котором были и его стихи, о чем я ему и сообщила и, процитировав
приводившиеся там строки, сказала, как они мне нравятся. Теккерей не был
тщеславным человеком, но ничто человеческое не было ему чуждо, он откровенно
радовался искренней похвале и восхищению. Он попросил меня прочесть еще раз
полюбившееся мне стихотворение, стал вспоминать, когда и где оно было
написано. Потом мы перешли к прелестным строкам, которые Бекки поет на
вечере шарад в Гонт-Хаусе. "Я рад, что вам нравятся мои стихи, - сказал он,
не скрывая удовольствия, как мальчик, - я подумываю написать кое-что еще", -
с этими словами он поднялся, чтобы уйти, но попрощавшись и уже подойдя к
двери, вернулся вновь. "Мне что-то нездоровится. Пора мне прибегнуть к
услугам доктора Брайтона, возможно, после нескольких глотков его
животворящих вод мне станет лучше; если поправлюсь, я напишу для вас стихи".
От него и в самом деле пришло письмо, в которое были вложены стихи,
впоследствии появившиеся в печати под названием "Фонарь миссис Кэтрин".
Возможно, они запомнились тем, кто встречал их в "Корнхилл мэгезин" или в
других изданиях; я приведу последние шесть строк:

И кто все зубы потерял,
Уж не поет, как встарь певал,
Как он певал, когда был юн,
И не поникли нити струн,
Когда был юн, как вы сейчас,
И свет любви в окне не гас...


^TДЖОРДЖ ХОДДЕР^U
^TВОСПОМИНАНИЯ СЕКРЕТАРЯ^U

Одновременно с публикацией "Ярмарки тщеславия" печатался также в
традиционной форме месячных выпусков и роман великого современника Теккерея,
Чарлза Диккенса. Один роман выходил в зеленой обложке, другой - в желтой. (К
сожалению, вопреки всем справедливым протестам принято сравнивать этих двух
писателей, и в зависимости от пристрастий того или иного критика
возвеличивать одного, принижая достоинства другого.) Теккерей с нетерпением
ждал каждого нового выпуска "Домби и сына" и не скрывал своего восхищения
романом. Когда появился пятый выпуск, в котором смерть маленького Поля
описывается столь трогательно, что у читателей сжимается сердце, Теккерей
был потрясен, какой властью над душами обладает Диккенс, единственный из
всех живущих писателей. Сунув пятую книжку "Домби и сына" в карман, Теккерей
помчался в типографию "Панча" и, влетев в кабинет редактора, где в это время
находились я и сам мистер Марк Лемон, бросил книжку на стол и в
необыкновенном возбуждении воскликнул:
- Разве может что-либо в литературе сравниться с этим - нечего и
пытаться! Прочтите главу, где умирает маленький Поль: какой талант - это
потрясает до глубины души!..
Спустя несколько лет, когда я уже работал секретарем у Теккерея, как
обычно утром, я вошел к нему в спальню и застал его в постели (чтобы не
возникло впечатления, что Теккерей поздно вставал, хочу сказать, что мы
принимались за работу спозаранку, когда на часах еще не было девяти). Рядом
на столике стоял небольшой чайник и лежал засохший гренок. Я остановился
поодаль, но Теккерей подозвал меня и пожаловался, что провел беспокойную
ночь.
- Очень жаль, что сегодня Вам, судя по всему, нездоровится, -
посочувствовал я.
- Да, - пробормотал Теккерей, - нездоровится. А тут еще этот проклятый
обед, на котором нужно говорить речь.
Я сразу вспомнил, что сегодня Теккерей председательствует на ежегодном
обеде театрального фонда, а мне было хорошо известно, что Теккерей терпеть
не мог выступать в такой роли.
- Не волнуйтесь, мистер Теккерей, - успокоил я его. - Все будет
отлично.
- Глупости! - воскликнул он. - Я болен и не в силах произносить речи. К
черту! Это старина Джексон втянул меня в эту историю! Почему бы им не
пригласить в председатели Диккенса? Вот уж кто умеет говорить и притом
блестяще. Я на это не гожусь.
Не отрицая справедливости слов, сказанных им о Диккенсе, я выразил
мнение, что он недооценивает прозорливости тех, кто предложил ему эту
миссию, и заметил, что к Диккенсу не могли обратиться с подобной просьбой,
так как он всего лишь год или два назад председательствовал на таком же
обеде.
- Они забывают о том, что я всегда очень волнуюсь, - негодовал
Теккерей. - А вот Диккенсу волнение не знакомо...
О торжественном обеде, на котором председательствовал Теккерей (29
марта 1858 года), следует рассказать с полным уважением к памяти писателя и
в то же время ничего не приукрашивая, ибо он сам поступил бы точно так же.
Как и обещал, Теккерей занял председательское место и взял бразды правления
в свои руки, словно решив принять вызов и показать, что эта задача ему
вполне по силам. Но, к несчастью, Чарлз Диккенс как президент фонда сел по
правую руку от него, и когда пришло время сказать заключительный тост,
нервный и впечатлительный Теккерей пришел в ужас от мысли, что сейчас в
присутствии своего великого современника он покроет себя позором, обнаружив
свое полное бессилие. Приготовив заранее ученую речь, Теккерей начал
издалека, припомнил колесницу Феспида и историю ранней античной драмы, но
вдруг смешался и быстро закончил несколькими банальными фразами, которые
едва ли можно было назвать связными. Он остро переживал свой провал, и его
не ободрили даже теплые прекрасные слова Диккенса, предложившего тост за
председательствующего. Теккерею казалось, что теперь его репутация
безнадежно подорвана, и дождавшись первого удобного момента, он поспешил
уйти вместе с одним из своих старых друзей.


