им и не снилось". В блестящей, изящной манере он начал свою речь, и
минуты три все шло безупречно. Но вот в середине самой проникновенной и
самой замысловатой фразы он вдруг замолчал, с комическим отчаянием воздел
очи к потолку, спрятал руки в карманы брюк и сел. Присутствующие, как видно,
были к этому готовы - услышав очередную неоконченную речь Теккерея, никто в
зале не выразил ни удивления, ни недовольства. А он так и остался
преспокойно сидеть у всех на виду, и когда после собрания мы возвращались
домой, без тени смущения сказал мне: "Мой милый, выражаю вам мое глубочайшее
сочувствие: сегодня по совершенно случайным причинам вам не удалось услышать
самую лучшую речь, когда-либо сочиненную для произнесения перед публикой,
великим оратором Британии". И больше я не слышал от него об этом ни слова.
Теккерей никогда не гулял - в противоположность другому знаменитому
романисту наших дней, о котором всем известно, как много часов ежедневно он
проводил на свежем воздухе. В настоящее время можно почти наверняка
утверждать, исходя из единодушных свидетельств английских друзей Теккерея и
знавших его медиков, что причина его преждевременной смерти - в этом
небрежении законами природы. Крепкий организм сулил ему долголетие, но
Теккерей недопустимо перегружал свой мозг и не давал необходимой нагрузки
ногам. "И жизнь с размахом, и мысль с размахом", - любил повторять он,
переиначивая строку известного стихотворения.
Теккерей был очень чувствительный человек и легко поддавался влияниям,
его ничего не стоило подбить на поступки, которые мир считает нелепыми, так
что он мог совершать глупости, подобные тем, какие сам же беспощадно
высмеивал в своих романах. Никто так сокрушительно не разил снобизм, как
Теккерей, но при этом он сам себя постоянно называл неизлечимым снобом.
Бесспорно, это было преувеличением, но в его самоукоризне имелась крупица
истины, и она не могла укрыться от его зоркого взгляда, как бы ни был ему
близок объект наблюдения...
Когда он в ноябре 1852 года приехал в Бостон, ему страшно понравилась
непривычная американская еда. Он еще в Лондоне с любопытством расспрашивал,
например, об американских устрицах, наслышавшись удивительных рассказов об
их невероятных размерах. Мы позаботились, чтобы его недоуменному взору
предстали самые крупные, отборные экземпляры, и при этом, извинившись,
сказали, что вот, мол, удалось достать только мелочь, но в следующий раз
оплошность будет исправлена. А на тарелке перед ним лежали в раковинах шесть
моллюсков вызывающе-фальстафовской упитанности. Вижу, Теккерей занес вилку и
смотрит в нерешительности, потом оборачивается ко мне и озабоченным шепотом
спрашивает: "А как их есть?" Я живописал ему способ, каким свободнорожденные
жители Америки справляются с такой задачей. Уверовав, что она выполнима,
Теккерей выбрал из полудюжины устриц самую маленькую (а большую отодвинув,
потому что, как он объяснил, она напоминает ухо первосвященникова раба,
отсеченное апостолом Петром) и наклонил над нею голову, будто читал молитву.
Все глаза следили за тем, как великий английский писатель будет выходить из
непривычного положения. А он разинув рот во всю ширь, поднапрягся - и дело
было сделано. В жизни не забуду, с каким комическим ужасом он глядел на
остальные пять великанских раковин. Нарушив полнейшую тишину, я осведомился,
что он чувствует. "Глубокую признательность, - ответил Теккерей, отдуваясь.
- И тяжесть в животе, будто заглотал целого младенца".
<...> Я провел в обществе Теккерея много счастливых вечеров и в Англии,
и в Америке, но особенно ярко мне вспоминается один. В тот вечер за его
гостеприимным столом обедали вместе с нами веселые сотрудники "Панча", а во
главе стола стояла серебряная статуэтка самого мистера Панча в полном
облачении. Эта серебряная фигурка возвышалась над столом всякий раз, как
собирались вместе Том Тейлор, Марк Лемон, Шерли Брукс и вся честная
развеселая компания закадычных друзей...
