Страница:
целиком оправдать, ни безоговорочно осудить. Исступленная преданность
любящего сердца ложному кумиру, которую мы не можем уважать; слабый
тщеславный человек, не дурной и не хороший, заслуживающий в наших глазах
больше презрения, чем законченный негодяй; неизгладимые следствия никуда не
годного воспитания и стойкие благородные инстинкты, ведущие борьбу в душе
легкомысленного повесы; эгоизм и самодурство, как неизбежный жребий тех, кто
обладает большим богатством и пресмыкающейся родней; тщеславие и страх перед
мнением света, которые вкупе с благочестивыми принципами удерживают человека
в пределах респектабельности... Все эти неисчислимые комбинации всевозможных
человеческих форм и расцветок лишь весьма слабо искупаются стойкими
добродетелями неуклюжего мужчины и добрым сердцем вульгарной женщины, так
что мы уже готовы упрекнуть мистера Теккерея за недооценку нашей натуры,
совсем забыв, что мадам де Сталь совершенно права и без некоторой толики
румян никакое человеческое лицо не выдержит света литературной рампы.
Но если эти актеры вызывают у нас боль, нам, раз уж мы говорим
откровенно, ничуть не стыдно признаться, что главная актриса никаких нежных
струн в нас не задевает. Ведь в "Ярмарке тщеславия", как и в источнике ее
названия - беньяновском "Пути паломника", разумеется, есть свой главный
паломник, а вернее паломница, которая, к сожалению, пошла не в ту сторону.
Но "к сожалению" мы говорим просто из вежливости, ибо на самом деле нам это
сугубо безразлично. Нет, Бекки, наши сердца не сострадают тебе и не вопиют
против тебя. Ты поразительно умна, и остроумна, и талантлива, и находчива, а
мастерские художников в Сохо - отнюдь не лучшие детские с точки зрения
нравственного воспитания; и ты вышла замуж еще в нежные годы за шалопая и
игрока, и с тех пор должна была жить, полагаясь только на свою хитрость и
изворотливость, что не слишком способствует нравственному развитию. Все это
так, и можно многое сказать и "за" и "против", тем не менее ты - не одна из
нас и потому не можешь вызывать в нас ни сострадания, ни осуждения. Те, кто
позволяет, чтобы их чувства возмущались таким характером и такими
поступками, как твои, весьма несправедливы и к тебе, и к самим себе. Никакой
автор не сумел бы открыто ввести сатанинское отродье в лучшее лондонское
общество, и уж во всяком случае не достиг бы таким способом моральной цели,
которую себе ставил, но, честно говоря, Бекки в своей человечности, как
никто, удовлетворяет наш высочайший идеал женской порочности, при этом очень
мало задевая наши чувства и понятия о приличиях. Да, без сомнения, весьма
ужасно, что Бекки не любила ни мужа, который ее любил, ни своего ребенка - и
вообще никого, кроме себя самой, но будем искренни - негодовать на нее мы не
в состоянии: как она могла любить, если у нее не было сердца? Да, весьма
возмутительно, что она устраивала всякие грязные делишки, манипулировала
своими ближними для своей выгоды и, не задумываясь, готова была растоптать
всех, кто оказывался у нее на дороге. Но чего можно от нее требовать, если
она была лишена совести? Бедная маленькая женщина оказалась в крайне тяжелом
положении - она вступила в жизнь без обычных кредитных писем к двум
величайшим банкирам человечности - Сердцу и Совести, и не ее вина, если они
не признавали ее чеков. Ей оставалось только вступить в деловую связь с
менее солидными ответвлениями банка "Здравый смысл и Такт", которые втайне
ведут много операций от имени главной конторы - у них она пользовалась
неограниченным кредитом благодаря своей "отличной лобной структуре". Она
видела, что эгоизм - это металл, узаконенный чеканом сердца, что лицемерие -
это дань, которую порок приносит добродетели, а честность в любом случае
опирается на то, что слывет "лучшей политикой". И она прибегала к искусству
эгоизма и лицемерия, подобно всем остальным участникам Ярмарки Тщеславия, с
той лишь разницей, что сумела довести их до высшей степени совершенства. Ибо
почему, оглядываясь вокруг, мы обнаруживаем обилие натур, сравнимых с ней до
определенной степени, но ни одной достигшей ее высот? Почему, говоря о той
или иной знакомой, мы по доброте сердечной спешим заметить: "Нет, все-таки
она не столь дурна, как Бекки!"? Причина, боимся, заключается не только в
том, что у нее в отличие от Бекки все-таки есть немножко сердца и совести,
но еще и в том, что она не так умна.
Нет, отдадим Бекки должное. Как нам всем известно, в этом нашем мире
есть достаточно соблазнов, чтобы прельстить святого, а уж тем более бедную
маленькую дьяволицу, вроде нее. Она была лишена тех добрых чувств, которые
делают нас столь снисходительными. Она видела вокруг себя трусливых
поклонников порока и добродетельных простаков, и они вызывали у нее равное
раздражение, потому что трусость и простоватость ей были одинаково чужды.