^TЭНТОНИ ТРОЛЛОП^U
^TИЗ КНИГИ "ТЕККЕРЕЙ"^U

Невозможно устоять перед искушением и не сравнить Теккерея и Диккенса в
этот период их жизни - сравнить не по художественным достоинствам, а по
положению в литературе. Диккенс был на год моложе Теккерея, но в конце 30-х
годов уже приближался к зениту своей славы. <...> А Теккерея в эту пору все
еще терзали сомнения, он только пробивал себе дорогу. Имя Чарлза Диккенса
было у всех на устах. Уильяма Теккерея знали лишь в кругу людей
осведомленных. В то время гораздо шире, чем ныне, пользовались псевдонимами,
особенно при публикациях в журналах. Если сегодня появляется произведение,
вызвавшее широкий интерес, имя автора, скрывшегося под псевдонимом, сразу же
становится известно. В прежние времена все обстояло иначе, и хотя читающая
публика год за годом знакомилась сначала с Джимсом Желтоплюшем, потом с
Кэтрин Хэйс и другими героями и героинями Теккерея, узнать имя их автора
было совсем не просто. Помню, покоренный бессмертным Джимсом, я безуспешно
старался выяснить, кто его создатель. А в это самое время Чарлз Диккенс был
известен всем и каждому как автор замечательных романов, читаемых в Англии
ничуть не меньше, чем драмы Шекспира.
<...> Так почему же Диккенс был знаменитостью, в то время как Теккерей
пока еще оставался безвестным тружеником в литературе?
На мой взгляд, ответ кроется не в степени и не в природе таланта
каждого из них, а в различном душевном складе, что по их произведениям может
заметить любой, умеющий видеть. Один был упорен, трудолюбив, настойчив, не
ведал сомнений, знал, как подать себя в наилучшем свете и умело поддерживал
свою репутацию, внутренний разлад был незнаком ему, он не переживал минут
слабости, когда кажется, что все усилия напрасны и цель недостижима, сколько
бы ты ни потел. Его окружала любовь друзей, но он не особенно в ней
нуждался. Его высокое мнение о себе никогда не оспаривалось суровой
критикой. Напротив, критики превозносили его и находили подтверждение своим
восторженным оценкам в количестве распроданных экземпляров его романов. Он
твердо стоял на ногах, почти всегда был верен себе, и поняв силу своего
дара, мастерски пользовался ею.
Пожалуй, не будет преувеличением утверждать, что Теккерей был полной
его противоположностью. Нерешительный, подверженный лени, он не отличался
упорством в достижении цели и, сознавая силу своего ума, тем не менее не
доверял себе и на редкость не умел показать себя с выигрышной стороны. Хотя
сочинения Теккерея проникнуты глубоким чувством, блещут юмором, написаны с
любовью и состраданием к человеку, неизменно утверждают верность правде и
честь, порядочность в мужчинах и благонравие в женщинах и, на мой взгляд,
отмечены достоинствами, перед которыми бледнеют многие другие образцы
нравоучительной литературы, все же в них словно бы недостает какой-то
необходимой малости. Я имею в виду тот едва заметный отпечаток
неуверенности, который говорит о том, что перо автора вовсе не летало с
легкостью по бумаге. Скорей всего Теккерей замыслами устремлялся к
величайшим высотам, но падал духом и говорил себе, что ему не под силу
парить в тех лучезарных сферах. Я могу представить, как все написанное за
день, каждая страница, казалось ему никуда не годным хламом. У Диккенса же
ни одна его страница не вызывала и тени сомнения. <...>