<...> Характерной чертой Теккерея было чисто школярское озорство,
нередко он напоминал ученика, только что освободившегося от занятий. Вдруг,
в самый разгар серьезного разговора замолчит и просит позволения
присутствующих спеть комические куплеты или отбить короткую чечетку, для
того чтобы разрядить напряжение. Барри Корнуэлл рассказывал мне, как
однажды, когда они с Чарлзом Лэмом подбирали компанию для званого обеда,
Чарлз попросил ни в коем случае не приглашать одного их общего знакомого.
"Это такой человек, - объяснил Лэм, - который умудряется наводить тоску даже
на похоронах". Я часто сравнивал странное свойство этого мрачного господина
с удивительно веселым нравом Теккерея и Диккенса. Они оба словно всегда были
залиты солнечным светом и других старались вывести из-под туч.
8 первый приезд Теккерея в Америку его жизнерадостность не знала
границ, подчас, когда он шел по улице, его приходилось сдерживать. Я хорошо
помню, как он во всю глотку загоготал и пустился в пляс, услышав, что
абонементы на первый цикл его лекций все распроданы, и когда мы ехали из
гостиницы в лекционный зал, он непременно хотел высунуть свои длинные ноги в
оконце экипажа, чтобы, как он объяснял, приветствовать великодушных
бостонцев, скупивших абонементы. Но в тот вечер, на который было назначено
его первое публичное выступление, я столкнулся с его склонностью к
проволочкам. Лекция должна была начаться в половине восьмого, он же, узнав
об этом, сказал, что постарается быть готовым к восьми, но очень
сомневается, что ему это удастся. Я ужаснулся и сделал попытку внушить ему,
насколько важна пунктуальность, когда он будет отвешивать свой первый поклон
перед американской публикой. И ровно в четверть восьмого заехал за ним. Я
застал его не только неодетым и небритым, но еще и с увлечением рисующим для
какой-то дамы картинку-иллюстрацию к "Страданиям молодого Вертера" Гете, и
он не желал ничего слышать: пока не будет готов рисунок (прелестный, кстати
сказать, он ведь был отличным рисовальщиком), он ни шагу не сделает в
направлении нашего (опускаю эпитет) "Мелодиона". Комический случай
произошел, когда он покидал зал после своей первой Бостонской лекции. В
вестибюле к нему бойко подбежал непрезентабельный, дурно одетый господин,
схватил за руку и, представившись "владельцем Крысы-Великана", предложил
обменяться абонементами на весь сезон. Теккерей с самым серьезным видом взял
у него карточку, дал свою и пообещал завтра же посетить выдающееся
четвероногое.
Девиз Теккерея был: "Старайся по возможности не делать сегодня того,
что можно отложить на завтра".
Получая за свои сочинения большие деньги, он без особого труда
добивался того, чтобы его траты не отставали от поступлений, а подчас и
вырывались вперед. Второй раз он приехал в Америку со специальной целью, как
он объяснил, запасти "горшок с золотом" для дочек...
Однажды в Лондоне я вдвоем с Теккереем (инициатива, разумеется,
исходила от меня) объездил все адреса, где он работал над своими книгами. И
помню, в Кенсингтоне, на Янг-стрит, он с шутливой торжественностью сказал:
"На колени, негодник, ибо здесь была написана "Ярмарка тщеславия"! Я и сам
преклоню колена, поскольку высоко ценю этот опус". Он всегда был до конца
искренен в оценке собственных произведений, трогательно было слушать, как он
сам себя хвалит, когда мог бы просто спросить других. <...)
Он рассказывал мне, что только без малого сорока лет добился признания
как автор, хотя бы немного возвышающийся над общим журнальным уровнем. "А я
тогда отчебучивал вещички получше, чем теперь, - говорил он, - я очень
нуждался в деньгах (родители у меня были состоятельные, но респектабельные,
а я свои гинеи промотал молодым), но как мало я получал за работу! Смешно
подумать, сколько мне платят в "Таймс" теперь и сколько платили в давние
времена, - хотя я тогда писал гораздо лучше, на каждые теперешние десять
шиллингов я получал тогда один".
Однажды он просил об услуге для одного своего знакомого и помню, как он
насмешливо заключил просьбу такими словами: "И объясните, пожалуйста, что
этим одолжением очень обяжут некоего Теккерея, в пользу которого можно
сказать, что он видел Наполеона и Гете и является владельцем шпаги Шиллера".