Она видела женщин, которые любили своих мужей и все же ели их поедом,
обожали своих детей и тем самым губили их, - и презирала этих женщин за
столь вопиющую непоследовательность. Порок и добродетель, если только их не
подкрепляла сила, в ее глазах не стоили ничего. Слабость характера,
благословенный залог нашей человечности, она считала презренным знаком
нашего несовершенства. Как знать, не повторяла ли она мысленно слова своего
господина: "Падший Херувим! Быть слабым - значит быть презренным!", и
недоумевала, отчего мы такие глупцы - сначала грешим, а потом сожалеем об
этом. Пусть Бекки видела все в неверном свете, но она поступала в полном
соответствии с тем, что видела. Ее доброта исчерпывается легким характером,
а ее принципы - практичнейшим здравым смыслом, и мы должны быть благодарны
последовательности, с какой она показывает нам, чего они стоят.
Другое дело - притворяться, будто подобные натуры в действительности
существовать не могут, пусть лояльность по отношению к прекрасному полу и
требует такого утверждения. История и не занесенные ни в какие анналы
страдания обыкновенных людей показывают нам, что под будничной личиной как
мужчины, так и женщины, могут таиться чернейшие бездны порока, наводящие на
мысль, уж не служит ли наша земля сиротским приютом для Сил Тьмы, и не
посылают ли они к нам своих отродий, заранее снабдив их обратными билетами?
Мы не станем взвешивать, насколько законны попытки рисовать в романах таких
посланцев, а с полным удовлетворением скажем только, что авторские
предпосылки, если их принять, воплощены в образе героини "Ярмарки тщеславия"
с неподражаемым искусством и восхитительной последовательностью. Как бы то
ни было, а стыдиться малютки Бекки не должны ни адские пределы, ни любезные
читательницы - ее практический женский ум во всяком случае бесподобен.
Огромное обаяние и утешительность Бекки заключается в том, что мы можем
изучать ее без малейших угрызений. Скорбной нашу юдоль делает не зло,
которое мы наблюдаем, но нераздельное сплетение добра и зла. Тех, кто
наделен не только глазами, но и сердцем, особенно удручают вечные
напоминания о том, что
"В подлунном гнусном мире этом
И благородство служит гнусным целям".
Но Бекки избавляет их от подобных страданий - во всяком случае в связи
с собственной ее персоной. Какой смысл расточать жалость на ту, у кого не
хватает сердца на сочувствие даже самой себе? Бекки безмятежно счастлива -
как все те, кто преуспевает на избранном поприще. Вся ее жизнь - одно
применение победоносной силы. Стыд никогда ее не мучает, ибо "то совесть
всех нас превращает в трусов" - а совести у нее нет вовсе. Она воплощает тот
идеал земного благополучия, определить который выпало французу:
благословенное сочетание le bon estomac et le mauvais coeur {Хороший желудок
и дурное сердце (фр.).}. Ведь ко всем своим превосходным качествам Бекки
добавляет еще и отличное пищеварение.
В целом, мы не без страха сознаемся, что получаем немалое удовольствие,
наблюдая путь этого блуждающего огонька, который увлекает за собой по
смрадной грязи безвольные, тщеславные, эгоистичные натуры и умеет играть
любую роль от скромной лучинки до ослепительной звезды, как того требуют
обстоятельства. Какая дьявольская умница! Какой восхитительный такт! Какое
неизменно веселое добродушие! Какое великолепное самообладание! Бекки
никогда не обманывает наших ожиданий, никогда не заставляет нас трепетать.
Мы знаем, что она всегда найдет выход, наилучшим образом отвечающий ее цели,
а нередко и двум-трем с оглядкой на будущее. И с каким уважением относится
она к тем правилам порядочности, которыми более добродетельные, но и куда
более глупые представители рода человеческого столь часто пренебрегают! Как
тонко она подмечает всякую фальшь и подлость! Как безошибочно определяет
истинное и благородное! В этом она достойная ученица своего учителя, ибо не
хуже него знает, в чем воплощена подлинная божественность, и склоняется
перед ней. Она почитает Доббина, несмотря на его большие неловкие ноги, и
испытывает к своему мужу куда больше уважения, чем прежде (если вообще не в
первый раз!), когда он отнимает у нее не только драгоценности, но и доброе
имя, честь и обеспеченность.
И не так уж мы уверены, что имеем право называть ее сердце "дурным".
