Страница:
Бекки и даже Осборна, Уоррингтона, Лоры! Как неполно, ограниченно, как чисто
внешне наше представление даже о неглубоком и суетном Пенденнисе! Что,
собственно, знаем мы о полковнике Ньюкоме, если оставить в стороне ореол
доброты и честности, окружающий одно из самых восхитительных созданий,
когда-либо описанных поэтом? Но к чему сетования? Четкость понимания и
законченность - далеко не едины, и на долю одних художников достается одно,
на долю других - другое, и лишь крайне редко, если не сказать - никогда,
бывают два этих дара в достаточной степени присущи одному человеку. Пусть
гений мистера Теккерея и не принадлежит самой высокой сфере, зато в своей -
он самый высокий. Живость и верность его обрисовок во многом искупают
недостаточное проникновение в глубины человеческой души. Будем же благодарны
за то, что он дает нам, и не станем ворчливо требовать большего. Примем же
его таким, каков он есть - как дагерротиписта окружающего мира. Он велик в
костюмах. А в мельчайших подробностях так даже слишком велик - чересчур уж
он на них полагается. Его фигуры соотносятся с шекспировскими, как восковые
фигуры мадам Тюссо - с мраморами Парфенона в Британском музее: они выхвачены
из современной жизни, и сходство достигается через обилие внешних примет -
обилие, чуть ли не слишком обильное. Однако его творения обладают
несравненной четкостью, тщательностью отделки, верностью и обстоятельностью
всех деталей. Ему присущ особый талант воссоздавать обычную разговорную речь
с той взвешенной толикой юмора или трогательности, которые придают ей
остроту и занимательность, не лишая правдоподобия. Он разрабатывает тему и
воплощает ее так искусно и мастерски, что внимание читателя ни на миг не
ослабевает. Он берет нечто общеизвестное и превращает его в новинку, словно
гончар, в чьих руках бесформенный ком глины становится кувшином. Страница за
страницей он повествует о самых будничных делах со свежестью непреходящей
весны. Он великий мастер драматического метода, который последнее время
столь сильно тяготеет над искусством повествования. Быть может, величайшее
обаяние его произведений заключается в удивительной уместности слов, мыслей
и чувств, которыми он наделяет своих разнообразных персонажей. И они у него
не просто выражают свои мысли, - он умудряется без малейшей утраты
естественности чуть-чуть усиливать тон, что придает особое очарование тому,
что говорит каждый из них...
Если бы способность создавать ощущение реальности была бы залогом
высочайшего творческого таланта, Теккерей, возможно, занял бы место выше
всех когда-либо живших писателей - выше Дефо. Способ, каким Теккерей создает
это ощущение реальности, более сложен, чем метод Дефо. Тот довольствуется
прямолинейным приемом, ведет повествование от лица своего героя. Теккерей же
добивается своего эффекта во многом благодаря тому, что непрерывно связывает
повествование с той или иной стороной нашего собственного будничного опыта.
Его романы подобны сети, каждая ячейка которой соединена узлом с подлинной
жизнью. Многие романисты обитают в собственном, ими созданном мире. Теккерей
же засовывает своих персонажей в калейдоскопический будничный мир, в котором
живем мы. И про них нельзя сказать "совсем, как живые", - они просто люди.
Нам кажется, что они где-то рядом и в любой день мы можем познакомиться с
ними воочью.
Сюжеты у него, как и характеры, лишены завершенности. Он начинает там,
где начинает, без какого-либо на то основания, а кончать у него и вообще
оснований нет. Он вырезает из жизни кусок, какой ему вздумается, и
отправляет его господам Брэдбери и Эвансу. В "Ярмарке тщеславия" и в
"Пенденнисе" персонажи расхаживают, как им заблагорассудится, и для
заключения их можно собрать в любую минуту. "Ньюкомы" начинаются историей
деда Клайва, а основания, по каким роман завершается раньше кончины его
внуков, к искусству ни малейшего отношения не имеют. Но это, в сущности,
технический недостаток, зато во всем, что касается воплощения, Теккерей
являет нам такое мастерство, что кажется, будто он обладает тайной магией -
столь непринужденно достигает он совершенства, столь легка его рука.
Повествование его напоминает пейзаж, который возникает под кистью великого
художника словно по наитию, а не в результате сознательных усилий.
Романист, описывающий внешнюю жизнь людей, оказывается в невыгодном
положении в том смысле, что он больше зависит от своего опыта, чем писатель,
ставящий своей целью создание индивидуального характера. Как известно, поэт
действительно способен силой фантазии и временным преувеличением неких
слагаемых своей натуры создать характер, подобия которому никогда в жизни не
наблюдал. Гете подтверждает это собственным примером. По его словам, в
юности он рисовал характеры ему вовсе неизвестные, но правдивость их была
подтверждена его наблюдениями в зрелые годы. Такое свидетельство тем более
ценно и потому, что Гете, как никто другой, ценил наблюдательность, и
потому, что тонкое умение наблюдать, несомненно, помогло ему взыскательно
проверить точность описаний, которые, как он говорит, он почерпнул из глубин
собственной натуры. Разумеется, даже допустив, что человек создает какой-то
характер совершенно независимо от живых наблюдений, нельзя забывать, что ему
все-таки требуется фон, чтобы показать этот характер, и чем шире его знания,
тем лучше он может развить свою идею. Однако такому художнику все же нужно
меньше, чем Теккерею или Филдингу. Эти двое полностью ограничены пределами
своих наблюдений, а потому находятся в постоянной опасности повторить себя.
Мистер Теккерей более поражает неистощимостью своей изобретательности в
применении накопленных знаний, чем широтой охвата. Его плодовитость поражает
даже еще больше, когда мы обращаемся к находящимся в его распоряжении
ресурсам. Он стоит на несколько неопределенной полосе между аристократией и
средними классами - это его излюбленная позиция - и, очевидно, ведет
наблюдения из гостиных и столовых. За человечеством он следит из клубов и
помещичьих домов, военных видел главным образом на полковых обедах, с
юристами далеко не на короткой ноге, хотя и связан с Темплом, более или
менее осведомлен в жизни художников и, разумеется, хорошо знает мир
профессиональных литераторов, хотя и остерегается извлекать особую пользу из
этого своего опыта. В провинциальной Англии, особенно в небольших городах,
он не ощущает себя дома и мало знаком с чувствами и образом жизни низших
классов. О столичных франтах ему известно исчерпывающе много, а знакомство
его с лакеями чрезвычайно широко. Возможно, у него имеются в запасе еще
кое-какие материалы, однако уже замечаются легкие признаки истощения его
ресурсов. Карта местности нам уже достаточно знакома, и мы примерно
представляем себе, где проходит пограничная ограда. Поразительным остается
необыкновенное разнообразие ландшафтов внутри этой ограды.
