в доброжелательном, мирном тоне, нетрудно было понять, что при всей остроте
и даже язвительности отдельных высказываний, относился он к предмету
разговора в целом снисходительно. Мастером застольной беседы, каких нарочно
приглашают на званые вечера для поддержания общего разговора, он мне никогда
не казался, не замечал я в нем и желания покрасоваться перед людьми; то, что
он говорил, было разумно и уместно и выражалось языком просвещенного и
безукоризненно воспитанного человека, который вовсе не ставит себя выше
остальных, а держится со своими случайными собеседниками самым естественным
и непринужденным образом. <...>
Во второй приезд Теккерея в Соединенные Штаты, зимой 1855 года, я
общался с ним еще больше и ближе, чем во время его первого лекционного
турне... После обеда я часто заходил поболтать к нему в номер, состоявший из
спальни и гостиной и представлявший собой лучшее помещенье во всем
"Тримонт-Хаусе". В один из таких вечеров он продекламировал мне свою
"Балладу о буйабесе"... Он произносил трогательные строки выразительно, с
глубоким, нежным чувством. "Но увы, - заключил он, - они не достигли цели",
- имея в виду публикацию в одном из лондонских журналов... Я с похвалой
отозвался об общем духе стихотворения и выраженных в нем чувствах, и видно
было, что мои слова доставили ему удовольствие. <...>
Однажды я справился у Теккерея, который из своих романов он считает
лучшим, и он, не задумываясь, ответил, что выше остальных ставит "Эсмонда".
<...>
Теккерея очень забавляло, что он, серьезный господин средних лет,
философ и моралист, отнюдь не красавец, седовласый, в очках, всегда ведущий
себя сдержанно и с достоинством, сделался объектом восторженного поклонения,
как эстрадная знаменитость. Боюсь, что он не без основания относил подобные
всплески восторга на счет более свободных манер американских девиц в
сравнении со сдержанными повадками его знакомых английских барышень.
Разумеется, этим он не хотел бросить тень на американскую нравственность,
если только отвлечься от того обстоятельства, что манеры и есть внешнее
выражение внутреннего нравственного чувства. Мне известно, что одна
миловидная американочка из отдаленного города преследовала Теккерея до
самого Бостона, так что почтенный папаша в конце концов принужден был
приехать за ней и пресечь ее донкихотские странствия. Я знал ее в лицо, и
однажды, когда мы шли с Теккереем по Бикон-стрит, эта влюбленная особа
попалась нам навстречу. Он вежливо поздоровался и не задерживаясь прошел
мимо, с явным облегчением пробормотав себе под нос, но достаточно внятно:
"Ну, слава тебе господи, эта трубка выкурена". Меня поразило, что такой
человек мог высказаться с подобной откровенностью. Это было, бесспорно, не
очень красиво. Но ведь я и не пытаюсь изобразить Теккерея иным, чем он был
на самом деле, чем он бывал по временам, под влиянием разных настроений...
Мистер Теккерей, как и всякий мужчина, обладающий тонкими чувствами и
верным вкусом, преклонялся перед женской красотой. В Бостоне ему,
естественно, встретилось немало образованных и обаятельных женщин, но на мой
взгляд, больше остальных ему нравилась одна замужняя дама, с которой он
поддерживал скорее домашнее, чем светское знакомство, я часто встречал его
по вечерам в ее гостиной. Атмосфера там царила вполне семейная, Теккерей,
по-видимому, чувствовал себя там как дома и часто рассказывал об оставленных
в Англии близких, по которым так тосковал на чужбине. О хозяйке же этого
дома, отличавшейся красотой и безупречным вкусом, он всегда говорил: "В
любой другой стране она была бы графиней", - и эта похвала в его устах
стоила немало, ведь он был вхож в аристократическое английское общество и
водил дружбу с настоящими графинями и герцогинями. Разумеется, Теккерей
нигде не упускал возможности наблюдать особенности человеческого характера.