Бекки никому не вредит из мстительных чувств и никогда не творит зла
удовольствия ради. Источник этот не столько ядовит, сколько скуден
живительной влагой. Она даже способна на великодушие, когда ей это ничего не
стоит. Как доказывается откровенной отповедью, которой она ради Доббина
сражает дурочку Эмилию, побуждая нас отпустить ей многие ее грехи. Правда,
ей хотелось отделаться от Эмилии, но не станем придираться! Бекки была
женщина бережливая и предпочитала сражать одним выстрелом двух зайцев. И она
на свой лад даже честна. Роль жены она первое время играет не только не
хуже, но много лучше большинства. А вот как мать она проваливается с самого
начала. Она знала, что материнская любовь не по ее части, что отличная
лобная структура тут ей не в помощь, - и оказалась способной лишь на вялую
подделку, которая никого обмануть не могла. Она чувствовала, что уж этот чек
сразу будет признан фальшивым, и совесть... мы хотели сказать, здравый смысл
помешал ей предъявить его к оплате.
Короче говоря, путь Бекки вызывает у нас боль, только пока он сплетен с
путем того, кто в отличие от нее куда более подлинное дитя нашей юдоли. Тех,
кто запутался в ее сетях из тщеславия или по низости духа жалеть невозможно
- так им и надо! Однако мы не можем простить ей обладания истинной святыней,
имя которой любовь, пусть даже это любовь Родона Кроули - ведь он питает к
своему маленькому злому духу такое самоотверженное, такое всеочищающее
чувство, что перед ним бледнеет любовь многих и многих мужчин лучше него к
очень хорошим женщинам. Да, нас оскорбляет, что Бекки принадлежит сердце,
пусть даже человека, нечистого на руку. Бедный, обманутый, нечестный, падший
и такой стойкий в своей любви Родон! Ты делишь наше сочувствие, наши
симпатии с самим Доббином! Инстинкт прекрасной натуры помог майору
распознать, что Бекки несет на себе клеймо Отца Зла, а глупость
добросердечия помешала полковнику догадаться о нем. Он был пьяницей,
игроком, беспринципным негодяем, и все же "Родон - настоящий мужчина, прах
его побери!" - как выразился его брат священник. Мы видим его на
иллюстрациях - а они очень часто служат восхитительным дополнением текста, -
видим его кроткие глаза, жесткие усы и глуповатый подбородок, когда он
подает Бекки чашку кофе с немой преданностью или смотрит на маленького
Родона с неизъяснимой отцовской нежностью. Все идолопоклонническое чадолюбие
Эмилии не трогает нас, как в "глупом Родоне" - его способность любить.
Доббин придает ореол благородства всем нескладно скроенным джентльменам
среди наших знакомых. Большие ноги и оттопыренные уши с этих пор кажутся
несовместимыми со злом. <...> Доббин, неуклюжий, тяжеловесный, застенчивый и
до нелепого скромный из-за сознания своей некрасивости, тем не менее во всем
верен себе. На какое-то время он превращается в униженно-робкого обожателя
Эмилии, но затем рвет эти цепи, как истинный мужчина - и, как истинный
мужчина, снова их на себя налагает, хотя уже заметно разочаровался в своей
пленительной мечте.
Но вернемся на минуту к Бекки. Единственный упрек, который мы могли бы
по ее поводу сделать автору, он почти предотвратил, дав ей в матери
француженку. В этом умном маленьком чудовище есть столько дьявольски
французского! Такая игра природы, как женщина без сердца и совести, в Англии
была бы просто тупым извергом и отравила бы половину деревни. Франция же -
край подлинной Сирены, существа с лицом женщины и когтями дракона. И нашу
героиню можно было бы сопричислить к тому же роду, к которому принадлежит
отравительница Лафарж, но только она во всех отношениях выше этой последней,
ибо для полного развития своих талантов ей не было надобности прибегать к
столь вульгарным средствам, как преступление. Верить, будто Бекки при каких
бы то ни было обстоятельствах могла пустить в ход столь низкий прием, а уж
тем более попасться, значит подвергнуть оскорбительному сомнению ее тактику.
Поэтому нам остается только восхищаться величайшей сдержанностью, с какой
мистер Теккерей дал понять, что отходу Джозефа Седли в мир иной могли
содействовать кое-какие превходящие обстоятельства. Менее деликатное
обращение с этой темой испортило бы общую гармонию замысла. Не тонким сетям
"Ярмарки тщеславия" было бы извлечь на берег обременительный груз, рисуемый
нашим воображением. Он порвал бы их в клочья. Да и нужды в этом нет никакой.