<...>
Но самое смешное и интересное воспоминание сохранилось у меня о том,
как мы с Теккереем лет пятнадцать или двадцать назад были на концерте м-ль
Зонтаг. Мы сидели неподалеку от двери, и кто ни входил в зал, мужчина или
женщина, Теккерей говорил, что это его знакомые, и успевал, пока человек
пробирался к месту, сочинить ему имя и краткое жизнеописание. Дело было в
Бостоне, он прожил там всего два или три дня, почти никого из
присутствовавших не знал и выдумывал почем зря. А я был знаком с некоторыми
и от души забавлялся, слушая, как великий знаток характеров воздавал каждому
по заслугам... Один из тех людей жив и теперь, я время от времени встречаю
его на улицах и всякий раз вздрагиваю, вспоминая, как безошибочно осветил
когда-то Теккерей скрытую суть неизвестного ему человека. <...>
Один раз мне довелось слышать его блистательную фантазию на тему о том,
как Шекспир жил в Стратфорде и общался с соседями. Наглядно, как только умел
он один, он описывал великого барда, шагающего по деревенской улице, - вот
он бредет безо всякой величавости в осанке, останавливается перекинуться
словцом с фермерами, озабоченно обсудить виды на урожай. "Деревенские
дружки, конечно, относились к нему не как к замечательному поэту,

Витающему полновластно
В лазурной неба синеве.

Для них он был всего лишь крепкий добрый малый, с кем всегда приятно
позубоскалить. Я так и вижу его, - продолжал Теккерей, - остановившимся у
соседской калитки, чтобы на досуге отведать у доброго хозяина домашнего
пивка и справиться о здоровье хозяйки и ребятишек". Задолго до того, как
Теккерей вставил эти слова в свою лекцию, я слышал их из его уст: "Я был бы
счастлив чистить Шекспиру сапоги, только бы жить в его доме, быть у него на
побегушках, молиться на него, смотреть в его светлое, прекрасное лицо". Я
собственными ушами слышал, как Теккерей в своей изящной манере подробно
описывал воображаемые прогулки и разговоры Шекспира, когда вернувшись из
поездки в Лондон, великий бард будто бы обходит простодушных деревенских
друзей и делится с ними столичными новостями. И этого впечатления я, сколько
буду жив, никогда не забуду.
Что журнал "Корнхилл мэгезин" печатался огромными тиражами, когда его
главным редактором стал Теккерей, это - литературно-исторический факт. Узнав
от издателей, что 1-ый номер разошелся в количестве 110 000 экземпляров,
достославный редактор чуть с ума не сошел от восторга и принужден был даже
съездить на день-другой в Париж - немного развеяться и спустить пары. Я
договорился встретиться с ним там и застал его в гостинице на рю де ла Пэ -
он был вне себя от восторга и расточал громкие хвалы своему замечательному
издателю Джорджу Смиту. "Лондон для меня теперь тесен! - упоенно восклицал
он. - Мне пришлось расширить свою резиденцию и распространиться на Париж. О
небо! - Он раскинул длинные руки. - И ведь это не предел. Глядишь, мы еще
доберемся до Рима и Вены. Если дальше так пойдет, я захвачу и Нью-Йорк, и
только Скалистые горы поставят преграду моему победному шествию!" Эти
несколько дней в Париже мы провели бесподобно. Заходили во все мыслимые и
немыслимые рестораны. Бродили по ослепительной площади Пале-Руаяля,
заглядывая в витрины ювелиров, и мне стоило неимоверных усилий удерживать
Теккерея, чтобы он не ворвался внутрь и не заказал себе горсть брильянтов и
"прочих пустяков", как он выражался. "Надо же с чего-то начать, - спорил он,
- а иначе я не сумею растратить королевский гонорар, который платит мне Смит
за редактирование "Корнхилла"!" Если он видел на улице группу из
трех-четырех человек, возбужденно что-нибудь обсуждающих, как было в обычае
у тогдашних милых парижан, он, горячо жестикулируя, шептал мне на ухо:
"Смотрите, смотрите! Добрая весть уже достигла Парижа, а со времени
последней сводки цифра может быть еще возросла". Он все время находился в
необыкновенном возбуждении и признавался, что ночью не может заснуть, потому
что "без конца подсчитывает будущих подписчиков".