В Бостоне люди примечательные, я думаю, встречались ему достаточно часто,
только гляди по сторонам; хотя конечно в целом здесь, как и повсюду в
Америке, знакомства его были иного рода, чем как на родине, где он,
случалось, засиживался с друзьями в каких-нибудь "Гротах гармонии" чуть не
до четырех часов утра, распевая свои куплеты про "почтенного доктора
Лютера". Впрочем, и среди американцев насчитывалось, пожалуй, несколько
человек, чье общество было ему приятно... С ними он вполне мог бы бражничать
в заведении, подобном вышеупомянутым "гротам" - если бы в Бостоне (при том,
что там имеются вертепы вполне низкого разбора) существовали заведения,
пригодные для отдыха джентльменов со слегка богемными наклонностями и
вкусами... По временам общение с такими людьми ему было заметно приятнее,
чем с более респектабельными членами Бостонского общества... Бывало, они
собирались вечерами небольшой компанией, и несколько раз я имел честь
составить с ним партию в игорном доме Портера, который тогда славился на всю
бостонскую округу...
Наш простецкий обед в "Тримонте" начинался в половине третьего. За
одним столом с нами часто обедала та приятная дама, о которой шла речь выше;
и, по-моему, Теккерею эти непритязательные трапезы были больше по душе, чем
поздние парадные обеды, принятые в фешенебельном Лондоне, у него были
простые вкусы и вполне скромные потребности. Нам подавали вино, обычно
херес, который он пил очень умеренно, и вдобавок к хересу часто еще
полбутылки шампанского. Беседа за столом нередко касалась литературы, и
однажды он во время обеда спросил меня, читал ли я его стихи о Шарлотте и
Вертере; к стыду своему я вынужден был ответить отрицательно и выразил
настоятельное желание их услышать; в ответ он прочитал свое стихотворение -
монотонно, внятно, сохраняя каменное выражение лица, - впрочем, иногда во
время этой торжественной декламации хитро подмигивая мне сквозь очки...
Мне очень понравились эти занятные куплеты, и я попросил их у него. Он
ничего не ответил, но к чаю, то есть, где-то в шесть - полседьмого, сошел
вниз, держа в руке листок, и с торжественным видом, будто закончил важный
труд, преподнес мне стихи, переписанные его удивительно четким почерком, да
еще с картинкой - это был один из его несравненных рисунков пером. Я от души
восхитился. Меня поразило, как мало времени ему потребовалось и как
превосходно все было выполнено. <...>


^TЛЮСИ БЭКСТЕР^U
^TИЗ ВОСПОМИНАНИЙ^U

<...> Он приходил к нам, когда только мог, совершенно свободно, без
всяких церемоний. Напрашивался к нам пообедать перед лекциями, которые и
поначалу его тяготили, а к концу стали просто мукой; однообразие
бесконечного повторения одного и того же, необходимость быть готовым к
определенному часу, независимо от того, был ли он в разговорчивом настроении
или нет - это было жестоким испытанием. Он очень привязался к моей матери,
чье тихое сочувствие успокаивало его, и перед каждой лекцией занимал свое
место за столом, по правую руку от нее и с графином кларета возле его
прибора. Иногда он вдруг замолкал среди начатого разговора и произносил
проникновенным голосом начальные фразы лекции, которую ему предстояло
прочесть, а мы все смеялись, так комично было его отвращение к предстоящей
пытке. Он не любил лекторскую трибуну, и если б не поток "американских
долларов", залог будущего благополучия его нежно любимых дочерей, несомненно
отказывался бы от многих приглашений, которые шли к нему со всех концов
страны. Из его писем явствует, как часто он боролся с искушением нарушить
все обещания и сбежать в Англию ближайшим пароходом.
Он с большим интересом входил во все наши планы и развлечения и
однажды, когда обсуждался костюм моего старшего брата для юношеского
маскарада, взял перо и лист бумаги и, не переставая болтать, сделал
несколько набросков костюмов пажа различных эпох с полным знанием всех
деталей для того или иного костюма. Он сказал, что забавная фигурка с
большими манжетами и в широкополой шляпе очень похожа на маленького
печального Генри Эсмонда, когда его впервые увидала добрая леди Каслвуд и с
ласковой улыбкой поглядела в его серьезное лицо ("Эсмонд", кн. 1, гл. I).
После обеда мистер Теккерей часто оставался поболтать и болтал, пока
моя сестра одевалась на бал, куда, возможно, он и сам собирался ехать. В
один из таких вечеров, перелистывая "Пенденниса", который лежал на столе
рядом с ним, он сказал, улыбаясь: "Да, очень похоже, право же, очень
похоже".
- На кого, мистер Теккерей? - спросила моя мать.
- На меня, конечно. Пенденнис очень похож на меня.