Однако есть одно направление, где ресурсы мистера Теккерея с самого
начала выглядели удивительно скудными. Очень любопытно, как мало зависит он
от способности мыслить, как он ухитряется существовать только на самой
поверхности вещей. Быть может, он столь тонко наблюдает нравы потому, что не
пытается проникнуть глубже. Он никогда не ссылается на тот или иной принцип,
никогда не проясняет пружину действий. В его книгах нельзя найти того, что
принято называть идеями. В этом отношении Теккерей уступает Филдингу
настолько же, насколько в других он, по нашему мнению, его превосходит.
Читая Филдинга, убеждаешься, что он был мыслящим человеком, и его
произведения опираются на множество мыслей, хотя они и не вторгаются в них
прямо. Дефо неизменно вызывает представление о деятельном сильном
интеллекте. Сила произведений Теккерея питается силой его чувств, ему
присущи большой талант и энергичный ум, но не intellectus cogitabundus
{Интеллект размышляющий (лат.).}. Прочтите его прелестные и красноречивые
лекции о юмористах. Казалось бы, уж тут мысль должна бы дать знать о себе,
но ее нет и в помине. Он просто излагает свои впечатления об этих людях, а
когда он говорит об их характерах, можно лишь воздать почтительную хвалу
чуткости человека, который столь тонко улавливает отличительные черты очень
разных натур. Мы менее всего желали бы, чтобы лекции писались иначе; мы
убеждены, что тихая задумчивость, с какой мистер Теккерей всматривается в
этих людей, прикасается к ним, исследует их, гораздо поучительнее, чем любые
хитроумные рассуждения о них, стоит много больше и способна создать куда
более верное впечатление о том, какими они были на самом деле. Но столь же
характерной чертой является и уклонение от мысли. Странно видеть на
странице, где теккереевская оценка Стерна сопровождена заметкой Колриджа,
столь близкое соседство прямо противоположных подходов к вопросу. Теккерей
никогда не рассуждает, никогда не продвигается шаг за шагом от одного
дедуктивного вывода к другому, но полагается на свою интуицию, взывает к
свидетелю внутри нас, утверждает что-то и предоставляет этому утверждению
воздействовать на читателя самостоятельно - либо оно убедит вас и вы с ним
согласитесь, либо не убедит, и вы его отвергнете. Именно так провозглашались
величайшие нравственные истины, - и, возможно, иначе их провозгласить вообще
нельзя, - но ведь мистер Теккерей великих истин не провозглашает! В лучшем
случае он обобщает некоторые свои наблюдения над обществом. Нет, он отнюдь
не лишен определенной толики той квинтэссенции широкого знания людей,
которая справедливо зовется мудростью, но она далеко не соответствует силе и
проникновенности его восприятия. Он отдает немало места задумчиво
прочувствованным рассуждениям о разных явлениях жизни. Однако все они, кроме
тех, которые непосредственно посвящены чувствам, кажутся новыми и ценными
только благодаря своей форме - было бы нетрудно перечислить главные его
положения и пересчитать, как часто они встречаются. Он постоянно внушает
нам, что "Книга пэров" - это отрава английского общества, что наши слуги
выносят нам в людской беспощадные приговоры, что хорошее жалование, а не
любовь делает няньку более усердной, что банкиры женятся на графских
дочерях, и наоборот, что муки безответной страсти в могилу не сводят, что
еще ни один человек, подводя итог своих долгов, ни разу не перечислил их все
до единого. Список этот можно не продолжать. Однако какими банальными ни
кажутся эти утверждения, если называть их подряд, сведя к самой сути, автор
неизменно находит для каждого какое-то новое прелестное выражение или
пример, так что они не приедаются. Чувства и симпатии - вот стихия мистера
Теккерея. Они заменяют ему силу логики. Поэтому в женские характеры он
проникает глубже, чем в мужские. Он еще ни разу не нарисовал - и не может
нарисовать - мужчину с твердыми убеждениями или философским умом, и даже в
женщинах его почти исключительно интересует интуитивная и эмоциональная
сторона их натуры. Эта особенность придает произведениям мистера Теккерея
некоторую худосочность и поверхностность. Нигде он не оставляет печати
мыслителя. Даже его провидение более метко и тонко, чем глубоко. Однако
искренность его симпатий делает его особенно чутким к тому, что прячется на
пограничной полосе между сердечными привязанностями и интеллектом, где
расположен край тщетных сожалений и трогательных воспоминаний, обманутых
надежд и умягченной грусти, засеянное поле любви и смерти в каждой
человеческой душе. Голос симпатий мистера Теккерея и нежен и мужественен,
когда же писатель позволяет нам поверить, что он не смеется над собой, голос
этот достоин звучать в святая святых сердца. Найдется ли в царстве
литературы хоть что-нибудь более проникновенное, чем мысль упокоить разбитое
сердце старого полковника Ньюкома в богадельне Серых Монахов?
Трогательность мистера Теккерея хороша, но его юмор - еще лучше, он
оригинальнее, взыскательнее. Писатель никогда не ограничивается просто
смешным или нелепым. Ирония - вот основа его остроумия, ею пронизаны его
книги. Он играет со своими персонажами. Самые простые вещи, которые они
говорят, автор умеет обернуть против них же. Ему мало нарисовать человека
смешным, он заставляет его самого выставлять напоказ свою смехотворность и
радуется тому, что бедняга даже не подозревает об этих саморазоблачениях. С
действующими лицами своих романов он обходится так, словно имеет дело с
живыми людьми. Остроумие для него не игрушка, но оружие, и каждый выпад
должен оставлять рану. Пусть укол и беззлобен, но он должен кого-то задеть.
