Страница:
внешних правил поведения, в которых он отменно тверд и безупречен, если
судить по современным английским канонам. Я опасаюсь взрывов в его жизни.
Большой, свирепый, чувствительный, вечно голодный, но сильная натура. Ayde
mi! {Бедный я (исп.).}
^TДЖЕЙН БРУКФИЛД^U
^TИЗ ПЕРЕПИСКИ^U
Вскоре после того, как мы с мистером Брукфилдом поженились (в 1841
году), он познакомил меня со своим другом первых кембриджских лет мистером
Теккереем. Однажды муж без предупреждения явился с ним к обеду. К счастью, в
тот день дома была простая, вкусная еда, но меня, очень молодую и не
уверенную в себе хозяйку, заботило отсутствие десерта, и я потихоньку
послала горничную в ближайшую кондитерскую лавку за блюдом небольших
пирожных. Когда его передо мной поставили, я робко предложила гостю самое
маленькое: "Не угодно ли пирожное, мистер Теккерей? - Возьму с
удовольствием, - ответил он, светясь улыбкой, - но, если позволите, не это,
- а двухпенсовое". Все засмеялись, и робость мою как рукой сняло.
Генри Хэллему 2 октября 1847 года
Вышла новая "Ярмарка" - неудачная, не считая отрицательных героев:
мистер Теккерей вывел нам еще одну Эмилию - в образе леди Джейн Шипшенкс.
Мне бы хотелось, чтобы Эмилия была более зажигательной особой, тем более,
что, по его словам, описывая ее, он думал обо мне. Вы, должно быть, знаете,
он признавался Уильяму, что не копировал меня, но не сумел бы ее сочинить,
если бы мы не были знакомы; и все же, хотя в ней есть толика живости и
нежности и она не вовсе флегма, это невероятно скучная и эгоистическая
личность.
Мужу 3 октября 1849 года
<...> меня все больше тревожит мистер Теккерей. <...> Врачи навещают
его по три-четыре раза на дню. Мне жаль, что рядом с ним нет тебя и он не
видит никого, с кем мог бы говорить серьезно и кто на самом деле дал бы ему
Утешение. В тот день, когда я была у него, он говорил о смерти как о чем-то
предстоящем, возможно, в близком будущем, сказал, что ждет ее без страха и
ощущает великую любовь и сострадание ко всему человечеству; хоть многое ему
хотелось бы продолжить в жизни, он испытывает бесконечное доверие к воле
Творца, надеется на Его любовь и милосердие и, если такова воля Божья, готов
умереть хоть завтра, беспокоят его только дети, которые остаются без
средств. Тогда мне не казалось, что ему вновь грозит опасность, заботило
меня лишь то, что ему вредны такие разговоры, но сейчас жалею, что не
поддержала эту тему и не дала ему высказаться откровеннее, ибо признания
облегчили бы его душу, - по его словам, к нему вернулись счастье и покой, и
наша беседа пошла ему на пользу, он сказал, что, кроме меня, он еще мог бы
говорить только с тобой, упомянул тебя с большой любовью. Сейчас я упрекаю
себя за то, что отвлекала его мысли от болезненного состояния, и пыталась
позабавить его, рассказывая о том о сем; как знать, вдруг то была его
последняя возможность сказать, что он испытывает, умирая, если конец его и
вправду близок, чего я не могу не опасаться. <...>
Из письма Кейт Перри к миссис Брукфилд
Он говорил мне, что за всю жизнь любил шесть женщин: свою мать,
дочерей, меня, мою сестру и вас... Вы знали его лучше всех. Он был всегда
неотразим в вашем присутствии, мне кажется, что вы на всех воздействовали
так волшебно. Вы, Джейн Брукфилд, Джейн Элиот и я были его истинными
друзьями, а каким утешением он был для всех нас!
^TГЕНРИЕТТА КОКРЕН^U
^TИЗ КНИГИ "ЗНАМЕНИТОСТИ И Я"^U
Первый знаменитый человек, запомнившийся мне с раннего детства, - это
Уильям Теккерей. Мне было лет семь, и жили мы в Париже. В салоне моей матери
встречались художники и литераторы, приходившие побеседовать друг с другом.
Но никто из них не поразил так мое детское воображение, как мистер Теккерей.
Среди неясных образов былого его фигура стоит особняком, как будто
выделенная четким контуром. Наружность у него была внушительная: более шести
футов росту, мощное сложение. Ясно помню большую голову с серебряной копной
волос, румяные щеки и солнечную, нежную улыбку, делавшую его лицо
прекрасным. Меня в нем восхищало все, даже сломанный нос, только было
страшно, что какому-то испорченному, наглому мальчишке достало дерзости
ударить великого человека по носу. Я знала про нашумевшую "Ярмарку
тщеславия" и удивлялась про себя, что знаменитость снисходит до разговоров с
нами, малыми детьми, и даже играет - просто и по-доброму. Ни слава, ни
высокий рост не мешали ему с живейшим интересом относиться к нашим забавам.
Он расспросил, как зовут всех моих кукол, а их у меня было шесть, запомнил
имена, придумал родословную - у каждой появилось собственное генеалогическое
древо. Мы, пятеро детей, всегда теснились у его колен и льнули к нему, как
лилипуты, к которым прибыл житель Бробдингнега. Немудрено, что мистер
Теккерей был нашим самым любимым великаном.
Как-то раз, возвращаясь с отцом из Тюильри, мы шли по рю дю Люксембург
мимо знаменитой английской кондитерской "Коломбина". С тоской смотрела я на
пирожные, соблазнительно выставленные в витрине. И вдруг - не ангел ли
воззвал с небес? - кто-то рядом сказал: "Купите ей, пожалуйста, пирожное".
Отец, по своему обыкновению, витавший в облаках, стряхнул с себя
задумчивость, словно собака, стряхивающая воду, и воскликнул: "Не знал, что
вы в Париже, Теккерей, очень рад вас видеть!"
"Я приехал вчера вечером", - ответил тот и взял меня за руку, сказав:
"Пойдем-ка, выберешь себе, что тебе по вкусу. Я вижу на большом столе целую
выставку фруктовых пирожных". И он торжественно подвел меня туда: "Ну вот,
теперь ешь все, что тебе понравится, а мы пока поговорим с твоим отцом на
улице".
Боюсь, что я была прожорлива, потому что в ответ заявила: "Как хорошо,
что я всегда голодная и в любую минуту могу съесть целую гору пирожных".
У мистера Теккерея весело блеснули глаза за стеклами очков. Уписывая за
обе щеки пирожные, я видела, как он подошел к маленькой, худенькой женщине с
ребенком на руках, устало привалившейся к дереву и, видно, очень бедной,
перебросился с ней несколькими словами и сунул ей пятифранковую монету.