Бедняжка Бекки настолько дурна, что удовлетворит самого пылкого поклонника
нравоучительных писаний. Порочность свыше определенного предела ничего не
добавляет к удовлетворению даже строжайшего из моралистов, и к большим
достоинствам мистера Теккерея принадлежит, в частности, та умеренность, с
какой он ее использует. К тому же весь смысл романа, дающего нам в руки этот
образчик, чтобы снисходительно прилагать его друг к другу, полностью
пропадает, едва вы признаете Бекки виновной в страшнейшем из преступлений. У
кого достанет духа сравнить свою дорогую подругу с убийцей? Тогда как сейчас
в кругу наших очаровательных знакомых даже самый малый симптом обаятельной
бесцеремонности, учтивой неблагодарности или благопристойнейшего эгоизма
можно тотчас измерить с точностью до дюйма и надежно подавить, просто
приложив к ним мерку Бекки - причем куда успешнее, чем обрушивая на них
громы всех десяти заповедей. Благодаря мистеру Теккерею свет теперь
обеспечен идеей, которая, как нам кажется, еще долго будет играть роль
черепа на пиру в каждой бальной зале и в каждом будуаре. Так оставим же ее
нетронутой во всем своеобразии и свежести - Бекки, и только Бекки. Поэтому
мы рекомендуем нашим читателям не обращать внимание на иллюстрацию второго
появления нашей героини в виде Клитемнестры, которое отбрасывает такую
неприятную тень на заключительные главы романа, и не замечать никаких
намеков и иносказаний, а просто вспомнить о переменах и опасных
случайностях, которым подвержено человеческое существование. Джоз долгие
годы провел в Индии. Жизнь он вел дурную, ел и пил неумеренно, а пищеварение
у него было куда более скверным, чем у Бекки. Ни одно респектабельное
страховое общество не стало бы страховать "Седли Ватерлооского".
"Ярмарка тщеславия" в первую очередь - злободневный роман, но не в
пошлом смысле слова, примеров чему предостаточно, а как точная фотография
нравов и обычаев XIX века, запечатленная на бумаге ярким светом могучего
ума, и кроме того на редкость художественная. Мистер Теккерей с
необыкновенным умением ведет воображение, а вернее, память своего читателя
от одной комбинации обстоятельств к другой, через случайности и совпадения
будничной жизни, - так художник подводит взгляд зрителя к теме своей картины
с помощью искусного владения колоритом. Вот почему никакое цитирование его
книги не воздаст ей должного. Цветник повествования так оплетен и перевит
тончайшими побегами и усиками, что невозможно отделить хотя бы один цветок
на достаточно длинном стебле, не умалив его красоты. Персонажи романа
связаны той взаимозависимостью, без которой изображение будничной жизни
вообще невозможно: ни один из них не поставлен на особый пьедестал, ни один
не позирует для портрета. Пожалуй, найдется лишь одно исключение - мы
подразумеваем старшего сэра Питта Кроули. Возможно... нет, даже несомненно,
этот баронет был списан с натуры в гораздо большей мере, чем прочие
персонажи романа. Однако, даже если так, это животное являет собой столь
редкое исключение, что остается только дивиться тому, как проницательный
художник умудрился втиснуть его в галерею, переполненную столь хорошо
знакомыми нам лицами. Быть может, сцены в Германии покажутся многим
читателям английской книги преувеличенно нелепыми, написанными нарочито
грубо и топорно. Однако посвященные не замедлят обнаружить, что они содержат
некоторые из самых ярких мазков истины и юмора, какие только можно найти в
"Ярмарке тщеславия", и удовольствие от них нисколько не омрачается тем, что
автор тут словно бы мечет свои стрелы в наших соседей за границей. И сцены
эти совершенно необходимы для полного понимания героини романа, который
вообще может рассматриваться, как "годы странствий" Вильгельма Мейстера в
юбке, только куда более умного. Мы видели ее во всех перипетиях жизни - и
вознесенной и низвергнутой, среди смиренных людей и светских, великих мира
сего и столпов благочестия, - и каждый раз она являлась нам и совсем новой и
прежней. Тем не менее Бекки в обществе студентов совершенно необходима,
чтобы мы могли отдать ей полную меру нашего восхищения. <...>
^TЭДВАРД БЕРН-ДЖОНС^U
^TИЗ "ЭССЕ О "НЬЮКОМАХ"^U
Прошло уже полгода с тех пор, как мистер Теккерей выпустил в свет свою
последнюю и самую значительную книгу, которая за то время выдержала суд
читателей и критиков, сошедшихся в благоприятном мнении и согласившихся, что
это мастерски написанное сочинение весьма полезно обществу, перед которым
автор развернул картину его жизни с большой правдивостью и тактом. Мы ждем,
что сочинителю не будут более адресовать упреки в ожесточенности и
нездоровом тяготении к изображению зла, упреки, очень быстро ставшие
бессмысленными от бесконечных повторений и послужившие, боюсь, причиной
огорчительного суесловия и лицемерия, вошедшего в привычку. Увы, сколь часто
все эти блистательные формулы, в которые мы облекаем собственное несогласие
или критические замечания, распространяются - и не без нашего участия - как
самоочевидные и причиняют людям горе, а нам самим несут невосполнимые
потери! Еще недавно имя Теккерея сопровождалось in perpetuum {Постоянно
(лат.).} суровым осуждением за выказанный интерес к дурному, равно как за
Сатиру и за клевету. Но словно для того, чтоб заглушить порой еще звучащий в
наших душах голос правды, вокруг немедля расцвело самодовольство,
последовали славословия нашим бессчетным социальным преимуществам и нашему
национальному характеру, ибо давно замечено, что тот, кто так охотно
сознается в самых неприглядных своих свойствах (будь это истинным смирением,