^TГЕНРИ ВИЗЕТЕЛЛИ^U
^TО СКАНДАЛЕ В "ГАРРИК-КЛУБЕ"^U

<...> Теккерей, как известно, проявил нелепую чувствительность, занесся
и отругал Йейтса как провинившегося школьника, на что последний ответил тем,
что было, конечно, нахальством по отношению к человеку в положении Теккерея
и настолько старше Йейтса. Как все мы знаем, болезненно чувствительный автор
"Ярмарки тщеславия" предъявил эту переписку в президиум "Гаррик-клуба", в
результате чего за безобидную болтовню, проступок пустяковый в сравнении с
тем, что позволял себе сам Теккерей в своей развеселой юности, Йейтс был
исключен из клуба, где и он и Теккерей состояли членами, и наступил долгий
период отчуждения между Теккереем и Диккенсом, который стал советчиком и
главным защитником Йейтса, когда скандал достиг неприятного размаха.
Я упомянул об этой литературной грызне потому, что ссора, вместо того,
чтобы быть приконченной категорическим решением клубного комитета,
поддерживалась со стороны Теккерея полускрытыми намеками на Йейтса в
"Виргинцах", а со стороны Йейтса - язвительными замечаниями о новых
произведениях Теккерея в колонке "Бездельник" газеты "Иллюстрейтед таймс"
(которую Визетелли редактировал). Некоторые из поклонников Теккерея в штате
газеты решили, что за все, появляющееся на ее столбцах, ответственны и они,
и когда Йейтс среди конкурсных стихотворений к столетию со дня рождения
Бернса предложил довольно злую пародию на балладу Теккерея "Буйабес", они
уговаривали меня усмирить вольность, какую он дал своему перу.
Инкриминировали ему, я припоминаю, такие строфы:

Я обнажаю все изъяны,
Все страсти, что терзают вас,
Все ваши мерзостные раны
Я выставляю напоказ.

Мужчины - воры, слов не хватит
На женщин, дети - просто дрянь;
Кричу, а мне за это платят -
Тем больше, чем жесточе брань.

Смешны мне всякие красоты!
Надежней бичевать порок!
Я желчный циник - оттого-то
Всегда набит мой кошелек.
{Пер. Д. Веденяпина.}

Отрицать здесь предвзятость невозможно. При всем цинизме Теккерея никто
из знавших его близко не станет отрицать, что это был один из либеральнейших
и добрейших людей. Однако поскольку он капризно продолжал свою травлю
Йейтса, я отказался вмешаться, хотя Теккерей сам попросил меня об этом через
Ханнея - ответив, что несправедливо по отношению к Йейтсу было бы закрыть
единственный доступный ему канал, через который он мог бы ответить на эти
беспричинные нападки. Это едва не вызвало разброда в нашей небольшой
компании: человек пять-шесть основных сотрудников пригрозили, что уйдут все
разом, если зловредный стихоплет не будет безоговорочно уволен. Однако
требование их не было удовлетворено, и они, подумав немного, воздержались от
выполнения своей неразумной угрозы. <...>


^TЭДМУНД ЙЕЙТС^U
^TСКАНДАЛ В "ГАРРИК-КЛУБЕ"^U

В 1855 году в "Иллюстрейтед таймс" у Генри Визетелли я основал "колонку
сплетен", как это позднее стало называться. Моя рубрика "Бездельник в клубе"
была, как я с иронией отмечал, началом того стиля "личной журналистики",
который так достоин осуждения и так невероятно популярен. 22 мая 1855 года,
всего за несколько недель до своего злосчастного очерка о Теккерее, мне
предложили сходную работу в "маленьком, безобидном и тихом листке под
названием "Таун Ток" ("Городские пересуды"), который только что начал
выходить. Примерно на третьей неделе, после того как я стал там работать, я
по окончании рабочего дня поехал в типографию, которая помещалась на
Олдерсгейт-стрит, близ почтамта, чтобы завершить работу. Все, что мне
предстояло опубликовать, было уже набрано, и я думал, что проведу там всего
каких-нибудь полчаса, чтобы проверить, "все ли в порядке", но к ужасу своему
узнал от старшего наборщика, что из-за болезни Уотс Филлипс (один из
постоянных авторов) прислал ему меньше обычного и совершенно необходим еще
целый столбец текста. Делать было нечего. Я засучил рукава - буквально,
потому что вечер, помнится, был теплый, залез на высокий табурет перед
высокой конторкой и стал ломать себе голову.
Случилось так, что в номер за предыдущую неделю я дал зарисовку о
Диккенсе, которая заслужила одобрение; я подумал, что самое милое дело будет
дать теперь такой же портрет его великого соперника. И вот что я написал:

"Мистеру Теккерею сорок шесть лет, хотя из-за серебристой седины он
выглядит несколько старше. Он очень высокого роста, шесть футов и два дюйма,
и так как держится очень прямо, обращает на себя внимание в любом обществе.
Лицо его бескровно и не особенно выразительно, но запоминается сломанной
переносицей, результатом несчастного случая в ранней молодости. У него
маленькие седые бачки, но ни усов ни бороды он не носит. Встретив его,
каждый сразу распознает в нем джентльмена: держится он холодно и отчужденно,
тон разговора либо откровенно циничный, либо наигранно добродушный и
благожелательный, его bonhomie {Благодушие (фр.).} натянуто, остроумие едко,
самолюбие весьма уязвимо; но общее впечатление как от холодноватого,
лощеного, безукоризненно воспитанного джентльмена, который, что бы ни
чувствовал, не допустит, чтобы это нашло свое внешнее выражение. (Далее
следует очерк его литературной карьеры.) Его успех, начавшись с "Ярмарки
тщеславия", достиг вершины в "Лекциях об английских юмористах XVIII века",
которые посетили весь лондонский двор и высший свет. Цены были непомерно
высокие, льстивость лектора к происхождению и положению была непомерна,
успех был непомерен. Никто не умеет лучше мистера Теккерея приспособляться к
публике. Здесь он льстил аристократии, но когда пересек Атлантику, кумиром
его сделался Джордж Вашингтон, а предметом самых злобных нападок - "Четыре
Георга". Эти последние лекции в Англии попросту провалились, хотя как
литературные произведения они великолепны. По нашему личному мнению, успех
его сейчас клонится к закату. Его писаний никогда не понимали и не ценили
даже средние классы, аристократов охладили его американские наскоки на
аристократию, а людей образованных и утонченных слишком мало, чтобы
составить его постоянную публику. Более того, во всем, что он пишет,
чувствуется недостаток сердечности, что не уравновешивается самым блестящим
сарказмом и самым совершенным знанием того, как устроено человеческое
сердце".

Как только этот маленький очерк был написан, едва высохли чернила, я
протянул его наборщику и ушел. Корректуру я не видел. И в мыслях к нему не
возвращался. Что в нем есть что-то оскорбительное или предосудительное, или
сулящее мне неприятности, я просто не мог подумать, ибо в тот же вечер в
"Гаррик-клубе" упомянул в разговоре с широко известным литератором, которого
в то время считал своим другом, что имею новую работу, и примерно обрисовал,
в чем она состоит. Я не сомневаюсь, что именно от этого человека Теккерей
узнал, кто был автором очерка.
Через два дня я получил от Теккерея следующее письмо, в котором очерк о
нем был не только назван оскорбительным и недружелюбным, но клеветническим и
лживым, и кончалось оно так:

"Мы встречались в клубе, где, когда вас еще на свете не было, я и
другие джентльмены привыкли разговаривать даже не думая о том, что наши
разговоры дадут материал продажным разносчикам "Таун Ток", а вне клуба я,
кажется, не обмолвился с вами и десятком слов. Так разрешите сообщить вам,
что разговор, который вы там услышали, не предназначался для газетной
заметки, и просить вас - на что я имею право - в дальнейшем воздержаться от
печатания комментариев к моим частным разговорам; далее - отказаться от
рассуждений, пусть нелепых - о моих личных делах и впредь считать, что
вопрос о моей личной правдивости и искренности никак не может быть предметом
вашей критики".