Немного погодя они с отцом возвратились в кондитерскую. "Приветствую
тебя, мой добрый старый друг, мой милый кекс с изюмом, как ты напоминаешь
мне о школьных днях", - и мистер Теккерей раскланялся, сняв шляпу перед
витриной, а когда мы вышли, вручил мне большой пакет с точно таким же
кексом...
Однажды днем, когда дети были дома с Reine {Королевой (фр.).} - бонной
довольно свирепого нрава, - родители отсутствовали, кухарка взяла выходной,
приехал с визитом Теккерей. Reine пыталась заставить детей съесть какой-то
мерзкий жирный суп, но я взбунтовалась, резко отодвинув от себя тарелку, и
стала ждать наказания. Его глаза за стеклами очков засветились лукавством,
он взял ложку, попробовал суп и скорчил гримасу, которую мне не забыть до
конца дней. Потом, нежно улыбнувшись нам, детям (какая у него была светлая
улыбка!), поманил пальцем Reine и они удалились. Через несколько минут в
комнату вернулся он один.
"Ну, все в порядке, - заверил нас наш добрый великан. - Reine я
укротил, с тобой больше не будут обращаться за столом, словно с грудным
младенцем". И вправду появившаяся вслед за ним Reine хотя и выглядела уныло,
но настроена была почти кротко.
"А теперь надевайте шляпки и pelisses {Шубки (фр.).}, мы отправляемся
гулять в voiture {Карете (фр.).} и будем веселиться". Какой это был
счастливый день! Он рассказал нам историю о великане, который спал на
кровати из шоколада и то и дело ее облизывал, клал под голову подушку из
бисквитного пирожного, укрывался желе вместо одеяла и сидел на стульях,
сделанных из самых дорогих bonbons {Конфет (фр.).}, мы очень ему завидовали.
Фиакр остановился напротив patisserie {Кондитерской (фр.).}, и всем нам
тотчас были розданы пирожные и bonbons. Потом, помню, мистер Теккерей достал
из кармана большой красный шелковый платок и утер нам перепачканные рожицы.
Немудрено, что мы его считали лучшим из людей.
Не знаю, почему так получается, но все мои воспоминания о мистере
Теккерее так или иначе связаны с едой... Однажды, рассказав нам множество
захватывающих историй, мистер Теккерей, в конце концов, взглянул на часы и
воскликнул: "Пора идти обедать, я проголодался". Мы стали умолять его побыть
еще немного и спрашивать, что он хочет на обед. "Боюсь, мои дружочки, у вас
не найдется ничего подходящего, ведь у меня престранный вкус: я ем лишь
носорожьи отбивные и слонятину".
"А вот и найдется, сейчас принесу", - закричала моя младшая сестренка и
скрылась в чулане. Вскоре она появилась, неся с торжествующим видом
деревянного носорога и маленького слоника, снятого с игрушечного Ноева
ковчега, все это она весьма серьезно вручила мистеру Теккерею. Лицо его
засияло неподдельным восторгом, он стал потирать руки, заливаться смехом,
потом схватил сестру на руки и поцеловал ее со словами: "Ах ты, маленькая
плутовка" <...> потом попросил подать ему нож и вилку и, причмокивая, стал
"есть" слона и носорога.
Помню, как вечером, когда я уже лежала в постели и притворялась спящей,
в детскую заглянул мистер Теккерей, заметил мой кринолин на стуле, поднес к
глазам, внимательно осмотрел и, к моему ужасу, надел на свою большую голову,
уподобившись Моисею Микеланджело, и в таком виде проследовал в гостиную. А
несколько месяцев спустя у нас с ним вышла ссора. Я была очень несдержанна,
в отличие от своей младшей сестры Элис, необычайно мягкой и любезной в
обращении, и очень завидовала ее обходительности и ласковости, которую она
выказывала всем подряд без исключения, - правда, я не очень доверяла этой ее
любвеобильности. Я же, напротив, была резка, и даже с тем, кого
по-настоящему любила, держалась холодно, если не грубо, ничем не выдавая
своих чувств.
Примерно год спустя после истории с супом мы с отцом встретили на
прогулке знакомого, упомянувшего ненароком, что завтра в Париж приезжает
мистер Теккерей.
"Как хорошо, я так его люблю, он очень добрый и всегда дарит нам,
детям, по новенькой пятифранковой монете", - выпалила я бездумно. Услышав
самое себя, я замерла от ужаса и готова была вырвать свой язык, но было уже
поздно. Теперь это передадут мистеру Теккерею, и он подумает, что вся моя
любовь - из-за монет, который он всякий раз дарит нам по приезде.
Страдания мои были ужасны, ибо мистера Теккерея я любила совершенно
бескорыстно. Он был моим кумиром. Как близко к сердцу принимал он наши
детские заботы! Теперь он решит, что я его люблю из-за подарков. От стыда я
не находила себе места. Как мне загладить эту злосчастную фразу? Как
показать, что я люблю его самого, его нежную, прекрасную душу, его доброту,
и больше ничего мне от него не нужно?
Вечером следующего дня, когда мои сестрички улеглись в кроватки и
тотчас же заснули крепким сном, мне не спалось, я слишком мучилась, и в
голове вертелось непрестанно: "Он всегда дарит нам по новенькой
пятифранковой монете". Из находившейся по соседству гостиной доносился
приятный голос мистера Теккерея. Вдруг дверь нашей спальни тихонько
отворилась, вошла моя мать со свечой в руке, а следом мистер Теккерей.
Три наших железных кроватки стояли рядом, я притворилась спящей, но
сквозь неплотно сомкнутые веки видела, как он с улыбкой глядит на нас. "Ну,
- пробормотал он, - приступим к раздаче наград. Пусть думают, что это
принесли им феи". И, сдерживая смех, положил каждой из нас на подушку по
пяти франков. Но стоило ему опустить монету на мою подушку, как я открыла
глаза и, еле сдерживаясь, зашипела: "Не хочу, не нужно мне монет. Мне нужны
вы, а не ваши подарки", - и, сев на постели, швырнула монету в другой конец
комнаты, она так и зазвенела.
"Что означает этот взрыв? - услышала я удивленный голос матери. - Какая
скверная девчонка!"
"Наверное, она уже считает себя слишком взрослой, чтоб получать в
подарок деньги", - ответил ей мистер Теккерей с ноткой грусти в голосе.
Они вышли, а я разразилась бурными рыданиями, я долго-долго плакала и
думала, что у меня сейчас от горя разорвется сердце...