то было бы примером благости, необычайно поучительным для всех христиан на
свете), впадает в странную досаду, когда к его словам относятся серьезно,
ссылаются на них или же обращают против говорившего, либо считают
справедливыми признания в грехах, произнесенные им в церкви. Не есть ли это
повседневное смирение чистейшим лицемерием и верхом нашего нечестия? Не
закосней мы в показном благочестии, зачем бы нам нелепо отвергать то, что мы
сами говорили о себе, когда нам это повторяет брат наш, зачем упорно
обвинять в язвительности или мизантропии писателя, правдиво показавшего нам
зло, которое мы не можем отрицать, и прегрешения, в которых мы и сами
признаемся? Пришла пора покончить с неразумным, ибо превратным мнением, что
Теккерей изображает лишь дурную сторону действительности, ибо он, наконец,
добился репутации правдивого писателя и как никто стяжал безмерное доверие
публики. <...>
Увидев в "Ньюкомах" на диво верную картину мира, каким он предстает
всечасно, картину пеструю и противоречивую, увидев, как писатель раскрывает
многочисленные тайны нашего существования, с благоговейным трепетом снимая с
мира пелену непознаваемого, можно ли не внимать ему с почтением и громко не
воспеть хвалу за славный дар, не опасаясь впасть в преувеличение, или же
умалить его. <...>
Мне представляется, что эта книга родилась на свет, прежде всего чтоб
вскрыть распространенную болезнь нашего общества - несчастное супружество и
показать причины этого недуга - браки, которые заключены отнюдь не на
небесах, и если все-таки не в нашем странном мире, то менее всего на
небесах... В романе множество семейных пар, которым лучше было б никогда не
сочетаться браком; мы узнаем об их последующих несчастьях - больших или не
очень, в зависимости от дурных или хороших свойств людей, соединенных узами
супружества. Мы видим там мадам де Флорак, святую, набожную, самоотверженную
женщину, вся жизнь которой - длящаяся боль и каждый день подобен смерти, она
живет так сорок лет, и ей легко сказать со всем спокойствием: "Я не страшусь
конца, он принесет с собой великое освобождение". Что будет с Клайвом,
соединившим, но не слившим свою жизнь с молоденькой и глупенькой женой? Она
ему не пара, она его не понимает, но согласимся все-таки, забыв досаду, что
ей скорее свойственна беспечность, а не эгоизм, а если эгоизм, то не
закоренелый, - право, она достойна лучшей участи, и несмотря на
обстоятельства, их жизнь могла бы быть и лучше. Но Клайв ведь не любил ее,
он знал, что его сердце занято другой, но все-таки женился и, значит,
совершил дурной поступок - и безрассудный, и жестокий. Старшим казалось, что
это замечательная партия - деньги в соединении с молодостью, красотой и
дружелюбным безразличием, а посмотрите, как все это кончилось! Что же
сказать о браке в высшем свете? О счастье и семейном очаге сэра Бернса
Ньюкома, баронета? Если предыдущая история нам кажется ужасной, так какова
же эта? Правду сказать, все это нам давно знакомо, мы уже где-то это видели,
- да, безусловно, видели в картине "Модный брак", принадлежащей кисти
Хогарта; она стоит передо мной во всей наглядности изображенного на ней
кошмара и кажется мне живописным воплощеньем "Ньюкомов".
Я очень сожалею, что ограниченные рамки очерка не позволяют мне
проникнуть глубже в эту социальную проблему, но как ни мелко и ни легковесно
поверхностное ее упоминание, я вынужден так поступать. Однако в истории
героев этого романа затронута и решена еще одна проблема чрезвычайной
важности, которой следует коснуться в этом беглом очерке. Прискорбно
обойденная вниманием, она плодит немало грустных и не поддающихся учету
следствий. Но в данном случае я меньше сокрушаюсь о краткости того, что
собираюсь высказать, ибо все с этим связанное изложено в памфлете о
прерафаэлитах, принадлежащем перу Рескина и кое-где в других его работах.
Я хочу напомнить тот эпизод романа, где Клайв сообщает своему отцу, что
всей душой мечтает стать художником и посвятить себя искусству, но славный
полковник Ньюком, который страстно любит сына и с радостью бы умер за него,
не в силах здесь его понять. Добро бы сын это придумал для забавы, из
утонченного дилетантизма, но стать профессиональным живописцем и жить
плодами рук своих непостижимо и непростительно с позиций света, с позиций
истинной благопристойности. Клайв должен выиграть нелегкое сраженье, ведь
даже Этель не сочувствует ему и смотрит на его мечту сквозь лондонский
туман. После всех наших панегириков душе пожертвовали ли мы хоть чем-нибудь
ради нее на самом деле? Мы, написавшие о ней бесчисленное множество томов,
воспевшие ее под благозвучнейшими именами ради того, чтоб насладиться самым
звуком всех этих имен, воздали ей как должно лишь тогда, когда не размыкая
уст, в молчании назвали ее Славой Божьей и вняли гласу Бога, который
восшумел сильнее грома и плеска вод и был нежнее дуновенья ветерка. Но ради
злого духа моды мы осквернили Славу Божью и отвратили слух от вразумляющего
гласа. Благоприличия? Когда же мы очнемся и стряхнем с себя кошмарный сон,
чтоб перейти от призраков к осознающему себя достоинству труда, к признанию
величия любой души? Мне бы хотелось, чтоб при вступлении в жизнь юноши мы,
прежде всего, думали не о том, чем ему заниматься, а как, с какою мерой
совершенства он сможет исполнять то или иное дело. <...> Тогда мы будем
вопрошать иначе: "Где может быть всего полезней данный человек?" На это Бог
нам дал ответ: "Всего полезней человек, когда он выполняет то, что
доставляет ему больше счастья", ибо в таком свидетельстве есть истина.