- Да нет же, - возразила моя мать, - Пенденнис был таким слабым.
- Ох, миссис Бэкстер, - сказал он, пожимая массивными плечами и с
комической гримасой, - ваш покорный слуга тоже не особенно сильный.
Американская бальная зала очень его забавляла. Веселый разговор,
оживленные девушки, пышущие радостью, которую не боялись проявить, сильно
отличались от более сдержанных развлечений в Лондоне. Моя сестра в то время
много выезжала, ей еще не было двадцати лет, она была и умница, и красавица.
В образе Этель Ньюком, когда та собирает вокруг себя придворный кружок на
одном из больших лондонских балов, Теккерей передал свое впечатление от этой
нью-йоркской девушки. Досада Этель на обманы светской жизни, ее раздраженные
замечания и резкая критика вполне могли быть отражением споров с моей
сестрой в библиотеке Браун-Хауса, где мистер Теккерей провел много часов в
разговорах и веселых и грустных.
В декабре проходил курс его лекций в Бостоне, и в первых письмах оттуда
он писал о людях, с которыми там познакомился. В одном из писем он говорил о
встрече с миссис Стоу и как ему понравилась ее внешность и манера держаться.
Как-то незадолго до его возвращения из Бостона, моя мать предупредила
младшее поколение, что если он появится в тот день, лучше не приглашать его
остаться обедать. "Не тот у меня сегодня обед, каким бы мне хотелось
угостить его", - сказала она.
Как показало дальнейшее, о каком бы недостатке обеда ни шла речь, моей
матери пришлось махнуть на него рукой. Перед самым обедом, находясь в
столовой, она давала какие-то распоряжения горничной, когда в парадную дверь
позвонили. Дверь отворили, и чьи-то шаги проследовали через прихожую
прямиком в столовую. Мать удивленно оглянулась - кто бы это мог быть так
поздно - в дверях стоял высокий человек с добрыми глазами и серебряной
шевелюрой, ставший нам уже таким знакомым, с пачкой рисунков, чтобы показать
ей. Он обратился к ней со словами:
- Ну, а теперь угостите меня обедом.
Молодежь наша была в восторге от растерянности матери. Едва ли мистер
Теккерей обнаружил в обеде какой-нибудь недочет. Он всегда смеялся над нашим
американским представлением, будто для одного гостя следует устраивать
"пир"; говорил, что мы не понимаем, как можно попросту зазвать приятеля на
баранью ногу. <...>
В новом году мистер Теккерей начал выполнять свой контракт на Юге, и в
письмах мы получали рисунки с неграми, чьи повадки и словечки очень его
забавляли. До поездки в Чарлстон он побывал в Нью-Йорке, где прочитал лекцию
в пользу Швейного общества унитариев, которым особенно покровительствовала
миссис Фелт. Во вступлении он привел стихотворение Гуда "Мост вздохов". Кто
слышал его, не скоро забудет, как взволнованно звучал его голос в строфе:

Окружи прекрасную
Радостью безбрежною -
Всю такую ясную,
Всю такую нежную.
{Пер. Д. Веденяпина.}

Никто так чутко не откликался на любую весть о чужой беде, невзгодах,
чем этот великий писатель (хоть он и слыл циником!). Кошелек его всегда был
к услугам друзей, а то и просто знакомых, что не шло на пользу его финансам,
а стекла очков туманились, когда он говорил о печалях, о которых узнавал изо
дня в день. Щедрость его к тем, кто ему прислуживал, была безгранична.
Вернувшись с Юга, мистер Теккерей узнал, что у нас предстоит небольшое
торжество - мой семнадцатый день рождения. Предполагалась музыка, танцы и
цветы для того, что в те времена именовалось "малым вечером". Мистер
Теккерей сделал этот случай памятным, прислав мне вместе с цветами стихи.
При цветах была и коротенькая рифмованная записка в более легком тоне. Стихи
эти я всегда очень ценила, но первый вариант кажется мне более
привлекательным, чем более короткий, который был впоследствии опубликован.
Месяц май увез мистера Теккерея домой в Англию, и после этого он попал в
Америку только в 1855 году.