Писатель никогда не фехтует со стеной. Сатира его тем горше, чем он
невозмутимее. Он большой мастер насмешек и ядовитых намеков и умеет нанести
тяжелый удар легким оружием. Для воплощения крайних нелепостей он выбирает
форму бурлеска и ищет для пародирования что-то очень конкретное. Он
принадлежит к тем, кто сам над своими шутками не смеется. И смеяться
читателя он заставляет не так уж часто, хотя может вызвать смех, когда
захочет. Фокер - лучший из наиболее смешных его созданий. В целом же он
серьезен, даже печален, но никогда не остается равнодушным к перипетиям
судеб, которые описывает, а принимает в них живое участие, хотя чаще
предпочитает скрывать, кому отданы его симпатии. В глубине души он таит
теплый, почти страстный интерес к своим творениям. Для него они такие же
реальные люди, как и для остального мира.
Особенности его таланта делают неотразимо соблазнительным переход на
личности, однако теперь он в открытой форме себе этого уже не позволяет.
Ранние дни "Блэквуда" и "Фрэзера" давно прошли. И все же было время, когда
он задал "Эдваджорджилитлбульвару" суровую, хотя и не вовсе беспощадную
трепку; а когда сам подвергся нападению "Таймс", куснул в ответ свирепо и
больно. Он склонен занашивать свои юмористические приемы до дыр. Желтоплюш с
его своеобразным диалектом забавен и поучителен, но в конце концов не мог не
надоесть. Орфографические нелепицы - довольно ограниченный источник смеха, а
остроумие мистера Теккерея порой уж слишком зависит от чуткости его слуха к
оттенкам произношения и рабской покорности, которой он добивается от
искусства правописания. Имитировать с помощью типографских литер он умеет не
хуже, если не лучше, Диккенса. Однако его чувство юмора иное, чем у этого
последнего, и отзывается почти исключительно на странности людей или их
взаимоотношений. Смешное в вещах он замечает несравненно реже Диккенса.
Описание щетки Костигана, как "очень диковинной и древней" остается чуть ли
не единственным, и он почти никогда не высмеивает даже внешность своих
персонажей, за исключением случаев, когда костюм или манера держаться выдают
те или иные черты характера. Совсем иные у него и карикатуры. Диккенс берет
все нелепое и смешное, что ему удалось заметить, и соединяет этот материал в
совершенно новом образе, принадлежащем только ему. Теккерей же рисует все,
как оно есть, и только подчеркивает смехотворные или достойные презрения
частности.
Поэтичность его таланту несвойственна. Он просто владеет стихом в той
степени, какой можно ожидать у человека его способностей, и умеет этим
пользоваться, а блестящий язык обеспечивает необходимую легкость и владение
рифмой. <...>
Красоту он чувствует горячо и живо. Если бы его негативный хороший
вкус, отвергающий все безобразное и неуместное, равнялся бы его позитивному
хорошему вкусу, обнаруживающему и ценящему все прекрасное, читать его книги
было бы много приятнее. Красоту он видит везде, любовь к ней смешивается с
нежностью его натуры и смягчает те его страницы, горечь которых иначе была
бы непереносимой. <...>
Что же касается дурного вкуса, то доказательств в его книгах можно
отыскать более чем достаточно. Взглянуть на светское общество глазами лакея
- мысль весьма счастливая, однако - хорошенького понемножку, а мистер
Теккерей безжалостно нас перекармливает. Мы можем сослаться на сурово
прямолинейного Уоррингтона и повторить следом за ним, что "прислуга миссис
Фланаган и горничная Бетти не то знакомство, которое следует поддерживать
джентльмену", и нас не удивляет "самый соблазнительный" взрыв негодования,
которым "Джимс" завершает свою карьеру в "Записках Желтоплюша".
У подобного рупора есть то преимущество (если это можно назвать
преимуществом), что через его посредство можно высказывать такие вульгарные,
оскорбительные, задевающие чужое достоинство вещи, какие уважение к себе или
стыд никогда не позволят произнести от своего имени. Это способ
псевдоперекладывания ответственности. Но если мы воздаем должное Шеридану за
остроумие, то должны воздать должное Теккерею за его вульгарность. Эта
особенность заметно обезображивает его творения и сказывается не только в
увлечении и легкости, с какими он проникает в душу лакея, но и в страсти к
поискам и выставлению напоказ самых мелочных и недостойных подробностей. Мы
не порицаем юмориста, обнажающего вульгарность вульгарного человека и
извлекающего из нее все смешное, что только можно. Саморазоблачающаяся
театральная вульгарность, если ею не злоупотреблять, служит одним из
справедливейших и вернейших источников смеха. А порицаем мы вульгарность в
тоне произведения - обвинение, которое невозможно подтвердить ссылками на
такую-то главу, стих такой-то, ибо ее можно только почувствовать, но не
определить. Тем не менее, мы добавим пример, поясняющий, что имеется в виду.
В первом томе "Ньюкомов" нам рассказывают, как Уоррингтон и Пенденнис
устраивают в Темпле званый завтрак, на который приглашены малютка Рози с
маменькой. Очень милая, полная очарования картина: рассказчик упоминает
"веселые песни и приветливые лица", сообщает, какими "счастливыми" казались
старинные мрачные комнаты, когда их "осветило юное солнечное создание". Так
какая же злополучная мысль заставила его уронить на это описание жирную
кляксу? "Должен сказать без ложной скромности, что завтрак наш удался на
славу. Шампанское было заморожено именно так, как следовало. И гостьи не
заметили, ч_т_о н_а_ш_а п_р_и_с_л_у_г_а м_и_с_с_и_с Ф_л_а_н_а_г_а_н
у_с_п_е_л_а в_ы_п_и_т_ь с у_т_р_а п_о_р_а_н_ь_ш_е". Нас не щадят и дальше -
в конце описания вновь упоминается "миссис Фланаган в весьма возбужденном
состоянии". Бесспорно, пачкать чистое и светлое впечатление от этой сцены,
не только введя в нее образ пьяной прислуги, но настойчиво упоминая о ее
состоянии, это очень вульгарно. (Гл. XXIII, разрядка Роско.)