Сам я по собственному опыту хорошо понимал его редакторские треволнения
и на свой скромный лад им сочувствовал. Легко ли, человек отвечает за целый
журнал. С приличными авторами он, по его словам, вполне ладил, а вот всякие
вымогатели и пасквилянты доводили его до умопомешательства. Он рассказывал
смешные истории о своих мучениях с "милыми дамами", как он именовал
самозваных поэтесс. Они одолевали его своими виршами, проходу ему не давали,
даже дома (он жил тогда на Онслоу-сквер) он не чувствовал себя в
безопасности. "Эти нежные созданья требовали, чтобы я переиначивал за них их
писанину, коль скоро я находил ее неудобопонятной, - рассказывал он, - и
выправлял их корявые строки. Своими усладительными и слабительными виршами
они меня чуть в могилу не свели, ей-богу, сил моих не было. И я спасся
бегством во Францию". <...>
Зато он пришел в совершеннейший восторг от первой заметки, которую
написала для "Корнхилла" его юная дочь. Не забуду, как он усадил меня рядом
с собой на извозчика, чтобы по пути поделиться со мной радостной новостью:
он только что прочел рассказ дочери "Маленькие школяры". "Я читал и плакал,
как дитя, - признался он. - Так хорошо написано, просто, правдиво, и все, от
первого до последнего слова, она написала сама, моя малышка". <...>
Услышав однажды поутру, как я рассуждаю о том, сколько всего
интересного в Лондоне для человека приезжего вроде меня, Теккерей перебил
меня и добавил: "Самого потрясающего в Лондоне вы еще не видели. Поедем со
мной сегодня в собор Святого Павла, услышите хор приютских детей". Мы
отправились, и я видел, как этот "первый циник в литературе" и "ненавистник
рода человеческого" (так обозвал его один дубина-критик в "Таймс"), низко
опустив залитое слезами лицо и весь содрогаясь от сдавленных рыданий, слушал
хвалу Всевышнему, льющуюся из уст этих детей нищеты. <...>
В последний раз я расстался с Теккереем на лондонской улице ночью - это
было за несколько месяцев до его смерти. "Корнхилл мэгезин" под его началом
процветал, и празднуя успех, издатели ежемесячно задавали в его честь
большой банкет. На одном из таких банкетов мы тогда засиделись заполночь, и
наконец, я решил, что лично мне, пожалуй, все же следует удалиться, пока еще
не встало солнце. Теккерей, заметив, что я собрался уйти, захотел непременно
отвезти меня до места в своей коляске. Когда мы вышли на крыльцо, слуга
Теккерея, видя своего хозяина с незнакомым человеком, вежливо осведомился,
куда нас везти. Шел второй час ночи, пирующим давно пора было разъезжаться
по домам. Но Теккерей состроил серьезную мину и ответил на вопрос Джона так:
"Я думаю, пожалуй, нанести утренний визит его преосвященству епископу города
Лондона". Джон хорошо знал шутливый обычай своего господина и, разумеется,
не принял эти слова за чистую монету, я назвал свой адрес, и мы поехали.
Когда мы подъезжали к дому, где я остановился, часы пробили два. В
предутреннем воздухе ощущался пронизывающий холод. Я умолял Теккерея
проститься в коляске, но он не послушал, вышел и проводил меня по тротуару
до самых дверей, с комической отвагой призывая небеса в свидетели, что
"стыдно было бы чистокровному британцу бросать беззащитного янки на произвол
судьбы посреди улицы, где рыщут грабители и воры". Потом он распахнул мне
объятия и пропел мой любимый куплет. Так скрылся у меня из виду великодушный
автор "Пенденниса" и "Ярмарки тщеславия". Но для меня он и сегодня
по-прежнему, величественно раздвигая толпу, разгуливает по людным улицам
Лондона, заглядывает в "Гаррик-клуб" или сидит у окна в "Атенеуме" и
наблюдает, как через весь этот славный город катится мощный и вечный поток
жизни.