Второй курс лекций, о четырех Георгах, был, как мне кажется, принят в
Америке не так хорошо, как первый, об английских юмористах. Он упоминает об
этом в одном из поздних писем, когда говорит, что эти лекции были гораздо
более популярны в Англии, чем "в штатах". В этот последний приезд мы с ним
виделись гораздо реже, чем в первый. В Браун-Хаусе произошли кое-какие
перемены. Моя сестра, как он выразился, "упорхнула с улыбкой, под руку с
мужем", и пустота эта никак не заполнялась. В феврале мы встретились в
Чарлстоне, куда я ездила погостить к сестре и зятю, и о нас троих он очень
по-доброму написал моей матери. В Чарлстоне же я один раз увидела другую
сторону характера мистера Теккерея. До этого мы никогда не видели той
"грубости", которую ему приписывали, когда он был чем-нибудь раздосадован.
На одном званом обеде, куда я поехала с ним одна, потому что сестра
прихворнула, присутствовала некая дама, которая с первого же знакомства
восстановила мистера Теккерея против себя. Это была умная женщина, даже
блестящая, но она успела написать несколько никудышних романов, которые если
и были кому известны, так только в ее родном городе. На этом обеде, как и в
других случаях, она как будто поставила своей целью привлечь внимание
мистера Теккерея, чем вызвала его досаду. И вот, когда кто-то сказал что-то
относительно треволнений, ведомых писателям, она, наклонившись вперед,
обратилась к нему через стол, очень громко: "Мы с вами, мистер Теккерей, как
товарищи по несчастью, можем это понять, ведь правда?"
Наступило мертвое молчание. Грозовая туча опустилась на лицо мистера
Теккерея, и все оживление кончилось. Хозяйка дома, без сомнения,
возблагодарила судьбу, когда писатель, сославшись на то, что скоро
начинается его лекция, стал прощаться. Конечно, одна из гостий впервые в
своей жизни испытала облегчение, когда дверь закрылась за ее добрым другом.
Эта бестактность со стороны дамы явилась кульминацией многих атак на него и
переполнила чашу. В одном из писем к моей матери дама эта упомянута как
"некий индивидуум".
В нашем общении с мистером Теккереем мы видели только добрую,
участливую, любящую сторону его широкой натуры. Нам казалось невероятным
опасаться в нем цинизма или злости, о которых говорили иные. Он не мог не
видеть слабость человеческой природы, но отдавал должное - или, как он
говорил, снимал шляпу перед всем, что в человеке благородно и чисто. К
слабости характера он тоже относился очень терпимо, но притворства и
лицемерия не выносил. Все это уже не ново, но я чувствую, что обязана
подтвердить такое мнение о нем личным своим опытом.
В мае, как можно судить по его письмам, мистер Теккерей принял
внезапное решение и, никого не предупредив, отбыл в Англию. Моя мать, да и
все мы, были просто в отчаянии, что он уехал так, без слов прощания, но он,
видимо, этого и хотел избежать. Больше мы его не видели, хотя письма время
от времени получали. В последние годы письма его были полны нескрываемого
участия к нашей великой тревоге и горю.


^TБАЯРД ТЕЙЛОР^U
^TИЗ ВОСПОМИНАНИЙ^U

В известном смысле <...> Теккерей не был понят публикой, он ушел из
жизни, не успев получить истинное признание, которого жаждал всей душой. Его
громкая и поистине заслуженная слава не могла восполнить ему недостаток
такого понимания, ибо не сердце, а ум ценили в этом писателе. Пусть другие
воздадут должное его литературным заслугам. Я же по праву друга, который
хорошо знал и любил его, возьму на себя смелость рассказать, каким он был
человеком... За семь лет нашей дружбы мне открылись те его черты, какие
писатели стараются оберегать от посторонних глаз, чтобы своей откровенностью
не дать пищу злым языкам и избежать докучливой навязчивости глупцов. <...>
Я познакомился с Теккереем в Нью-Йорке в конце 1855 года. Когда я
впервые пожал его большую руку и взглянул в его серьезные серые глаза, то
сразу же ощутил глубочайшее благородство его натуры - его честность и полную
достоинства прямоту, которая порой граничила с дерзостью, неизменную, словно
бы стыдливую отзывчивость и окрашенную горечью печаль моралиста, - ту, что
публика упорно объявляла цинизмом. Узнав его ближе, я убедился, что первое
впечатление не обмануло меня, и впоследствии я не изменил своего высокого
мнения о нем. Хотя от природы Теккерей был раздражителен и вспыльчив,
насколько я помню, ему не удавалось скрыть досаду, лишь когда в его
произведениях видели язвительную насмешку там, где сокрушался он о людских
пороках. Он считал для себя унизительным оправдываться, коль его столь
превратно понимают. "Я ничего не придумываю, - любил повторять Теккерей. - Я
пишу о том, что наблюдаю в жизни". Он быстро и безошибочно подмечал слабости
своих знакомых и тогда отзывался о них с разочарованием, подчас с
негодованием, но и к собственным недостаткам не знал снисхождения. Теккерей
не хотел, чтобы друзья думали о нем лучше, чем допускала его взыскательная
требовательность к себе. Я не встречал человека более правдивого по натуре,
чем Теккерей.