Но этот ли вопрос, отцы, вы задаете своим детям и учите их задавать
себе? Что принесет им больше счастья? Не преходящее блаженство праздности, а
продолжительное, подлинное счастье? Это вопрос о том, к чему они наиболее
способны, что могут лучше всего делать, как могут лучше всего славить
Господа. Если бы их об этом спрашивали с самого начала, если бы это стало
любящего сердца ложному кумиру, которую мы не можем уважать; слабый
тщеславный человек, не дурной и не хороший, заслуживающий в наших глазах
больше презрения, чем законченный негодяй; неизгладимые следствия никуда не
годного воспитания и стойкие благородные инстинкты, ведущие борьбу в душе
легкомысленного повесы; эгоизм и самодурство, как неизбежный жребий тех, кто
обладает большим богатством и пресмыкающейся родней; тщеславие и страх перед
мнением света, которые вкупе с благочестивыми принципами удерживают человека
в пределах респектабельности... Все эти неисчислимые комбинации всевозможных
человеческих форм и расцветок лишь весьма слабо искупаются стойкими
добродетелями неуклюжего мужчины и добрым сердцем вульгарной женщины, так
что мы уже готовы упрекнуть мистера Теккерея за недооценку нашей натуры,
совсем забыв, что мадам де Сталь совершенно права и без некоторой толики
румян никакое человеческое лицо не выдержит света литературной рампы.
Но если эти актеры вызывают у нас боль, нам, раз уж мы говорим
откровенно, ничуть не стыдно признаться, что главная актриса никаких нежных
струн в нас не задевает. Ведь в "Ярмарке тщеславия", как и в источнике ее
названия - беньяновском "Пути паломника", разумеется, есть свой главный
паломник, а вернее паломница, которая, к сожалению, пошла не в ту сторону.
Но "к сожалению" мы говорим просто из вежливости, ибо на самом деле нам это
сугубо безразлично. Нет, Бекки, наши сердца не сострадают тебе и не вопиют
против тебя. Ты поразительно умна, и остроумна, и талантлива, и находчива, а
мастерские художников в Сохо - отнюдь не лучшие детские с точки зрения
нравственного воспитания; и ты вышла замуж еще в нежные годы за шалопая и
игрока, и с тех пор должна была жить, полагаясь только на свою хитрость и
изворотливость, что не слишком способствует нравственному развитию. Все это
так, и можно многое сказать и "за" и "против", тем не менее ты - не одна из
нас и потому не можешь вызывать в нас ни сострадания, ни осуждения. Те, кто
позволяет, чтобы их чувства возмущались таким характером и такими
поступками, как твои, весьма несправедливы и к тебе, и к самим себе. Никакой
автор не сумел бы открыто ввести сатанинское отродье в лучшее лондонское
общество, и уж во всяком случае не достиг бы таким способом моральной цели,
которую себе ставил, но, честно говоря, Бекки в своей человечности, как
никто, удовлетворяет наш высочайший идеал женской порочности, при этом очень
мало задевая наши чувства и понятия о приличиях. Да, без сомнения, весьма
ужасно, что Бекки не любила ни мужа, который ее любил, ни своего ребенка - и
вообще никого, кроме себя самой, но будем искренни - негодовать на нее мы не
в состоянии: как она могла любить, если у нее не было сердца? Да, весьма
возмутительно, что она устраивала всякие грязные делишки, манипулировала
своими ближними для своей выгоды и, не задумываясь, готова была растоптать
всех, кто оказывался у нее на дороге. Но чего можно от нее требовать, если
она была лишена совести? Бедная маленькая женщина оказалась в крайне тяжелом
положении - она вступила в жизнь без обычных кредитных писем к двум
величайшим банкирам человечности - Сердцу и Совести, и не ее вина, если они
не признавали ее чеков. Ей оставалось только вступить в деловую связь с
менее солидными ответвлениями банка "Здравый смысл и Такт", которые втайне
ведут много операций от имени главной конторы - у них она пользовалась
неограниченным кредитом благодаря своей "отличной лобной структуре". Она
видела, что эгоизм - это металл, узаконенный чеканом сердца, что лицемерие -
это дань, которую порок приносит добродетели, а честность в любом случае
опирается на то, что слывет "лучшей политикой". И она прибегала к искусству
эгоизма и лицемерия, подобно всем остальным участникам Ярмарки Тщеславия, с
той лишь разницей, что сумела довести их до высшей степени совершенства. Ибо
почему, оглядываясь вокруг, мы обнаруживаем обилие натур, сравнимых с ней до
определенной степени, но ни одной достигшей ее высот? Почему, говоря о той
или иной знакомой, мы по доброте сердечной спешим заметить: "Нет, все-таки
она не столь дурна, как Бекки!"? Причина, боимся, заключается не только в
том, что у нее в отличие от Бекки все-таки есть немножко сердца и совести,
но еще и в том, что она не так умна.