Я боготворила его, но его матушка, миссис Кармайкл-Смит, наводила на
меня страх. Помню как сейчас очень высокую, красивую, величественную и
строгую даму в черном бархатном платье. <...> Когда она говорила о боге, мне
всегда казалось, что это сердитый, неприятный старик, который видит все мои
проступки и строго спросит с меня за них когда-нибудь. Ее рассказы об аде
были ужасны, после одной такой беседы о вечных муках я убежала и больше не
соглашалась навещать миссис Кармайкл-Смит. Я убежала бы и вновь и больше не
пошла бы туда ни за какие блага в мире, - я задыхалась рядом с ней. Она
прислала мне записку, что молит бога, чтобы я выросла послушной и хорошей
девочкой. Мне было непонятно, как обаятельный, веселый, добрый мистер
Теккерей может быть сыном такой суровой старой дамы - эту загадку я не
разрешила и поныне. <...>
Когда тяжело заболела моя сестра - это было уже позже, в Лондоне,
мистер Теккерей, живший на Онслоу-сквер чуть ли не ежедневно заглядывал к
нам на Тисл-Гроув и приносил различные деликатесы, чтоб вызвать аппетит у
маленькой больной.
Его повариха - cordon-bleu {Искусная повариха (фр.).} - получила от
него наказ употребить все свое искусство, что она и делала, готовя
всевозможные вкусные вещи и желе. Помню записку от мистера Теккерея с
написанными большими буквами словами: "последняя просьба", где он испрашивал
разрешения готовить желе на выдержанном шерри или мадере, вместо
прописанного доктором кларета. Однажды он пришел, неся под мышкой
пестренький, веселый коврик, который собственноручно расстелил в комнате
сестры в надежде чуточку взбодрить ее. С детьми он был неотразим, в то время
как со взрослыми, особенно с людьми малоприятными, бывал чопорным,
насмешливым и циничным. Как-то он сказал одной знакомой, что любит
посредственные книги, заурядных женщин и первоклассное вино, - моя мать сама
это слышала. Не думаю, что он был искренен, когда так говорил...
Как рассказывал отец, порою он страдал угнетенным расположением духа.
Голос у мистера Теккерея был мягкий, низкий, он чудесно улыбался. С чужими
держался холодно, храня достоинство и невозмутимость, но с близкими друзьями
был искренен, серьезен и, по словам моего отца, порою забывал о всякой
сдержанности - мог рассказать о самых сокровенных движениях души и самых
заповедных чувствах, но лучше всего он ощущал себя в кругу детей.
"Мой следующий номер {Имеется в виду очередной номер журнала "Корнхилл
мэгезин".} должен вот-вот появиться в продаже, а я никак его не сотворю, -
сказал он моему отцу и указал себе на лоб. - Хочется приклонить голову в
каком-нибудь тихом уголке. Утром я придумал отличную сцену, но вот забыл и
не могу припомнить ни одной детали..."
Отец знал его немного еще до того, как прогремела "Ярмарка тщеславия",
и рассказывал, что в Париже всегда встречал его в старой cabinet de lecture
{Читальне (фр.).}, где он писал. Но вскоре ему стало понятно, что нужно
возвратиться в Лондон, коль скоро он намерен быть профессиональным
английским писателем. Как-то раз он сказал отцу: "Я думаю, что там найдется
место для сочинителя легких комедий, наверное, как автор на вторых ролях, я
удостоюсь тиража в семь сотен экземпляров". В ту пору он невысоко себя
ценил, но, разумеется, такое самоуничижение - а мой отец слыхал подобное
неоднократно - свойственно ему было до выхода "Ярмарки тщеславия". Огромный
литературный успех поставил его в один ряд с его любимым Филдингом.
Точно так же отзывался он и о своем искусстве иллюстратора, ибо всегда
хотел быть объективным. Художник, не лишенный честолюбия, и честолюбия
немалого, он неизменно признавался, что недостаточно владеет техникой
рисунка, и это не дает ему по-настоящему воплотить свой замысел. <...>
В тяжелые для моего отца дни мистер Теккерей вел себя по отношению к
нему по-братски, чтобы не сказать больше. Я думаю, что писатель сумел
по-настоящему оценить его достоинства - отец был тонким, гордым человеком
отличался независимым умом, и в то же время был скромен и деликатен. Мать
рассказывала, что, узнав о растении отца, мистер Теккерей ужасно
взволновался и стал спрашивать, что она собирается предпринять. - Положиться
на воронов.
Печаль на миг окутала его чело, он помолчал, потом, прикрыв ее ладонь
своей большой ладонью, сказал чуть хрипловато: "Вы правы, вороны - наши
лучшие друзья".
^TГАРРИ ИННЗ И ФРЭНК ДУАЙЕР^U
^TТЕККЕРЕЙ И ЛЕВЕР^U
По его рассказам <пишет Иннз>, приехавший в Дублин Теккерей был
убежден, что он <Левер> впал в немилость у лондонских издателей, иначе ему
было непонятно, как может писатель жить в Дублине, а не в Лондоне. Исходя из
этого, Теккерей даже предложил ему свое содействие и денежную помощь, чтобы
уладить дело и открыть Леверу путь обратно в литературную столицу. Но Левер
ответил, что он - ирландец, ирландец духом и телом, что доброе его имя и
литературная известность, пусть и скромная, но тоже целиком и полностью
принадлежат Ирландии, и долг велит ему оставаться в своей стране, от этого
он ждет и удовлетворения, и дохода. Теккерей в ответ посоветовал ему
оглянуться вокруг: люди его окружают третьесортные, ведь одаренные
ирландские писатели, а их немало, все перебрались в Лондон, только там их
труд вознаграждается по заслугам. На родине остались лишь те, кто
рассчитывает набить карман или ищет покровительства при дворе вице-короля. В
Ирландии отсутствует общественное мнение, Дублин весь расколот на враждующие
фракции, группы и кружки, которые только и знают, что сводят друг с другом
счеты. На том берегу пролива Святого Георга "Дублинский университетский
журнал" станет еще более ирландским, чем теперь, так как в Лондоне к
сотрудничеству в нем можно будет привлечь много ирландцев с настоящим
талантом, а в Дублине их не найдешь. Возможно, теперь, заключил Теккерей,
Левер пользуется в Ирландии популярностью, но в один прекрасный день он,
глядишь, случайно наступит какому-нибудь ирландцу на любимую мозоль, у
ирландцев живого места нет от любимых мозолей, и тогда бывшие почитатели
расправятся с ним так же, как китайцы со своими проштрафившимися богами,
которым они в знак немилости отрубают голову...
Левер, заключая рассказ, повторил, что был твердо намерен не покидать
свой пост, но мне лично показалось, что доводы Теккерея он излагал очень
убедительно, а его обственные соображения в пользу того, чтобы оставаться на
месте, звучали более чем спорно. Под конец же Левер сказал, что Теккерей
был, конечно, добрейшей души человек, но помощь от него могла бы оказаться
гибельной. "Представьте, сам едва на воде держится, а предлагает обучить вас
плавать", - пояснил Левер. По его словам, Теккерей был готов писать на любые
темы и за любые деньги. Он настолько уронил себя, что в Лондоне его ставили
ни во что. Правда, я знаю, что впоследствии Левер изменил свое отношение к
Теккерею, но в 1842 году, когда "Ярмарка тщеславия" не успела увидеть свет,
а "Эсмонд" еще и не был написан, так ли уж сильно отличался его суд от суда
публики?