Думаю, что самый беспристрастный читатель будет вынужден признать, что
письмо это строго до жестокости, что какова бы ни была глупость и нахальство
моего очерка, едва ли он был рассчитан на то, чтобы вызвать такой силы отпор
его автору; что по сравнению с моей провинностью нагоняй, который я получил
от мистера Теккерея, смехотворно раздут. Напрашивается вопрос: как объяснить
такое расхождение между греховным сочинением и уничтожающе гневным и злобным
откликом на него? К этому я еще вернусь. Здесь скажу только, что письмо
мистера Теккерея потрясло меня до глубины души. Но хотя я тогда понятия не
имел о мотиве, заставившем Теккерея подчеркивать, что именно клуб был
единственным местом, где мы могли встречаться, а значит, что именно там я
что-то узнал о нем, - я чувствовал, что эта фраза дает мне законный повод
для вполне логичного возражения.
Поэтому я тут же сел и написал мистеру Теккерею письмо - не только
опроверг резоны, которые он мне приписал, но осмелился напомнить ему
кое-какие его погрешности в прошлом. (Будь это письмо отправлено, на том все
могло бы и кончиться, но к несчастью, как Йейтс почувствовал позднее, он
посоветовался с Диккенсом, и тот, сочтя это письмо "слишком сердитым и
слишком опрометчивым", уговорил его послать более вежливый протест.)
Теккерей передал это письмо, а также и все дело в президиум "Гаррик-клуба",
который 26 июня поддержал его и предложил мне принести извинения либо
положиться на решение общего собрания членов клуба. Это было очень тревожное
время, происходили частые совещания, в которых участвовали Джон Форстер, У.
- Г. Уиллз, Альберт и Артур Смиты, а также Диккенс и я. Как раз в это время
вышел седьмой (если не ошибаюсь) выпуск "Виргинцев", в котором имелась
совершенно не идущая к делу и притянутая за волосы ссылка на меня под именем
"юного Грабстрита". Ее расценили как удар, несовместимый с правилами честной
игры и недостойный человека, занимающего такое положение, как мистер
Теккерей. {10 июля Йейтс был исключен из клуба. Он решил было действовать
через суд, но когда выяснилось, что у него не хватит на это средств, взял
свой иск обратно.
Тем временем 24 ноября Диккенс написал Теккерею личное письмо,
уговаривая его уладить это дело без суда. Теккерей, неприятно пораженный
тем, что "вы, оказывается, явились советчиком Йейтса в нашем споре",
ответил, что дело это теперь не в его власти, подписавшись "Ваш и проч.". "А
будь он проклят, - вспылил друг Диккенса Джон Форстер, - с его "Ваш и
проч."!")
Разумеется, как тогда, а с тех пор повторяли и повторяют еще и поныне,
весь этот скандал был борьбой за первенство, либо взрывом ревности между
Теккереем и Диккенсом, а моя роль свелась к роли козла отпущения или же
волана.
Между ними не было близости, не было даже ничего похожего на дружбу,
хотя на людях поддерживалась видимость сердечности. Диккенс
председательствовал на банкете, устроенном в честь Теккерея в 1855 году, и
сослался на "сокровища остроумия и мудрости, заключенные в желтых обложках".
Теккерей, говоря о "будничных проповедниках", заявил, что божественная
благодать препоручила Диккенсу услаждать человечество. Но Диккенс читал
мало, а ценил поздние сочинения Теккерея и того меньше. Однажды, когда я
говорил о том, как безжалостно отнеслась "Сатердей Ревью" к "Крошке Доррит",
Теккерей, в общем согласившись со мной, добавил с этим своим
полушутливым-полусерьезным видом: "Хотя, между нами говоря, дорогой Йейтс, в
"Крошке Доррит" много глупостей".
Такова история, в которой ничего не смягчено и ничего не подсказано
злобой, история очень важного события в моей жизни. Я рассказал о нем не для
того, чтобы оправдаться, ибо никто не понимает лучше меня, как глуп и
безвкусен был тот очерк - и конечно же не для того, чтобы бросить тень на
память о мистере Теккерее, ибо я твердо верю: если б он остался в живых, он
признал бы, что строгость наказания, которому он меня подверг, никак не
соответствует моей провинности.
<...> Теккерей умер. Самый чистый английский прозаик XIX века,
романист, знавший человеческое сердце лучше, чем кто бы то ни было, за
исключением, может быть, Шекспира или Бальзака - внезапно был вырван из
нашей среды... Истинно так! Ни одна знаменитость, будь то писатель,
государственный деятель, художник или актер, не казался столь неотъемлемой