Другой неприятный недостаток порождается не просто ложным вкусом, но
чем-то более глубоким, скрытым в самой сущности его гения. "Ярмарка
тщеславия" - так по сути называется не один роман мистера Теккерея, но все
они. Разочарование, неизбежно постигающее любые человеческие желания и
надежды, сбываются они или нет, пустота светских соблазнов, непрочность
привязанностей, безжалостность судьбы, безнадежность борьбы, vanitas
vanitatum {Суета сует (лат.).} - вот его темы. Усталость и уныние - вот
ощущения, которые оставляют его книги. Пока вы читаете, талант автора
поддерживает бодрость вашего духа, но потом наступает такой его упадок,
словно вы и правда брошены в широкий мир, не имея ни надежд, ни устремлений
вне его пределов; ваше горло словно першит от пыли и пепла, а в ушах звенит
от бессмысленного шума и бормотания бесчисленных голосов. Искусство способно
достичь самых глубоких истоков страсти - благоговение, горе и даже ужас
подчинены его власти не меньше, чем смех и душевный покой. Оно может
потрясти сердце, заставить дрожать все его струны силой чувств, сходной с
болью, но оставить сердце неутоленным, беспокойным, тревожным - нет, не в
этом назначение искусства. Быть может, порой и позволительно приобщить его к
бурям, смятению, нескончаемым бедам реальной жизни. Однако разрешается это
лишь на краткий срок, слишком уж особый это источник волнения! Опустить же
занавес, когда сознание читателя утомлено мелкими неприятностями, озадачено
непреодоленными трудностями и удручено несовершенством достигнутых целей,
значит пренебречь высоким и целительным влиянием искусства, злоупотребить
властью, которую оно дает. Старинные романы, где пары счастливо
воссоединяются, чтобы затем наслаждаться безоблачным счастьем до самой
смерти, показывают более глубокое понимание истинного назначения искусства,
чем мистер Теккерей, который не в силах удержаться, чтобы не перевернуть еще
одну страницу и не показать нам, что столь долго любимая, столь долго
неприступная Эмилия не приносит своему мужу особого счастья, и который вновь
возвращается к благородной Лоре, чтобы сообщить нам, что, выйдя замуж за
человека, во всех отношениях столь далеко ей уступающего, она неизбежно
должна была утратить былую высоту духа и натуры.
Философию мистера Теккерея, как Моралиста, можно назвать религиозным
стоицизмом, опирающимся на фатализм. Стоицизм этот исполнен терпения,
мужественен, полон доброты, хотя и меланхоличен. Это не столько умение
твердо принимать гонения судьбы, сколько слепая пассивная покорность
божественной воле.
Его фатализм связан с внутренним признанием бессилия человеческой воли.
Он убежденный скептик. Нет, не по отношению к религии или благоговейной
вере, вовсе нет, но по отношению к принципам, человеческой воле, к власти
человека над собой, касается ли это исполнения долга или сознательного
выбора и достижения своих целей. Он верит в бога _вне пределов нашего мира_,
а человека любит изображать игрушкой бушующего моря - ветер и волны носят
его, куда хотят, порой он попадает на светлый счастливый островок, где
чувства обретают покой, но для того лишь, чтобы вновь оказаться во власти
ночи и бури; временами пловца ободряет и укрепляет блеснувший в вышине яркий
луч, он умело правит своим суденышком, старается избежать враждебных стихий
или одолеть их, однако законы навигации ему неведомы, у него нет порта, куда
направлять путь, и нет компаса, чтобы этот путь определять. Цветы
удовольствия, учит писатель, можно да, пожалуй, и должно рвать, пока вы
молоды, но, предупреждает он, пыл ваш скоро угаснет, удовлетворение
честолюбивых желаний оставит лишь горький вкус во рту, а слава - самообман.
Нежные же привязанности, единственное истинное благо жизни, слишком часто
губит беспощадная судьба, да они вовсе не так сильны и непреходящи, как нам
мнится. А потому он может посоветовать нам только радоваться от души,
страдать мужественно и сохранять терпение. Он разговаривает с вами, как один
подданный Князя сей юдоли с другим. У него нет ни стремления исправлять мир,
ни желания искать спасительного средства. Его призвание - показывать времена
такими, какие они есть, и, особенно, то, как распалась их связь. Его
философия требует принимать людей и вещи такими, какие они есть.
Он являет собой замечательный пример того, как сила интеллекта
воздействует на нравственное начало и убеждения. Насколько нам известно, он
ни разу в жизни не задал вопрос "почему?" - разве только в доказательство
кому-то, что нет у него ответа "потому". Сильнейшее ощущение обязательности
нравственной правдивости, глубочайшие уважение и симпатия к простым и
прямодушным характерам не сочетаются у него с интеллектуальными выводами.
Никогда не достало бы ему интереса спросить вместе с Пилатом "Что есть
истина?". Его всецело занимают нравственные симптомы, и, пристально изучая
людей, поглощенный наблюдениями над тем, как по-разному встречают они
всяческие жизненные перипетии и невзгоды, он не пытается выносить свой
приговор в вопросах морали. И даже редко их обсуждает. А если и обсуждает,
то щепетильно отказывается класть свою гирю на ту или иную чашу весов. Во
всех остальных случаях он готов выступить от собственного лица, но тут
старательно прячется. Иногда он прямо предупреждает вас, что не отвечает за
слова, вложенные в уста того или иного персонажа, а чаще превращает вопрос в
волан, который отбивает то один, то другой участник драматического диспута,
а потом роняет его точно на середине - пусть подбирает, кто хочет.
Такого рода ум и порождает в значительной мере тот скепсис, о котором
мы говорили. Не может быть не скептичным писатель, если он видит обе стороны
вопроса, но так и не обзавелся принципами, позволяющими твердо выбрать
какую-нибудь одну из них, если у него нет свода незыблемых правил, чтобы на
них опираться, и лишь нравственные инстинкты спасают его сознание от полного
хаоса. Только эти инстинкты служат ему для проверки человеческих характеров
и порядочности человеческих поступков, и в тех случаях, когда достаточно их
одних, они действуют безошибочно, ибо у него они благородны и честны.