<Майор Фрэнк Дуайер, всю жизнь друживший с Левером, подробно описал
беседы, состоявшиеся между обоими литераторами. Вместе с капитаном Уильямом
Сайборном, автором книги "История военных действий во Франции и Бельгии в
1815 году", он был приглашен к Леверу отобедать с Теккереем, "чье имя ничего
им не говорило", пока Левер не объяснил, что это юморист, пишущий под
псевдонимом Титмарш.> Но Теккерей держался поначалу спокойно, сухо,
серьезно, к разочарованию гостей, ожидавших наглядной демонстрации его
сатирических способностей; заметно было, что он присматривается,
помалкивает, выжидает, по крайней мере, до поры до времени...
И Теккерей, и Левер увлекались политикой, хотя и держались в стороне от
политической кухни. Теккерей, например, придерживался либеральных взглядов в
самом крайнем для своего времени выражении, он и в Ирландию приехал с
намерением представить здешнюю жизнь в свете, выгодном для его партии. Тогда
главным вопросом дня была отмена хлебных законов; обсуждалось также
состояние Мэйнутского колледжа; и еще поговаривали о том явлении, которое
впоследствии приняло широкий размах и стало называться: "валка ядовитого
леса".
Позиция Левера по всем этим вопросам была, как правило, прямо
противоположна теккереевской. Журнал, редактором которого он недавно стал,
служил до некоторой степени рупором Дублинского замка - таким путем Левер
рассчитывал добиться для себя выгодной официальной должности в Ирландии.
Впрочем, его ждало разочарование... Политическая деятельность Теккерея
принесла; ему более ощутимые плоды, его линия день ото дня все больше брала
верх; в результате и он сам приобретал вес в глазах разных влиятельных лиц,
включая, например, - лорда Пальмерстона, и хотя для себя он никогда не
добивался правительственных должностей, зато, похоже, имел возможность
порадеть о друзьях, потому что я отчетливо помню, как он в 1846 году сказал
мне однажды: "Сегодня обедаю с лордом Пальмерстоном. Замолвить за вас
словечко?" Как человек правдивый и честный, он, если бы не мог, никогда бы
такого предложения не сделал. Он не терпел похвальбы и преувеличений, даже
неприкрашенная правда внушала ему недоверие, так что он склонен был заменять
ее не то чтобы выдумкой, но каким-то искажением, усекновением реальности, и
это составляло самую большую его слабость, вступая в противоречие с присущей
ему добротой; зато это придавало остроту его сатире и делало ее гораздо
понятнее для публики. Особенно же такая склонность оспаривать, снижать и
перетолковывать всякий положительный факт проявилась в его оценке
ирландского народа и ирландской жизни; он с недоверием относился ко всему, о
чем слышал, и ко многому из того, что видел в Ирландии собственными глазами.
И потому забавно было наблюдать, как осуждение протестантского засилья
и британского господства над Ирландией уживалось у него в голове, или
вернее, в сердце, расцветая, так сказать, на одной грядке, со столь же
неприязненным отношением к кельтскому характеру; как будучи поборником,
теоретически во всяком случае, главенствующей роли католицизма в Ирландии,
он в то же время на самих ирландцев смотрел с плохо скрываемым презрением...
Оба они, и Теккерей, и Левер, не изменили своим принципам до конца... Леверу
действительно импонировали если не собственно аристократы, то многие
отпрыски знатных родов; и в жизни ему посчастливилось быть обласканным
несколькими пэрами... Не знаю, каков был в этом смысле ранний жизненный опыт
Теккерея, но во времена, о которых идет речь, в его отношении к
аристократии, как отечественной, так и иностранной, чувствовалась какая-то
предвзятость, что производило не всем приятное впечатление, не гармонировало
с его истинной натурой и было, по всей видимости, данью и расхожим
антиаристократическим настроениям, которые тогда особенно подогревались в
связи с борьбой за отмену хлебных законов; хотя, с другой стороны, что-то в
этом же духе чувствуется и в его позднейших книгах.
После обеда, когда дамы удалились, оппоненты приступили к разведке
боем, вызывая один другого на поединок. Знали они друг о друге только то,
что можно было вычитать из напечатанного... Левер подвел разговор к битве
при Ватерлоо; он хотел дать возможность высказаться капитану Сайборну, а
заодно, вероятно, показать, что он и сам смыслит в этом предмете, - за время
своего пребывания в Брюсселе он понабрался всяких подробностей и анекдотов,
которые очень подходили для послеобеденной беседы. Теккерей с готовностью
подхватил тему; он не притворялся знатоком истории великой битвы, а
преследовал только одну цель: распалить Левера и вырвать у него признание,
что он и Чарлз О'Молли - одно лицо. Как я уже писал, Теккерей держался того
мнения, что ирландцы - народ недостаточно правдивый, каждого встречного
ирландца он норовил так или иначе подбить на хвастовство, а потом уличить...
Ирландцы, по-моему, сами виноваты, раз позволяют и даже рады, чтобы их
выставляли в таком свете, так что им, кроме себя, обижаться не на кого. Но в
отношении Левера, в тот раз, во всяком случае, это было несправедливо, скоро
разгадав, куда гнет его собеседник, Левер стал спокойно и очень ловко
парировать его выпады. Интересно и забавно было смотреть, как эти два бойца
словно бы поменялись ролями: Теккерей вел разговор в манере, которую считал
присущей Леверу, а тот отвечал недоверчиво и саркастично, как подобает
заезжему англичанину в Ирландии.
Затем разговор перешел на французскую и немецкую литературу. Оказалось,
что Теккерей выше ставит последнюю. <...> Он сделал Леверу очень лестный
комплимент, сказав, что будь он автором лоррекверовского переложения песни
немецких буршей "Припеваючи живет римский папа, други", - он гордился бы им
больше, чем всеми остальными сочинениями, вышедшими из-под его пера.
Разумеется, Левер не мог принять за чистую монету такую беззастенчивую лесть
из уст будущего творца "Ярмарки тщеславия"; перевод он сделал исключительно
"Клуба буршей", основателем и президентом которого когда-то был, и значения
этой работе не придавал. Однако же он явно очень обрадовался похвале
Теккерея и чуть ли не готов был уверовать в его искренность... Обратившись к
французской литературе, отдали законную дань современным знаменитостям:
Дюма, Альфонсу Карру, Бальзаку, Жоржу Санду и другим. Теккерей очень резко
судить по современным английским канонам. Я опасаюсь взрывов в его жизни.