В ту нашу первую встречу речь зашла о Соединенных Штатах, и Теккерей
заметил:
- В Америке меня поражает ваша способность усваивать культуру,
признаюсь, я еще не встречал ничего подобного. Вот... (он назвал два-три
известных в Нью-Йорке имени) насколько я знаю, они поднялись из самых низов,
но это не мешает им чувствовать себя совершенно свободно в любой светской
гостиной. Их не смутит общество знаменитостей и аристократов, и им не
составит труда поддерживать непринужденную беседу, как сегодня с нами. В
английском же обществе, тот, кто, подобно им, выбился в люди, лишен чувства
собственного достоинства. Где-то в глубине души он всегда остается лакеем.
Лично я не испытываю этого чувства, как и все, кто меня окружает, но все же
мне недостает уверенности в себе.
- Помните, - спросил я его, - что сказал Гете о мальчишках Венеции? Он
объясняет их природную смышленность, раскованность и достоинство тем, что
каждый из них может стать дожем.
- Возможно, в этом все дело, - ответил Теккерей. - В вашей стране, как
нигде, будущее открыто перед молодыми людьми, которые своим трудом пробивают
себе дорогу в жизни. Будь у меня сыновья, я отправил бы их в Америку.
Некоторое время спустя, когда мы встретились в Лондоне, Теккерей привел
меня в студию барона Марочетти, скульптора, в ту пору его соседа на
Онслоу-сквер в Бромптоне. Оказалось, барон обещал Теккерею гравюру работы
Альбрехта Дюрера, которым Теккерей глубоко восхищался. Вскоре после нашего
прихода скульптор снял со стены небольшую картину и передал ее Теккерею со
словами: "Отныне она ваша".
На гравюре был изображен святой Георгий, повергающий дракона.
Теккерей некоторое время восхищенно рассматривал ее, а затем,
обратившись ко мне, серьезно сказал:
- Я повешу ее в спальне, у изголовья кровати, и каждое утро буду
смотреть на нее. У всех нас есть свои драконы, с которыми нам приходится
сражаться. Вам известны ваши? Своих драконов я знаю: их у меня не один, а
два.
- Что же это за драконы? - удивился я.
- Леность и склонность к излишествам!
Я не мог сдержать улыбки, услышав эти слова от человека, который столь
многого достиг на литературном поприще и в скромном доме которого я не
заметил никакой роскоши.
- Я не шучу, - продолжал Теккерей. - Мне всегда стоит немалых усилий
взяться за перо: я работаю только по необходимости. Когда выхожу размяться,
то обязательно присмотрю какую-нибудь безделушку, совершенно бесполезную, и
мне ужасно захочется ее купить. Иногда месяцами изо дня в день хожу мимо
одной и той же витрины и борюсь с искушением. И вот когда я уже уверен в
своей победе, вдруг в один прекрасный день сдаюсь. Мой врач советует мне
вести здоровый образ жизни и пореже бывать на званых обедах, но я не в силах
отказаться от этого удовольствия. Теперь же эта гравюра будет постоянно
напоминать мне о моих драконах, хотя сомневаюсь, что когда-нибудь поборю их.
После того, как в Нью-Йорке Теккерей прочитал лекции о четырех Георгах,
на него обрушились с грубой бранью в Канаде и других британских провинциях.