Нет, отдадим Бекки должное. Как нам всем известно, в этом нашем мире
есть достаточно соблазнов, чтобы прельстить святого, а уж тем более бедную
маленькую дьяволицу, вроде нее. Она была лишена тех добрых чувств, которые
делают нас столь снисходительными. Она видела вокруг себя трусливых
поклонников порока и добродетельных простаков, и они вызывали у нее равное
раздражение, потому что трусость и простоватость ей были одинаково чужды.
Она видела женщин, которые любили своих мужей и все же ели их поедом,
обожали своих детей и тем самым губили их, - и презирала этих женщин за
столь вопиющую непоследовательность. Порок и добродетель, если только их не
подкрепляла сила, в ее глазах не стоили ничего. Слабость характера,
благословенный залог нашей человечности, она считала презренным знаком
нашего несовершенства. Как знать, не повторяла ли она мысленно слова своего
господина: "Падший Херувим! Быть слабым - значит быть презренным!", и
недоумевала, отчего мы такие глупцы - сначала грешим, а потом сожалеем об
этом. Пусть Бекки видела все в неверном свете, но она поступала в полном
соответствии с тем, что видела. Ее доброта исчерпывается легким характером,
а ее принципы - практичнейшим здравым смыслом, и мы должны быть благодарны
последовательности, с какой она показывает нам, чего они стоят.
Другое дело - притворяться, будто подобные натуры в действительности
существовать не могут, пусть лояльность по отношению к прекрасному полу и
требует такого утверждения. История и не занесенные ни в какие анналы
страдания обыкновенных людей показывают нам, что под будничной личиной как
мужчины, так и женщины, могут таиться чернейшие бездны порока, наводящие на
мысль, уж не служит ли наша земля сиротским приютом для Сил Тьмы, и не
посылают ли они к нам своих отродий, заранее снабдив их обратными билетами?
Мы не станем взвешивать, насколько законны попытки рисовать в романах таких
посланцев, а с полным удовлетворением скажем только, что авторские
предпосылки, если их принять, воплощены в образе героини "Ярмарки тщеславия"
с неподражаемым искусством и восхитительной последовательностью. Как бы то
ни было, а стыдиться малютки Бекки не должны ни адские пределы, ни любезные
читательницы - ее практический женский ум во всяком случае бесподобен.
Огромное обаяние и утешительность Бекки заключается в том, что мы можем
изучать ее без малейших угрызений. Скорбной нашу юдоль делает не зло,
которое мы наблюдаем, но нераздельное сплетение добра и зла. Тех, кто
наделен не только глазами, но и сердцем, особенно удручают вечные
напоминания о том, что
"В подлунном гнусном мире этом
И благородство служит гнусным целям".
Но Бекки избавляет их от подобных страданий - во всяком случае в связи
с собственной ее персоной. Какой смысл расточать жалость на ту, у кого не
хватает сердца на сочувствие даже самой себе? Бекки безмятежно счастлива -
как все те, кто преуспевает на избранном поприще. Вся ее жизнь - одно
применение победоносной силы. Стыд никогда ее не мучает, ибо "то совесть
всех нас превращает в трусов" - а совести у нее нет вовсе. Она воплощает тот
идеал земного благополучия, определить который выпало французу:
благословенное сочетание le bon estomac et le mauvais coeur {Хороший желудок
и дурное сердце (фр.).}. Ведь ко всем своим превосходным качествам Бекки
добавляет еще и отличное пищеварение.
В целом, мы не без страха сознаемся, что получаем немалое удовольствие,
наблюдая путь этого блуждающего огонька, который увлекает за собой по
смрадной грязи безвольные, тщеславные, эгоистичные натуры и умеет играть
любую роль от скромной лучинки до ослепительной звезды, как того требуют
обстоятельства. Какая дьявольская умница! Какой восхитительный такт! Какое
неизменно веселое добродушие! Какое великолепное самообладание! Бекки
никогда не обманывает наших ожиданий, никогда не заставляет нас трепетать.