Он объявляет, что рисует человеческую жизнь, но тот, кто при этом не
опирается на религиозную подоснову, которая одна лишь делает жизнь
человеческую не просто обрывками мимолетных грез, неизбежно оказывается
несовершенным художником и ложным моралистом. И мистеру Теккерею не укрыться
за утверждением, что истинное благочестие заранее исключает смешение
религиозных идей с легкой литературой. Во-первых, мы вовсе не требуем
внешне наше представление даже о неглубоком и суетном Пенденнисе! Что,
собственно, знаем мы о полковнике Ньюкоме, если оставить в стороне ореол
доброты и честности, окружающий одно из самых восхитительных созданий,
когда-либо описанных поэтом? Но к чему сетования? Четкость понимания и
законченность - далеко не едины, и на долю одних художников достается одно,
на долю других - другое, и лишь крайне редко, если не сказать - никогда,
бывают два этих дара в достаточной степени присущи одному человеку. Пусть
гений мистера Теккерея и не принадлежит самой высокой сфере, зато в своей -
он самый высокий. Живость и верность его обрисовок во многом искупают
недостаточное проникновение в глубины человеческой души. Будем же благодарны
за то, что он дает нам, и не станем ворчливо требовать большего. Примем же
его таким, каков он есть - как дагерротиписта окружающего мира. Он велик в
костюмах. А в мельчайших подробностях так даже слишком велик - чересчур уж
он на них полагается. Его фигуры соотносятся с шекспировскими, как восковые
фигуры мадам Тюссо - с мраморами Парфенона в Британском музее: они выхвачены
из современной жизни, и сходство достигается через обилие внешних примет -
обилие, чуть ли не слишком обильное. Однако его творения обладают
несравненной четкостью, тщательностью отделки, верностью и обстоятельностью
всех деталей. Ему присущ особый талант воссоздавать обычную разговорную речь
с той взвешенной толикой юмора или трогательности, которые придают ей
остроту и занимательность, не лишая правдоподобия. Он разрабатывает тему и
воплощает ее так искусно и мастерски, что внимание читателя ни на миг не
ослабевает. Он берет нечто общеизвестное и превращает его в новинку, словно
гончар, в чьих руках бесформенный ком глины становится кувшином. Страница за
страницей он повествует о самых будничных делах со свежестью непреходящей
весны. Он великий мастер драматического метода, который последнее время
столь сильно тяготеет над искусством повествования. Быть может, величайшее
обаяние его произведений заключается в удивительной уместности слов, мыслей
и чувств, которыми он наделяет своих разнообразных персонажей. И они у него
не просто выражают свои мысли, - он умудряется без малейшей утраты
естественности чуть-чуть усиливать тон, что придает особое очарование тому,
что говорит каждый из них...
Если бы способность создавать ощущение реальности была бы залогом
высочайшего творческого таланта, Теккерей, возможно, занял бы место выше
всех когда-либо живших писателей - выше Дефо. Способ, каким Теккерей создает
это ощущение реальности, более сложен, чем метод Дефо. Тот довольствуется
прямолинейным приемом, ведет повествование от лица своего героя. Теккерей же
добивается своего эффекта во многом благодаря тому, что непрерывно связывает
повествование с той или иной стороной нашего собственного будничного опыта.
Его романы подобны сети, каждая ячейка которой соединена узлом с подлинной
жизнью. Многие романисты обитают в собственном, ими созданном мире. Теккерей
же засовывает своих персонажей в калейдоскопический будничный мир, в котором
живем мы. И про них нельзя сказать "совсем, как живые", - они просто люди.
Нам кажется, что они где-то рядом и в любой день мы можем познакомиться с
ними воочью.
Сюжеты у него, как и характеры, лишены завершенности. Он начинает там,
где начинает, без какого-либо на то основания, а кончать у него и вообще
оснований нет. Он вырезает из жизни кусок, какой ему вздумается, и
отправляет его господам Брэдбери и Эвансу. В "Ярмарке тщеславия" и в
"Пенденнисе" персонажи расхаживают, как им заблагорассудится, и для
заключения их можно собрать в любую минуту. "Ньюкомы" начинаются историей
деда Клайва, а основания, по каким роман завершается раньше кончины его
внуков, к искусству ни малейшего отношения не имеют. Но это, в сущности,
технический недостаток, зато во всем, что касается воплощения, Теккерей
являет нам такое мастерство, что кажется, будто он обладает тайной магией -
столь непринужденно достигает он совершенства, столь легка его рука.
Повествование его напоминает пейзаж, который возникает под кистью великого
художника словно по наитию, а не в результате сознательных усилий.
Романист, описывающий внешнюю жизнь людей, оказывается в невыгодном
положении в том смысле, что он больше зависит от своего опыта, чем писатель,
ставящий своей целью создание индивидуального характера. Как известно, поэт
действительно способен силой фантазии и временным преувеличением неких
слагаемых своей натуры создать характер, подобия которому никогда в жизни не
наблюдал. Гете подтверждает это собственным примером. По его словам, в
юности он рисовал характеры ему вовсе неизвестные, но правдивость их была
подтверждена его наблюдениями в зрелые годы. Такое свидетельство тем более
ценно и потому, что Гете, как никто другой, ценил наблюдательность, и
потому, что тонкое умение наблюдать, несомненно, помогло ему взыскательно
проверить точность описаний, которые, как он говорит, он почерпнул из глубин
собственной натуры. Разумеется, даже допустив, что человек создает какой-то
характер совершенно независимо от живых наблюдений, нельзя забывать, что ему
все-таки требуется фон, чтобы показать этот характер, и чем шире его знания,
тем лучше он может развить свою идею. Однако такому художнику все же нужно
меньше, чем Теккерею или Филдингу. Эти двое полностью ограничены пределами
своих наблюдений, а потому находятся в постоянной опасности повторить себя.
Мистер Теккерей более поражает неистощимостью своей изобретательности в
применении накопленных знаний, чем широтой охвата. Его плодовитость поражает
даже еще больше, когда мы обращаемся к находящимся в его распоряжении
ресурсам. Он стоит на несколько неопределенной полосе между аристократией и
средними классами - это его излюбленная позиция - и, очевидно, ведет
наблюдения из гостиных и столовых. За человечеством он следит из клубов и
помещичьих домов, военных видел главным образом на полковых обедах, с
юристами далеко не на короткой ноге, хотя и связан с Темплом, более или
менее осведомлен в жизни художников и, разумеется, хорошо знает мир
профессиональных литераторов, хотя и остерегается извлекать особую пользу из
этого своего опыта. В провинциальной Англии, особенно в небольших городах,
он не ощущает себя дома и мало знаком с чувствами и образом жизни низших
классов. О столичных франтах ему известно исчерпывающе много, а знакомство
его с лакеями чрезвычайно широко. Возможно, у него имеются в запасе еще
кое-какие материалы, однако уже замечаются легкие признаки истощения его
ресурсов. Карта местности нам уже достаточно знакома, и мы примерно
представляем себе, где проходит пограничная ограда. Поразительным остается
необыкновенное разнообразие ландшафтов внутри этой ограды.