Большой, свирепый, чувствительный, вечно голодный, но сильная натура. Ayde
mi! {Бедный я (исп.).}
^TДЖЕЙН БРУКФИЛД^U
^TИЗ ПЕРЕПИСКИ^U
Вскоре после того, как мы с мистером Брукфилдом поженились (в 1841
году), он познакомил меня со своим другом первых кембриджских лет мистером
Теккереем. Однажды муж без предупреждения явился с ним к обеду. К счастью, в
тот день дома была простая, вкусная еда, но меня, очень молодую и не
уверенную в себе хозяйку, заботило отсутствие десерта, и я потихоньку
послала горничную в ближайшую кондитерскую лавку за блюдом небольших
пирожных. Когда его передо мной поставили, я робко предложила гостю самое
маленькое: "Не угодно ли пирожное, мистер Теккерей? - Возьму с
удовольствием, - ответил он, светясь улыбкой, - но, если позволите, не это,
- а двухпенсовое". Все засмеялись, и робость мою как рукой сняло.
Генри Хэллему 2 октября 1847 года
Вышла новая "Ярмарка" - неудачная, не считая отрицательных героев:
мистер Теккерей вывел нам еще одну Эмилию - в образе леди Джейн Шипшенкс.
Мне бы хотелось, чтобы Эмилия была более зажигательной особой, тем более,
что, по его словам, описывая ее, он думал обо мне. Вы, должно быть, знаете,
он признавался Уильяму, что не копировал меня, но не сумел бы ее сочинить,
если бы мы не были знакомы; и все же, хотя в ней есть толика живости и
нежности и она не вовсе флегма, это невероятно скучная и эгоистическая
личность.
Мужу 3 октября 1849 года
<...> меня все больше тревожит мистер Теккерей. <...> Врачи навещают
его по три-четыре раза на дню. Мне жаль, что рядом с ним нет тебя и он не
видит никого, с кем мог бы говорить серьезно и кто на самом деле дал бы ему
Утешение. В тот день, когда я была у него, он говорил о смерти как о чем-то
предстоящем, возможно, в близком будущем, сказал, что ждет ее без страха и
ощущает великую любовь и сострадание ко всему человечеству; хоть многое ему
хотелось бы продолжить в жизни, он испытывает бесконечное доверие к воле
Творца, надеется на Его любовь и милосердие и, если такова воля Божья, готов
умереть хоть завтра, беспокоят его только дети, которые остаются без
средств. Тогда мне не казалось, что ему вновь грозит опасность, заботило
меня лишь то, что ему вредны такие разговоры, но сейчас жалею, что не
поддержала эту тему и не дала ему высказаться откровеннее, ибо признания
облегчили бы его душу, - по его словам, к нему вернулись счастье и покой, и
наша беседа пошла ему на пользу, он сказал, что, кроме меня, он еще мог бы
говорить только с тобой, упомянул тебя с большой любовью. Сейчас я упрекаю
себя за то, что отвлекала его мысли от болезненного состояния, и пыталась
позабавить его, рассказывая о том о сем; как знать, вдруг то была его
последняя возможность сказать, что он испытывает, умирая, если конец его и
вправду близок, чего я не могу не опасаться. <...>
Из письма Кейт Перри к миссис Брукфилд
Он говорил мне, что за всю жизнь любил шесть женщин: свою мать,
дочерей, меня, мою сестру и вас... Вы знали его лучше всех. Он был всегда
неотразим в вашем присутствии, мне кажется, что вы на всех воздействовали
так волшебно. Вы, Джейн Брукфилд, Джейн Элиот и я были его истинными
друзьями, а каким утешением он был для всех нас!
^TГЕНРИЕТТА КОКРЕН^U
^TИЗ КНИГИ "ЗНАМЕНИТОСТИ И Я"^U
Первый знаменитый человек, запомнившийся мне с раннего детства, - это
Уильям Теккерей. Мне было лет семь, и жили мы в Париже. В салоне моей матери
встречались художники и литераторы, приходившие побеседовать друг с другом.
Но никто из них не поразил так мое детское воображение, как мистер Теккерей.
Среди неясных образов былого его фигура стоит особняком, как будто
выделенная четким контуром. Наружность у него была внушительная: более шести
футов росту, мощное сложение. Ясно помню большую голову с серебряной копной
волос, румяные щеки и солнечную, нежную улыбку, делавшую его лицо
прекрасным. Меня в нем восхищало все, даже сломанный нос, только было
страшно, что какому-то испорченному, наглому мальчишке достало дерзости
ударить великого человека по носу. Я знала про нашумевшую "Ярмарку
тщеславия" и удивлялась про себя, что знаменитость снисходит до разговоров с
нами, малыми детьми, и даже играет - просто и по-доброму. Ни слава, ни
высокий рост не мешали ему с живейшим интересом относиться к нашим забавам.
Он расспросил, как зовут всех моих кукол, а их у меня было шесть, запомнил
имена, придумал родословную - у каждой появилось собственное генеалогическое
древо. Мы, пятеро детей, всегда теснились у его колен и льнули к нему, как
лилипуты, к которым прибыл житель Бробдингнега. Немудрено, что мистер
Теккерей был нашим самым любимым великаном.
Как-то раз, возвращаясь с отцом из Тюильри, мы шли по рю дю Люксембург
мимо знаменитой английской кондитерской "Коломбина". С тоской смотрела я на
пирожные, соблазнительно выставленные в витрине. И вдруг - не ангел ли
воззвал с небес? - кто-то рядом сказал: "Купите ей, пожалуйста, пирожное".
Отец, по своему обыкновению, витавший в облаках, стряхнул с себя
задумчивость, словно собака, стряхивающая воду, и воскликнул: "Не знал, что
вы в Париже, Теккерей, очень рад вас видеть!"
"Я приехал вчера вечером", - ответил тот и взял меня за руку, сказав:
"Пойдем-ка, выберешь себе, что тебе по вкусу. Я вижу на большом столе целую
выставку фруктовых пирожных". И он торжественно подвел меня туда: "Ну вот,
теперь ешь все, что тебе понравится, а мы пока поговорим с твоим отцом на
улице".
Боюсь, что я была прожорлива, потому что в ответ заявила: "Как хорошо,
что я всегда голодная и в любую минуту могу съесть целую гору пирожных".
У мистера Теккерея весело блеснули глаза за стеклами очков. Уписывая за
обе щеки пирожные, я видела, как он подошел к маленькой, худенькой женщине с
ребенком на руках, устало привалившейся к дереву и, видно, очень бедной,
перебросился с ней несколькими словами и сунул ей пятифранковую монету.