Теккерей был мастером во всех смыслах этого слова. Он жил как бы
удвоенной жизнью: здоровый юмор и возвышенная сентиментальность удивительно
уживались в нем, так что он представлялся то незаконным потомком Рабле, то
братом-близнецом Стратфордского Провидца. В нем не было ничего
бесформенного, незначительного. За что бы он ни брался, все исполнялось
безупречно. Во всем, что бы он ни писал и ни говорил, чувствовался его
собственный теккереевский стиль. Он безошибочно подмечал добро и зло, где бы
оно ни таилось. Верный глаз, глубина понимания, безграничная правдивость -
вот его черты. Две его музы - это сатира и сочувствие, как говорил когда-то,
много лет назад, в Эдинбурге председатель на пиру, который был дан в его
честь. А Джорджу Бримли принадлежит замечание, что он не мог бы так
живописать Ярмарку Тщеславия, если бы перед его внутренним взором не стоял
светлый образ Эдема. Его сочинения характеризуются потрясающей
проницательностью и бездной тонкости и простоты. Кому довелось слышать, как
этот же голос, изничтоживший память Георга IV, декламирует оду Аддисона:
"Просторный синий свод небес", на всю жизнь сохранит об этом ярчайшее
воспоминание, и мне даже немного жаль тех, кто родились слишком поздно и не
могли слышать и понимать его лекции. Впрочем, они имеют возможность их
прочесть, и я призываю читателей оценить не только сарказм Теккерея, но
также и нежность, присущую его гению.


^TДЖОРДЖ ЛАНТ^U
^TИЗ ВОСПОМИНАНИЙ О ТЕККЕРЕЕ^U

<...> Говорили мы, главным образом, о городе, который вызвал у Теккерея
глубокое изумление. "Подумать только, - недоумевал он, - в нем не заметно
никакой новизны; все солидное, основательное, совсем как в Англии"... Я в
шутку осведомился, что же он ожидал у нас увидеть? Бревенчатые избы?
Вигвамы? Дощатые бараки? Нет, конечно, ответил он, но уж во всяком случае он
не думал, что город имеет такой благообразный, благоустроенный облик, так и
кажется, что находишься где-то в Европе.
<...> А вскоре мистер Теккерей близко сошелся с бостонцами, в обществе
ему оказывали всевозможное внимание, особенно во второй его приезд в 1855
году, когда его жизнь за пределами лекционного зала состояла из непрерывной
череды званых обедов и вечерних развлечений. И в 1852 и в 1855 годах я
обедал с ним за одним столом в "Тримонт-Хаусе" чуть не ежедневно (если он не
был приглашен куда-нибудь еще) и имел честь наслаждаться его беседой не
только в ресторане, но и в его комнатах, однако совершенно не наблюдал в нем
тех "приступов внешней холодности", о которых рассказывают Блэнчерд Джерролд
и некоторые другие.
Наоборот, мне лично мистер Теккерей показался человеком очень
воспитанным, любезным и внимательным, с умом и чувствами настоящего
джентльмена; он правда часто задумывался и как бы прислушивался к себе, но
при этом ни на минуту не ослабевал его интерес к тому, что происходит
вокруг. Если он и бывал порой "внешне холоден", то, как я понимал, лишь
потому, что с головой уходил в свои литературные замыслы и мечтания.
Впрочем, пока он находился в Соединенных Штатах, особенно предаваться
литературному творчеству ему не приходилось, поскольку, как джентльмен, он
не считал возможным писать о нас и наших заботах, в то время как он
пользуется нашим гостеприимством и обогащается за счет тех, кто посещает его
лекции, и у него оставалась уйма времени для светских удовольствий. И
чувствовал он себя, по-моему, вполне как дома, порой, в веселые минуты,
позволяя себе некоторые вольные замечания, которые не всегда благожелательно
воспринимались более ранимыми из его собеседников. Так бывало, что на него
обижались, когда он вовсе не хотел никого обидеть. Обычно это случалось
из-за его чисто английской прямолинейности в таких случаях, когда
американский джентльмен вообще не стал бы переходить на личности.
Мы часто с удовольствием отправлялись вместе на прогулки, он - чтобы
размяться, а я - послушать его рассуждения на литературные темы и замечания
о людях и зрелищах, - всем том, что он видел и что намеревался посмотреть в
нашей стране. Замечания эти, подчас сатирические, были в основном выдержаны