Приезжая в Англию, наши американские англоманы готовы терпеть
пренебрежительное отношение к себе как правительства, так и общества, и с
истинно христианским смирением отвечают на унижения угодливым
верноподданничеством, далеко превосходя в нем самих англичан. Многие газеты
обвиняли Теккерея в стремлении угодить предвзятым мнениям американской
публики и заявляли, что он не осмелится выступить с такими лекциями по
возвращении в Англию. Само собой разумеется, Теккерею послали газеты,
предупредительно отметив эти статьи, чтобы он сразу же обратил на них
внимание. Но он, презрительно отбросив газеты, сказал: "Эти молодцы увидят,
что я не только прочту свои лекции в Англии, но и сделаю их еще более
обличительными именно потому, что слушать меня будут англичане". Свое
обещание он сдержал. Лекция о Георге IV не вызвала таких ожесточенных
нападок газет, как в Канаде, но среди английской аристократии поднялась буря
возмущения, и некоторая часть лондонского света попыталась в отместку
подвергнуть Теккерея остракизму. Когда я навестил его в Лондоне в июле 1856
года, он весело рассказывал мне об этом:
- Вот, например, лорд Н. (известный английский политический деятель)
уже три месяца не присылает мне приглашений на свои обеды. Ну что ж, он
убедится, что я прекрасно обойдусь без его общества, но посмотрим, обойдется
ли он без моего.
Через несколько дней лорд Н. возобновил приглашения.
Тогда же я оказался свидетелем забавной сцены, которая показала мне,
сколь высоко ценилось мнение Теккерея в аристократических кругах. Он всегда
без колебаний говорил то, что думал, в глаза своим хулителям. Его смелость и
прямота, должно быть, обескураживали. И вот лорд Н., аристократический
дилетант от литературы, занимавший видное положение при дворе, отозвался (не
помню, в устной беседе или на страницах печати) весьма резко о том, как
Теккерей изобразил Георга IV. Однажды у модного портного мы встретили лорда
Н. Теккерей сразу же направился к нему и, наклонившись с высоты своего роста
к смущенному защитнику венценосного Георга, отчетливо произнес глубоким
мягким голосом:
- Мне передали ваши слова, сказанные обо мне. Разумеется, вы правы, а я
заблуждаюсь. К сожалению, я не догадался посоветоваться с вами, прежде чем
приняться за работу.
Лорд Н. явно растерялся, не зная, принять ли ему эти слова за чистую
монету или как насмешку. Он пробормотал что-то в ответ и с облегчением
вздохнул, когда великан покинул мастерскую.
Однако в других ситуациях Теккерей бывал добр и внимателен. Навестив
писателя в июне 1857 года, я застал его в мрачном и подавленном состоянии,
он только что вернулся с похорон Дугласа Джерролда. Теккерей заговорил о
нападках прессы, сокращавших ему жизнь, и повторил то, что я уже не раз
слышал от него:
- И мне недолго осталось - быть может, год или два. Я уже совсем
старик...
Теккерей всегда с готовностью приходил на помощь тому, кто в ней
нуждался, и при этом старался остаться в тени. Я знаю, что и в Америке и в
Англии он изобретал, как одолжить деньги бедствующему знакомому или
соотечественнику, не задев его гордости. В Нью-Йорке он делал все, что было
в его силах, стараясь помочь известному английскому литератору, который в то
время оказался в стесненных обстоятельствах. Тот скорей всего и не
подозревал, чем он обязан Теккерею. В ноябре 1857 года, когда в Америке
разразился финансовый кризис, я невзначай пошутил, что надеюсь, это не
грозит мне прекращением денежных переводов. Теккерей тут же вынул записную
книжку, перелистал ее и сказал: "У банкира на моем счету 300 долларов.
Воспользуйтесь ими, если вам нужны деньги. Или мне лучше сохранить их для
вас на будущее?" Мне не пришлось принять его великодушное предложение, но я
никогда не забуду, с каким искренним порывом доброты он вызвался помочь мне.
Я не раз убеждался в том, что Теккерей был удивительно справедливым и
отзывчивым человеком. И здесь мне хотелось бы сказать, что он представлял
собой редчайший тип широкомыслящего англичанина - глубоко и верно любя свою
родину, он ясно видел ее недостатки и достоинства других стран. Более того,
беспощадность, с какой он судил своих соотечественников, на его взгляд,
давала ему право критически высказываться о других народах. Но он никогда не
разделял широко распространенного презрительного отношения к Америке и
американцам: он не стал писать книгу об Америке, хотя это делал каждый
второй английский литератор, побывавший в нашей стране, так как боялся, что
она окажется легковесной и невольно создаст искаженное представление об
американцах. Я замечал, как в Америке его коробило, когда он слышал злобные