Однако есть одно направление, где ресурсы мистера Теккерея с самого
начала выглядели удивительно скудными. Очень любопытно, как мало зависит он
от способности мыслить, как он ухитряется существовать только на самой
поверхности вещей. Быть может, он столь тонко наблюдает нравы потому, что не
пытается проникнуть глубже. Он никогда не ссылается на тот или иной принцип,
никогда не проясняет пружину действий. В его книгах нельзя найти того, что
принято называть идеями. В этом отношении Теккерей уступает Филдингу
настолько же, насколько в других он, по нашему мнению, его превосходит.
Читая Филдинга, убеждаешься, что он был мыслящим человеком, и его
произведения опираются на множество мыслей, хотя они и не вторгаются в них
прямо. Дефо неизменно вызывает представление о деятельном сильном
интеллекте. Сила произведений Теккерея питается силой его чувств, ему
присущи большой талант и энергичный ум, но не intellectus cogitabundus
{Интеллект размышляющий (лат.).}. Прочтите его прелестные и красноречивые
лекции о юмористах. Казалось бы, уж тут мысль должна бы дать знать о себе,
но ее нет и в помине. Он просто излагает свои впечатления об этих людях, а
когда он говорит об их характерах, можно лишь воздать почтительную хвалу
чуткости человека, который столь тонко улавливает отличительные черты очень
разных натур. Мы менее всего желали бы, чтобы лекции писались иначе; мы
убеждены, что тихая задумчивость, с какой мистер Теккерей всматривается в
этих людей, прикасается к ним, исследует их, гораздо поучительнее, чем любые
хитроумные рассуждения о них, стоит много больше и способна создать куда
более верное впечатление о том, какими они были на самом деле. Но столь же
характерной чертой является и уклонение от мысли. Странно видеть на
странице, где теккереевская оценка Стерна сопровождена заметкой Колриджа,
столь близкое соседство прямо противоположных подходов к вопросу. Теккерей
никогда не рассуждает, никогда не продвигается шаг за шагом от одного
дедуктивного вывода к другому, но полагается на свою интуицию, взывает к
свидетелю внутри нас, утверждает что-то и предоставляет этому утверждению
воздействовать на читателя самостоятельно - либо оно убедит вас и вы с ним
согласитесь, либо не убедит, и вы его отвергнете. Именно так провозглашались
величайшие нравственные истины, - и, возможно, иначе их провозгласить вообще
нельзя, - но ведь мистер Теккерей великих истин не провозглашает! В лучшем
случае он обобщает некоторые свои наблюдения над обществом. Нет, он отнюдь
не лишен определенной толики той квинтэссенции широкого знания людей,
которая справедливо зовется мудростью, но она далеко не соответствует силе и
проникновенности его восприятия. Он отдает немало места задумчиво
прочувствованным рассуждениям о разных явлениях жизни. Однако все они, кроме
тех, которые непосредственно посвящены чувствам, кажутся новыми и ценными
только благодаря своей форме - было бы нетрудно перечислить главные его
положения и пересчитать, как часто они встречаются. Он постоянно внушает
нам, что "Книга пэров" - это отрава английского общества, что наши слуги
выносят нам в людской беспощадные приговоры, что хорошее жалование, а не
любовь делает няньку более усердной, что банкиры женятся на графских
дочерях, и наоборот, что муки безответной страсти в могилу не сводят, что
еще ни один человек, подводя итог своих долгов, ни разу не перечислил их все
до единого. Список этот можно не продолжать. Однако какими банальными ни
кажутся эти утверждения, если называть их подряд, сведя к самой сути, автор
неизменно находит для каждого какое-то новое прелестное выражение или
пример, так что они не приедаются. Чувства и симпатии - вот стихия мистера
Теккерея. Они заменяют ему силу логики. Поэтому в женские характеры он
проникает глубже, чем в мужские. Он еще ни разу не нарисовал - и не может
нарисовать - мужчину с твердыми убеждениями или философским умом, и даже в
женщинах его почти исключительно интересует интуитивная и эмоциональная
сторона их натуры. Эта особенность придает произведениям мистера Теккерея
некоторую худосочность и поверхностность. Нигде он не оставляет печати
мыслителя. Даже его провидение более метко и тонко, чем глубоко. Однако
искренность его симпатий делает его особенно чутким к тому, что прячется на
пограничной полосе между сердечными привязанностями и интеллектом, где
расположен край тщетных сожалений и трогательных воспоминаний, обманутых
надежд и умягченной грусти, засеянное поле любви и смерти в каждой
человеческой душе. Голос симпатий мистера Теккерея и нежен и мужественен,
когда же писатель позволяет нам поверить, что он не смеется над собой, голос
этот достоин звучать в святая святых сердца. Найдется ли в царстве
литературы хоть что-нибудь более проникновенное, чем мысль упокоить разбитое
сердце старого полковника Ньюкома в богадельне Серых Монахов?
Трогательность мистера Теккерея хороша, но его юмор - еще лучше, он
оригинальнее, взыскательнее. Писатель никогда не ограничивается просто
смешным или нелепым. Ирония - вот основа его остроумия, ею пронизаны его
книги. Он играет со своими персонажами. Самые простые вещи, которые они
говорят, автор умеет обернуть против них же. Ему мало нарисовать человека
смешным, он заставляет его самого выставлять напоказ свою смехотворность и
радуется тому, что бедняга даже не подозревает об этих саморазоблачениях. С
действующими лицами своих романов он обходится так, словно имеет дело с
живыми людьми. Остроумие для него не игрушка, но оружие, и каждый выпад
должен оставлять рану. Пусть укол и беззлобен, но он должен кого-то задеть.