Немного погодя они с отцом возвратились в кондитерскую. "Приветствую
тебя, мой добрый старый друг, мой милый кекс с изюмом, как ты напоминаешь
мне о школьных днях", - и мистер Теккерей раскланялся, сняв шляпу перед
витриной, а когда мы вышли, вручил мне большой пакет с точно таким же
кексом...
Однажды днем, когда дети были дома с Reine {Королевой (фр.).} - бонной
довольно свирепого нрава, - родители отсутствовали, кухарка взяла выходной,
приехал с визитом Теккерей. Reine пыталась заставить детей съесть какой-то
мерзкий жирный суп, но я взбунтовалась, резко отодвинув от себя тарелку, и
стала ждать наказания. Его глаза за стеклами очков засветились лукавством,
он взял ложку, попробовал суп и скорчил гримасу, которую мне не забыть до
конца дней. Потом, нежно улыбнувшись нам, детям (какая у него была светлая
улыбка!), поманил пальцем Reine и они удалились. Через несколько минут в
комнату вернулся он один.
"Ну, все в порядке, - заверил нас наш добрый великан. - Reine я
укротил, с тобой больше не будут обращаться за столом, словно с грудным
младенцем". И вправду появившаяся вслед за ним Reine хотя и выглядела уныло,
но настроена была почти кротко.
"А теперь надевайте шляпки и pelisses {Шубки (фр.).}, мы отправляемся
гулять в voiture {Карете (фр.).} и будем веселиться". Какой это был
счастливый день! Он рассказал нам историю о великане, который спал на
кровати из шоколада и то и дело ее облизывал, клал под голову подушку из
бисквитного пирожного, укрывался желе вместо одеяла и сидел на стульях,
сделанных из самых дорогих bonbons {Конфет (фр.).}, мы очень ему завидовали.
Фиакр остановился напротив patisserie {Кондитерской (фр.).}, и всем нам
тотчас были розданы пирожные и bonbons. Потом, помню, мистер Теккерей достал
из кармана большой красный шелковый платок и утер нам перепачканные рожицы.
Немудрено, что мы его считали лучшим из людей.
Не знаю, почему так получается, но все мои воспоминания о мистере
Теккерее так или иначе связаны с едой... Однажды, рассказав нам множество
захватывающих историй, мистер Теккерей, в конце концов, взглянул на часы и
воскликнул: "Пора идти обедать, я проголодался". Мы стали умолять его побыть
еще немного и спрашивать, что он хочет на обед. "Боюсь, мои дружочки, у вас
не найдется ничего подходящего, ведь у меня престранный вкус: я ем лишь
носорожьи отбивные и слонятину".
"А вот и найдется, сейчас принесу", - закричала моя младшая сестренка и
скрылась в чулане. Вскоре она появилась, неся с торжествующим видом
деревянного носорога и маленького слоника, снятого с игрушечного Ноева
ковчега, все это она весьма серьезно вручила мистеру Теккерею. Лицо его
засияло неподдельным восторгом, он стал потирать руки, заливаться смехом,
потом схватил сестру на руки и поцеловал ее со словами: "Ах ты, маленькая
плутовка" <...> потом попросил подать ему нож и вилку и, причмокивая, стал
"есть" слона и носорога.
Помню, как вечером, когда я уже лежала в постели и притворялась спящей,
в детскую заглянул мистер Теккерей, заметил мой кринолин на стуле, поднес к
глазам, внимательно осмотрел и, к моему ужасу, надел на свою большую голову,
уподобившись Моисею Микеланджело, и в таком виде проследовал в гостиную. А
несколько месяцев спустя у нас с ним вышла ссора. Я была очень несдержанна,
в отличие от своей младшей сестры Элис, необычайно мягкой и любезной в
обращении, и очень завидовала ее обходительности и ласковости, которую она
выказывала всем подряд без исключения, - правда, я не очень доверяла этой ее
любвеобильности. Я же, напротив, была резка, и даже с тем, кого
по-настоящему любила, держалась холодно, если не грубо, ничем не выдавая
своих чувств.
Примерно год спустя после истории с супом мы с отцом встретили на
прогулке знакомого, упомянувшего ненароком, что завтра в Париж приезжает
мистер Теккерей.
"Как хорошо, я так его люблю, он очень добрый и всегда дарит нам,
детям, по новенькой пятифранковой монете", - выпалила я бездумно. Услышав
самое себя, я замерла от ужаса и готова была вырвать свой язык, но было уже
поздно. Теперь это передадут мистеру Теккерею, и он подумает, что вся моя
любовь - из-за монет, который он всякий раз дарит нам по приезде.
Страдания мои были ужасны, ибо мистера Теккерея я любила совершенно
бескорыстно. Он был моим кумиром. Как близко к сердцу принимал он наши
детские заботы! Теперь он решит, что я его люблю из-за подарков. От стыда я
не находила себе места. Как мне загладить эту злосчастную фразу? Как
показать, что я люблю его самого, его нежную, прекрасную душу, его доброту,
и больше ничего мне от него не нужно?
Вечером следующего дня, когда мои сестрички улеглись в кроватки и
тотчас же заснули крепким сном, мне не спалось, я слишком мучилась, и в
голове вертелось непрестанно: "Он всегда дарит нам по новенькой
пятифранковой монете". Из находившейся по соседству гостиной доносился
приятный голос мистера Теккерея. Вдруг дверь нашей спальни тихонько
отворилась, вошла моя мать со свечой в руке, а следом мистер Теккерей.
Три наших железных кроватки стояли рядом, я притворилась спящей, но
сквозь неплотно сомкнутые веки видела, как он с улыбкой глядит на нас. "Ну,
- пробормотал он, - приступим к раздаче наград. Пусть думают, что это
принесли им феи". И, сдерживая смех, положил каждой из нас на подушку по
пяти франков. Но стоило ему опустить монету на мою подушку, как я открыла
глаза и, еле сдерживаясь, зашипела: "Не хочу, не нужно мне монет. Мне нужны
вы, а не ваши подарки", - и, сев на постели, швырнула монету в другой конец
комнаты, она так и зазвенела.
"Что означает этот взрыв? - услышала я удивленный голос матери. - Какая
скверная девчонка!"
"Наверное, она уже считает себя слишком взрослой, чтоб получать в
подарок деньги", - ответил ей мистер Теккерей с ноткой грусти в голосе.
Они вышли, а я разразилась бурными рыданиями, я долго-долго плакала и
думала, что у меня сейчас от горя разорвется сердце...