частью Лондона. Эта "добрая седая голова, знакомая всем", узнавалась так же
легко, как голова того, о ком это было сказано - герцога Веллингтона. Не
проходило, кажется, дня, чтобы его не видели в кварталах возле Пэлл-Мэлл, и
лондонец, показывая провинциальным родичам чудеса столицы, обычно умел
устроить им встречу с великим английским писателем. Казалось бы, "Таймс"
могла уделить побольше места, чем три четверти столбца для рассказа о жизни
и смерти такого человека. Казалось бы, Вестминстерское аббатство могло
распахнуть свои двери и принять бренные останки того, чье имя будет звучать
до конца времен. И сейчас, когда я это пишу, меня вдруг осеняет мысль, что
сам этот человек меньше всего мечтал о таких отличиях.
<...> Во-первых, я очень прошу не забывать, в каких обстоятельствах был
написан тот обидный маленький очерк. Пока машина ждала "горящий" материал "с
пылу с жару", а метранпаж стоял рядом, и подгонял меня, и уносил наборщикам
листок за листком. Вспомните, что мне было тогда только двадцать семь лет, я
имел жену и троих детей и пополнял скудное жалование на почтамте
журналистской работой. Три или четыре раза в неделю, отсидев на службе, в
восемь часов вечера садился за стол и писал, не отрываясь, до полуночи.
Вспомните, какому социальному унижению подвергнул меня Теккерей, - не в
минуту ярости, а нарочно растянув эту пытку на шесть недель - и что это
значило для безвестного человека, который еще ничем не отличился и едва
сводил концы с концами в борьбе за кусок хлеба. Подумайте, что для меня
значило быть исключенным из клуба, как если бы я был "шулер, обманщик, вор и
волокита!". "Он был исключен из "Гаррик-клуба"!" На протяжении тридцати лет
стоило раздаться этому кличу, и уж было не до подробностей; и только самые
великодушные допускали, что причиной исключения могло быть разглашение в
печати какой-нибудь клубной тайны. К тому же если рассмотреть с точки зрения
"личностей" тот огромный камень, что поверг меня наземь, и сравнить его не
только с ранними писаниями самого У. М. Т., но с тем, что пишут в наши дни.
<...> В моей злосчастной чепухе нет ни одного упоминания о семейной жизни
Теккерея, ни о его клубе, нет никаких сплетен, ни намека - боже сохрани! -
на его домашние неурядицы, ни слова о чем-либо, что уже тогда было
достаточно широко известно. И после этого обратите внимание на упрямое
коварство, с каким меня преследовали, отклоняли все предложения компромисса,
не желали ничего, кроме злобного ненасытного мщения. По натуре я человек
крепкий, и я это пережил, но в те времена я тоже был чувствителен и чуть не
сломился, а того, что выстрадали моя жена и моя мать, я никогда не забуду.
Все эти тридцать лет Теккерей как писатель не имел более преданного
поклонника; даже сейчас я выдержал бы любой самый строгий экзамен на знание
его сочинений, и не только "Ярмарку тщеславия", "Пенденниса", "Ньюкомов" и
"Баллад". Но о Теккерее-человеке я до последнего моего вздоха буду думать и
говорить, что его обращение со мной было одним из самых злобных, жестоких и
позорных проявлений тиранства из всех когда-либо существовавших на земле.
<...>


^TДЖОН КОРДИ ДЖИФРИСОН^U
^TИЗ ВОСПОМИНАНИЙ^U

О привлекательности и обаянии личности Теккерея свидетельствует то
обстоятельство, что я через месяц, много два, нашего знакомства проникся к
нему самым теплым чувством... Примерно год спустя, когда у него вошло в
привычку называть меня "юноша" или "малыш" (так он обычно называл
симпатичных ему молодых людей), великий романист, который до тех пор чаровал
меня лишь самыми приятными чертами своего характера, на несколько минут
предстал передо мной отнюдь не с казовой своей стороны. Мы встретились с ним
в приемной Генри (ныне сэра Генри) Томпсона и коротали время ожидания
разговорами, как вдруг он спросил:
- Малыш, что говорят о моей стычке с Йейтсом?
Я знал только, что "Теккерей переругался с Йейтсом из-за статьи в "Таун
Ток", и, возможно, заметив по моему лицу, что я предпочел бы уклониться от
откровенного разговора о таком щекотливом деле, он поспешно добавил:
- Ну, расскажите же мне, что вы слышали! Поставленный перед
необходимостью взять на себя роль переносчика сплетен я сказал:
- Мне нет смысла рассказывать вам, что утверждают ваши враги и