Писатель никогда не фехтует со стеной. Сатира его тем горше, чем он
невозмутимее. Он большой мастер насмешек и ядовитых намеков и умеет нанести
тяжелый удар легким оружием. Для воплощения крайних нелепостей он выбирает
форму бурлеска и ищет для пародирования что-то очень конкретное. Он
принадлежит к тем, кто сам над своими шутками не смеется. И смеяться
читателя он заставляет не так уж часто, хотя может вызвать смех, когда
захочет. Фокер - лучший из наиболее смешных его созданий. В целом же он
серьезен, даже печален, но никогда не остается равнодушным к перипетиям
судеб, которые описывает, а принимает в них живое участие, хотя чаще
предпочитает скрывать, кому отданы его симпатии. В глубине души он таит
теплый, почти страстный интерес к своим творениям. Для него они такие же
реальные люди, как и для остального мира.
Особенности его таланта делают неотразимо соблазнительным переход на
личности, однако теперь он в открытой форме себе этого уже не позволяет.
Ранние дни "Блэквуда" и "Фрэзера" давно прошли. И все же было время, когда
он задал "Эдваджорджилитлбульвару" суровую, хотя и не вовсе беспощадную
трепку; а когда сам подвергся нападению "Таймс", куснул в ответ свирепо и
больно. Он склонен занашивать свои юмористические приемы до дыр. Желтоплюш с
его своеобразным диалектом забавен и поучителен, но в конце концов не мог не
надоесть. Орфографические нелепицы - довольно ограниченный источник смеха, а
остроумие мистера Теккерея порой уж слишком зависит от чуткости его слуха к
оттенкам произношения и рабской покорности, которой он добивается от
искусства правописания. Имитировать с помощью типографских литер он умеет не
хуже, если не лучше, Диккенса. Однако его чувство юмора иное, чем у этого
последнего, и отзывается почти исключительно на странности людей или их
взаимоотношений. Смешное в вещах он замечает несравненно реже Диккенса.
Описание щетки Костигана, как "очень диковинной и древней" остается чуть ли
не единственным, и он почти никогда не высмеивает даже внешность своих
персонажей, за исключением случаев, когда костюм или манера держаться выдают
те или иные черты характера. Совсем иные у него и карикатуры. Диккенс берет
все нелепое и смешное, что ему удалось заметить, и соединяет этот материал в
совершенно новом образе, принадлежащем только ему. Теккерей же рисует все,
как оно есть, и только подчеркивает смехотворные или достойные презрения
частности.
Поэтичность его таланту несвойственна. Он просто владеет стихом в той
степени, какой можно ожидать у человека его способностей, и умеет этим
пользоваться, а блестящий язык обеспечивает необходимую легкость и владение
рифмой. <...>
Красоту он чувствует горячо и живо. Если бы его негативный хороший
вкус, отвергающий все безобразное и неуместное, равнялся бы его позитивному
хорошему вкусу, обнаруживающему и ценящему все прекрасное, читать его книги
было бы много приятнее. Красоту он видит везде, любовь к ней смешивается с
нежностью его натуры и смягчает те его страницы, горечь которых иначе была
бы непереносимой. <...>
Что же касается дурного вкуса, то доказательств в его книгах можно
отыскать более чем достаточно. Взглянуть на светское общество глазами лакея
- мысль весьма счастливая, однако - хорошенького понемножку, а мистер
Теккерей безжалостно нас перекармливает. Мы можем сослаться на сурово
прямолинейного Уоррингтона и повторить следом за ним, что "прислуга миссис
Фланаган и горничная Бетти не то знакомство, которое следует поддерживать
джентльмену", и нас не удивляет "самый соблазнительный" взрыв негодования,
которым "Джимс" завершает свою карьеру в "Записках Желтоплюша".
У подобного рупора есть то преимущество (если это можно назвать
преимуществом), что через его посредство можно высказывать такие вульгарные,
оскорбительные, задевающие чужое достоинство вещи, какие уважение к себе или
стыд никогда не позволят произнести от своего имени. Это способ
псевдоперекладывания ответственности. Но если мы воздаем должное Шеридану за
остроумие, то должны воздать должное Теккерею за его вульгарность. Эта
особенность заметно обезображивает его творения и сказывается не только в
увлечении и легкости, с какими он проникает в душу лакея, но и в страсти к
поискам и выставлению напоказ самых мелочных и недостойных подробностей. Мы
не порицаем юмориста, обнажающего вульгарность вульгарного человека и
извлекающего из нее все смешное, что только можно. Саморазоблачающаяся
театральная вульгарность, если ею не злоупотреблять, служит одним из
справедливейших и вернейших источников смеха. А порицаем мы вульгарность в
тоне произведения - обвинение, которое невозможно подтвердить ссылками на
такую-то главу, стих такой-то, ибо ее можно только почувствовать, но не
определить. Тем не менее, мы добавим пример, поясняющий, что имеется в виду.
В первом томе "Ньюкомов" нам рассказывают, как Уоррингтон и Пенденнис
устраивают в Темпле званый завтрак, на который приглашены малютка Рози с
маменькой. Очень милая, полная очарования картина: рассказчик упоминает
"веселые песни и приветливые лица", сообщает, какими "счастливыми" казались
старинные мрачные комнаты, когда их "осветило юное солнечное создание". Так
какая же злополучная мысль заставила его уронить на это описание жирную
кляксу? "Должен сказать без ложной скромности, что завтрак наш удался на
славу. Шампанское было заморожено именно так, как следовало. И гостьи не
заметили, ч_т_о н_а_ш_а п_р_и_с_л_у_г_а м_и_с_с_и_с Ф_л_а_н_а_г_а_н
у_с_п_е_л_а в_ы_п_и_т_ь с у_т_р_а п_о_р_а_н_ь_ш_е". Нас не щадят и дальше -
в конце описания вновь упоминается "миссис Фланаган в весьма возбужденном
состоянии". Бесспорно, пачкать чистое и светлое впечатление от этой сцены,
не только введя в нее образ пьяной прислуги, но настойчиво упоминая о ее
состоянии, это очень вульгарно. (Гл. XXIII, разрядка Роско.)