Я боготворила его, но его матушка, миссис Кармайкл-Смит, наводила на
меня страх. Помню как сейчас очень высокую, красивую, величественную и
строгую даму в черном бархатном платье. <...> Когда она говорила о боге, мне
всегда казалось, что это сердитый, неприятный старик, который видит все мои
проступки и строго спросит с меня за них когда-нибудь. Ее рассказы об аде
были ужасны, после одной такой беседы о вечных муках я убежала и больше не
соглашалась навещать миссис Кармайкл-Смит. Я убежала бы и вновь и больше не
пошла бы туда ни за какие блага в мире, - я задыхалась рядом с ней. Она
прислала мне записку, что молит бога, чтобы я выросла послушной и хорошей
девочкой. Мне было непонятно, как обаятельный, веселый, добрый мистер
Теккерей может быть сыном такой суровой старой дамы - эту загадку я не
разрешила и поныне. <...>
Когда тяжело заболела моя сестра - это было уже позже, в Лондоне,
мистер Теккерей, живший на Онслоу-сквер чуть ли не ежедневно заглядывал к
нам на Тисл-Гроув и приносил различные деликатесы, чтоб вызвать аппетит у
маленькой больной.
Его повариха - cordon-bleu {Искусная повариха (фр.).} - получила от
него наказ употребить все свое искусство, что она и делала, готовя
всевозможные вкусные вещи и желе. Помню записку от мистера Теккерея с
написанными большими буквами словами: "последняя просьба", где он испрашивал
разрешения готовить желе на выдержанном шерри или мадере, вместо
прописанного доктором кларета. Однажды он пришел, неся под мышкой
пестренький, веселый коврик, который собственноручно расстелил в комнате
сестры в надежде чуточку взбодрить ее. С детьми он был неотразим, в то время
как со взрослыми, особенно с людьми малоприятными, бывал чопорным,
насмешливым и циничным. Как-то он сказал одной знакомой, что любит
посредственные книги, заурядных женщин и первоклассное вино, - моя мать сама
это слышала. Не думаю, что он был искренен, когда так говорил...
Как рассказывал отец, порою он страдал угнетенным расположением духа.
Голос у мистера Теккерея был мягкий, низкий, он чудесно улыбался. С чужими
держался холодно, храня достоинство и невозмутимость, но с близкими друзьями
был искренен, серьезен и, по словам моего отца, порою забывал о всякой
сдержанности - мог рассказать о самых сокровенных движениях души и самых
заповедных чувствах, но лучше всего он ощущал себя в кругу детей.
"Мой следующий номер {Имеется в виду очередной номер журнала "Корнхилл
мэгезин".} должен вот-вот появиться в продаже, а я никак его не сотворю, -
сказал он моему отцу и указал себе на лоб. - Хочется приклонить голову в
каком-нибудь тихом уголке. Утром я придумал отличную сцену, но вот забыл и
не могу припомнить ни одной детали..."
Отец знал его немного еще до того, как прогремела "Ярмарка тщеславия",
и рассказывал, что в Париже всегда встречал его в старой cabinet de lecture
{Читальне (фр.).}, где он писал. Но вскоре ему стало понятно, что нужно
возвратиться в Лондон, коль скоро он намерен быть профессиональным
английским писателем. Как-то раз он сказал отцу: "Я думаю, что там найдется
место для сочинителя легких комедий, наверное, как автор на вторых ролях, я
удостоюсь тиража в семь сотен экземпляров". В ту пору он невысоко себя
ценил, но, разумеется, такое самоуничижение - а мой отец слыхал подобное
неоднократно - свойственно ему было до выхода "Ярмарки тщеславия". Огромный
литературный успех поставил его в один ряд с его любимым Филдингом.
Точно так же отзывался он и о своем искусстве иллюстратора, ибо всегда
хотел быть объективным. Художник, не лишенный честолюбия, и честолюбия
немалого, он неизменно признавался, что недостаточно владеет техникой
рисунка, и это не дает ему по-настоящему воплотить свой замысел. <...>
В тяжелые для моего отца дни мистер Теккерей вел себя по отношению к
нему по-братски, чтобы не сказать больше. Я думаю, что писатель сумел
по-настоящему оценить его достоинства - отец был тонким, гордым человеком
отличался независимым умом, и в то же время был скромен и деликатен. Мать
рассказывала, что, узнав о растении отца, мистер Теккерей ужасно
взволновался и стал спрашивать, что она собирается предпринять. - Положиться
на воронов.
Печаль на миг окутала его чело, он помолчал, потом, прикрыв ее ладонь
своей большой ладонью, сказал чуть хрипловато: "Вы правы, вороны - наши
лучшие друзья".
^TГАРРИ ИННЗ И ФРЭНК ДУАЙЕР^U
^TТЕККЕРЕЙ И ЛЕВЕР^U
По его рассказам <пишет Иннз>, приехавший в Дублин Теккерей был
убежден, что он <Левер> впал в немилость у лондонских издателей, иначе ему
было непонятно, как может писатель жить в Дублине, а не в Лондоне. Исходя из
этого, Теккерей даже предложил ему свое содействие и денежную помощь, чтобы
уладить дело и открыть Леверу путь обратно в литературную столицу. Но Левер
ответил, что он - ирландец, ирландец духом и телом, что доброе его имя и
литературная известность, пусть и скромная, но тоже целиком и полностью
принадлежат Ирландии, и долг велит ему оставаться в своей стране, от этого
он ждет и удовлетворения, и дохода. Теккерей в ответ посоветовал ему
оглянуться вокруг: люди его окружают третьесортные, ведь одаренные
ирландские писатели, а их немало, все перебрались в Лондон, только там их
труд вознаграждается по заслугам. На родине остались лишь те, кто
рассчитывает набить карман или ищет покровительства при дворе вице-короля. В
Ирландии отсутствует общественное мнение, Дублин весь расколот на враждующие
фракции, группы и кружки, которые только и знают, что сводят друг с другом
счеты. На том берегу пролива Святого Георга "Дублинский университетский
журнал" станет еще более ирландским, чем теперь, так как в Лондоне к
сотрудничеству в нем можно будет привлечь много ирландцев с настоящим
талантом, а в Дублине их не найдешь. Возможно, теперь, заключил Теккерей,
Левер пользуется в Ирландии популярностью, но в один прекрасный день он,
глядишь, случайно наступит какому-нибудь ирландцу на любимую мозоль, у
ирландцев живого места нет от любимых мозолей, и тогда бывшие почитатели
расправятся с ним так же, как китайцы со своими проштрафившимися богами,
которым они в знак немилости отрубают голову...
Левер, заключая рассказ, повторил, что был твердо намерен не покидать
свой пост, но мне лично показалось, что доводы Теккерея он излагал очень
убедительно, а его обственные соображения в пользу того, чтобы оставаться на
месте, звучали более чем спорно. Под конец же Левер сказал, что Теккерей
был, конечно, добрейшей души человек, но помощь от него могла бы оказаться
гибельной. "Представьте, сам едва на воде держится, а предлагает обучить вас
плавать", - пояснил Левер. По его словам, Теккерей был готов писать на любые
темы и за любые деньги. Он настолько уронил себя, что в Лондоне его ставили
ни во что. Правда, я знаю, что впоследствии Левер изменил свое отношение к
Теккерею, но в 1842 году, когда "Ярмарка тщеславия" не успела увидеть свет,
а "Эсмонд" еще и не был написан, так ли уж сильно отличался его суд от суда
публики?
<Майор Фрэнк Дуайер, всю жизнь друживший с Левером, подробно описал
беседы, состоявшиеся между обоими литераторами. Вместе с капитаном Уильямом
Сайборном, автором книги "История военных действий во Франции и Бельгии в
1815 году", он был приглашен к Леверу отобедать с Теккереем, "чье имя ничего
им не говорило", пока Левер не объяснил, что это юморист, пишущий под
псевдонимом Титмарш.> Но Теккерей держался поначалу спокойно, сухо,
серьезно, к разочарованию гостей, ожидавших наглядной демонстрации его
сатирических способностей; заметно было, что он присматривается,
помалкивает, выжидает, по крайней мере, до поры до времени...
И Теккерей, и Левер увлекались политикой, хотя и держались в стороне от
политической кухни. Теккерей, например, придерживался либеральных взглядов в
самом крайнем для своего времени выражении, он и в Ирландию приехал с
намерением представить здешнюю жизнь в свете, выгодном для его партии. Тогда
главным вопросом дня была отмена хлебных законов; обсуждалось также
состояние Мэйнутского колледжа; и еще поговаривали о том явлении, которое
впоследствии приняло широкий размах и стало называться: "валка ядовитого
леса".
Позиция Левера по всем этим вопросам была, как правило, прямо
противоположна теккереевской. Журнал, редактором которого он недавно стал,
служил до некоторой степени рупором Дублинского замка - таким путем Левер
рассчитывал добиться для себя выгодной официальной должности в Ирландии.
Впрочем, его ждало разочарование... Политическая деятельность Теккерея
принесла; ему более ощутимые плоды, его линия день ото дня все больше брала
верх; в результате и он сам приобретал вес в глазах разных влиятельных лиц,
включая, например, - лорда Пальмерстона, и хотя для себя он никогда не
добивался правительственных должностей, зато, похоже, имел возможность
порадеть о друзьях, потому что я отчетливо помню, как он в 1846 году сказал
мне однажды: "Сегодня обедаю с лордом Пальмерстоном. Замолвить за вас
словечко?" Как человек правдивый и честный, он, если бы не мог, никогда бы
такого предложения не сделал. Он не терпел похвальбы и преувеличений, даже
неприкрашенная правда внушала ему недоверие, так что он склонен был заменять
ее не то чтобы выдумкой, но каким-то искажением, усекновением реальности, и
это составляло самую большую его слабость, вступая в противоречие с присущей
ему добротой; зато это придавало остроту его сатире и делало ее гораздо
понятнее для публики. Особенно же такая склонность оспаривать, снижать и
перетолковывать всякий положительный факт проявилась в его оценке
ирландского народа и ирландской жизни; он с недоверием относился ко всему, о
чем слышал, и ко многому из того, что видел в Ирландии собственными глазами.
И потому забавно было наблюдать, как осуждение протестантского засилья
и британского господства над Ирландией уживалось у него в голове, или
вернее, в сердце, расцветая, так сказать, на одной грядке, со столь же
неприязненным отношением к кельтскому характеру; как будучи поборником,
теоретически во всяком случае, главенствующей роли католицизма в Ирландии,
он в то же время на самих ирландцев смотрел с плохо скрываемым презрением...
Оба они, и Теккерей, и Левер, не изменили своим принципам до конца... Леверу
действительно импонировали если не собственно аристократы, то многие
отпрыски знатных родов; и в жизни ему посчастливилось быть обласканным
несколькими пэрами... Не знаю, каков был в этом смысле ранний жизненный опыт
Теккерея, но во времена, о которых идет речь, в его отношении к
аристократии, как отечественной, так и иностранной, чувствовалась какая-то
предвзятость, что производило не всем приятное впечатление, не гармонировало
с его истинной натурой и было, по всей видимости, данью и расхожим
антиаристократическим настроениям, которые тогда особенно подогревались в
связи с борьбой за отмену хлебных законов; хотя, с другой стороны, что-то в
этом же духе чувствуется и в его позднейших книгах.
После обеда, когда дамы удалились, оппоненты приступили к разведке
боем, вызывая один другого на поединок. Знали они друг о друге только то,
что можно было вычитать из напечатанного... Левер подвел разговор к битве
при Ватерлоо; он хотел дать возможность высказаться капитану Сайборну, а
заодно, вероятно, показать, что он и сам смыслит в этом предмете, - за время
своего пребывания в Брюсселе он понабрался всяких подробностей и анекдотов,
которые очень подходили для послеобеденной беседы. Теккерей с готовностью
подхватил тему; он не притворялся знатоком истории великой битвы, а
преследовал только одну цель: распалить Левера и вырвать у него признание,
что он и Чарлз О'Молли - одно лицо. Как я уже писал, Теккерей держался того
мнения, что ирландцы - народ недостаточно правдивый, каждого встречного
ирландца он норовил так или иначе подбить на хвастовство, а потом уличить...
Ирландцы, по-моему, сами виноваты, раз позволяют и даже рады, чтобы их
выставляли в таком свете, так что им, кроме себя, обижаться не на кого. Но в
отношении Левера, в тот раз, во всяком случае, это было несправедливо, скоро
разгадав, куда гнет его собеседник, Левер стал спокойно и очень ловко
парировать его выпады. Интересно и забавно было смотреть, как эти два бойца
словно бы поменялись ролями: Теккерей вел разговор в манере, которую считал
присущей Леверу, а тот отвечал недоверчиво и саркастично, как подобает
заезжему англичанину в Ирландии.
Затем разговор перешел на французскую и немецкую литературу. Оказалось,
что Теккерей выше ставит последнюю. <...> Он сделал Леверу очень лестный
комплимент, сказав, что будь он автором лоррекверовского переложения песни
немецких буршей "Припеваючи живет римский папа, други", - он гордился бы им
больше, чем всеми остальными сочинениями, вышедшими из-под его пера.
Разумеется, Левер не мог принять за чистую монету такую беззастенчивую лесть
из уст будущего творца "Ярмарки тщеславия"; перевод он сделал исключительно
"Клуба буршей", основателем и президентом которого когда-то был, и значения
этой работе не придавал. Однако же он явно очень обрадовался похвале
Теккерея и чуть ли не готов был уверовать в его искренность... Обратившись к
французской литературе, отдали законную дань современным знаменитостям:
Дюма, Альфонсу Карру, Бальзаку, Жоржу Санду и другим. Теккерей очень резко