Другой неприятный недостаток порождается не просто ложным вкусом, но
чем-то более глубоким, скрытым в самой сущности его гения. "Ярмарка
тщеславия" - так по сути называется не один роман мистера Теккерея, но все
они. Разочарование, неизбежно постигающее любые человеческие желания и
надежды, сбываются они или нет, пустота светских соблазнов, непрочность
привязанностей, безжалостность судьбы, безнадежность борьбы, vanitas
vanitatum {Суета сует (лат.).} - вот его темы. Усталость и уныние - вот
ощущения, которые оставляют его книги. Пока вы читаете, талант автора
поддерживает бодрость вашего духа, но потом наступает такой его упадок,
словно вы и правда брошены в широкий мир, не имея ни надежд, ни устремлений
вне его пределов; ваше горло словно першит от пыли и пепла, а в ушах звенит
от бессмысленного шума и бормотания бесчисленных голосов. Искусство способно
достичь самых глубоких истоков страсти - благоговение, горе и даже ужас
подчинены его власти не меньше, чем смех и душевный покой. Оно может
потрясти сердце, заставить дрожать все его струны силой чувств, сходной с
болью, но оставить сердце неутоленным, беспокойным, тревожным - нет, не в
этом назначение искусства. Быть может, порой и позволительно приобщить его к
бурям, смятению, нескончаемым бедам реальной жизни. Однако разрешается это
лишь на краткий срок, слишком уж особый это источник волнения! Опустить же
занавес, когда сознание читателя утомлено мелкими неприятностями, озадачено
непреодоленными трудностями и удручено несовершенством достигнутых целей,
значит пренебречь высоким и целительным влиянием искусства, злоупотребить
властью, которую оно дает. Старинные романы, где пары счастливо
воссоединяются, чтобы затем наслаждаться безоблачным счастьем до самой
смерти, показывают более глубокое понимание истинного назначения искусства,
чем мистер Теккерей, который не в силах удержаться, чтобы не перевернуть еще
одну страницу и не показать нам, что столь долго любимая, столь долго
неприступная Эмилия не приносит своему мужу особого счастья, и который вновь
возвращается к благородной Лоре, чтобы сообщить нам, что, выйдя замуж за
человека, во всех отношениях столь далеко ей уступающего, она неизбежно
должна была утратить былую высоту духа и натуры.
Философию мистера Теккерея, как Моралиста, можно назвать религиозным
стоицизмом, опирающимся на фатализм. Стоицизм этот исполнен терпения,
мужественен, полон доброты, хотя и меланхоличен. Это не столько умение
твердо принимать гонения судьбы, сколько слепая пассивная покорность
божественной воле.
Его фатализм связан с внутренним признанием бессилия человеческой воли.
Он убежденный скептик. Нет, не по отношению к религии или благоговейной
вере, вовсе нет, но по отношению к принципам, человеческой воле, к власти
человека над собой, касается ли это исполнения долга или сознательного
выбора и достижения своих целей. Он верит в бога _вне пределов нашего мира_,
а человека любит изображать игрушкой бушующего моря - ветер и волны носят
его, куда хотят, порой он попадает на светлый счастливый островок, где
чувства обретают покой, но для того лишь, чтобы вновь оказаться во власти
ночи и бури; временами пловца ободряет и укрепляет блеснувший в вышине яркий
луч, он умело правит своим суденышком, старается избежать враждебных стихий
или одолеть их, однако законы навигации ему неведомы, у него нет порта, куда
направлять путь, и нет компаса, чтобы этот путь определять. Цветы
удовольствия, учит писатель, можно да, пожалуй, и должно рвать, пока вы
молоды, но, предупреждает он, пыл ваш скоро угаснет, удовлетворение
честолюбивых желаний оставит лишь горький вкус во рту, а слава - самообман.
Нежные же привязанности, единственное истинное благо жизни, слишком часто
губит беспощадная судьба, да они вовсе не так сильны и непреходящи, как нам
мнится. А потому он может посоветовать нам только радоваться от души,
страдать мужественно и сохранять терпение. Он разговаривает с вами, как один
подданный Князя сей юдоли с другим. У него нет ни стремления исправлять мир,
ни желания искать спасительного средства. Его призвание - показывать времена
такими, какие они есть, и, особенно, то, как распалась их связь. Его
философия требует принимать людей и вещи такими, какие они есть.
Он являет собой замечательный пример того, как сила интеллекта
воздействует на нравственное начало и убеждения. Насколько нам известно, он
ни разу в жизни не задал вопрос "почему?" - разве только в доказательство
кому-то, что нет у него ответа "потому". Сильнейшее ощущение обязательности
нравственной правдивости, глубочайшие уважение и симпатия к простым и
прямодушным характерам не сочетаются у него с интеллектуальными выводами.
Никогда не достало бы ему интереса спросить вместе с Пилатом "Что есть
истина?". Его всецело занимают нравственные симптомы, и, пристально изучая
людей, поглощенный наблюдениями над тем, как по-разному встречают они
всяческие жизненные перипетии и невзгоды, он не пытается выносить свой
приговор в вопросах морали. И даже редко их обсуждает. А если и обсуждает,
то щепетильно отказывается класть свою гирю на ту или иную чашу весов. Во
всех остальных случаях он готов выступить от собственного лица, но тут
старательно прячется. Иногда он прямо предупреждает вас, что не отвечает за
слова, вложенные в уста того или иного персонажа, а чаще превращает вопрос в
волан, который отбивает то один, то другой участник драматического диспута,
а потом роняет его точно на середине - пусть подбирает, кто хочет.
Такого рода ум и порождает в значительной мере тот скепсис, о котором
мы говорили. Не может быть не скептичным писатель, если он видит обе стороны
вопроса, но так и не обзавелся принципами, позволяющими твердо выбрать
какую-нибудь одну из них, если у него нет свода незыблемых правил, чтобы на
них опираться, и лишь нравственные инстинкты спасают его сознание от полного
хаоса. Только эти инстинкты служат ему для проверки человеческих характеров
и порядочности человеческих поступков, и в тех случаях, когда достаточно их
одних, они действуют безошибочно, ибо у него они благородны и честны.
Он объявляет, что рисует человеческую жизнь, но тот, кто при этом не
опирается на религиозную подоснову, которая одна лишь делает жизнь
человеческую не просто обрывками мимолетных грез, неизбежно оказывается
несовершенным художником и ложным моралистом. И мистеру Теккерею не укрыться
за утверждением, что истинное благочестие заранее исключает смешение
религиозных идей с легкой литературой. Во-первых, мы вовсе не требуем