Мы знаем, что она всегда найдет выход, наилучшим образом отвечающий ее цели,
а нередко и двум-трем с оглядкой на будущее. И с каким уважением относится
она к тем правилам порядочности, которыми более добродетельные, но и куда
более глупые представители рода человеческого столь часто пренебрегают! Как
тонко она подмечает всякую фальшь и подлость! Как безошибочно определяет
истинное и благородное! В этом она достойная ученица своего учителя, ибо не
хуже него знает, в чем воплощена подлинная божественность, и склоняется
перед ней. Она почитает Доббина, несмотря на его большие неловкие ноги, и
испытывает к своему мужу куда больше уважения, чем прежде (если вообще не в
первый раз!), когда он отнимает у нее не только драгоценности, но и доброе
имя, честь и обеспеченность.
И не так уж мы уверены, что имеем право называть ее сердце "дурным".
Бекки никому не вредит из мстительных чувств и никогда не творит зла
удовольствия ради. Источник этот не столько ядовит, сколько скуден
живительной влагой. Она даже способна на великодушие, когда ей это ничего не
стоит. Как доказывается откровенной отповедью, которой она ради Доббина
сражает дурочку Эмилию, побуждая нас отпустить ей многие ее грехи. Правда,
ей хотелось отделаться от Эмилии, но не станем придираться! Бекки была
женщина бережливая и предпочитала сражать одним выстрелом двух зайцев. И она
на свой лад даже честна. Роль жены она первое время играет не только не
хуже, но много лучше большинства. А вот как мать она проваливается с самого
начала. Она знала, что материнская любовь не по ее части, что отличная
лобная структура тут ей не в помощь, - и оказалась способной лишь на вялую
подделку, которая никого обмануть не могла. Она чувствовала, что уж этот чек
сразу будет признан фальшивым, и совесть... мы хотели сказать, здравый смысл
помешал ей предъявить его к оплате.
Короче говоря, путь Бекки вызывает у нас боль, только пока он сплетен с
путем того, кто в отличие от нее куда более подлинное дитя нашей юдоли. Тех,
кто запутался в ее сетях из тщеславия или по низости духа жалеть невозможно
- так им и надо! Однако мы не можем простить ей обладания истинной святыней,
имя которой любовь, пусть даже это любовь Родона Кроули - ведь он питает к
своему маленькому злому духу такое самоотверженное, такое всеочищающее
чувство, что перед ним бледнеет любовь многих и многих мужчин лучше него к
очень хорошим женщинам. Да, нас оскорбляет, что Бекки принадлежит сердце,
пусть даже человека, нечистого на руку. Бедный, обманутый, нечестный, падший
и такой стойкий в своей любви Родон! Ты делишь наше сочувствие, наши
симпатии с самим Доббином! Инстинкт прекрасной натуры помог майору
распознать, что Бекки несет на себе клеймо Отца Зла, а глупость
добросердечия помешала полковнику догадаться о нем. Он был пьяницей,
игроком, беспринципным негодяем, и все же "Родон - настоящий мужчина, прах
его побери!" - как выразился его брат священник. Мы видим его на
иллюстрациях - а они очень часто служат восхитительным дополнением текста, -
видим его кроткие глаза, жесткие усы и глуповатый подбородок, когда он
подает Бекки чашку кофе с немой преданностью или смотрит на маленького
Родона с неизъяснимой отцовской нежностью. Все идолопоклонническое чадолюбие
Эмилии не трогает нас, как в "глупом Родоне" - его способность любить.
Доббин придает ореол благородства всем нескладно скроенным джентльменам
среди наших знакомых. Большие ноги и оттопыренные уши с этих пор кажутся
несовместимыми со злом. <...> Доббин, неуклюжий, тяжеловесный, застенчивый и
до нелепого скромный из-за сознания своей некрасивости, тем не менее во всем
верен себе. На какое-то время он превращается в униженно-робкого обожателя
Эмилии, но затем рвет эти цепи, как истинный мужчина - и, как истинный
мужчина, снова их на себя налагает, хотя уже заметно разочаровался в своей
пленительной мечте.
Но вернемся на минуту к Бекки. Единственный упрек, который мы могли бы
по ее поводу сделать автору, он почти предотвратил, дав ей в матери
француженку. В этом умном маленьком чудовище есть столько дьявольски
французского! Такая игра природы, как женщина без сердца и совести, в Англии
была бы просто тупым извергом и отравила бы половину деревни. Франция же -
край подлинной Сирены, существа с лицом женщины и когтями дракона. И нашу
героиню можно было бы сопричислить к тому же роду, к которому принадлежит
отравительница Лафарж, но только она во всех отношениях выше этой последней,
ибо для полного развития своих талантов ей не было надобности прибегать к
столь вульгарным средствам, как преступление. Верить, будто Бекки при каких
бы то ни было обстоятельствах могла пустить в ход столь низкий прием, а уж
тем более попасться, значит подвергнуть оскорбительному сомнению ее тактику.
Поэтому нам остается только восхищаться величайшей сдержанностью, с какой
мистер Теккерей дал понять, что отходу Джозефа Седли в мир иной могли
содействовать кое-какие превходящие обстоятельства. Менее деликатное
обращение с этой темой испортило бы общую гармонию замысла. Не тонким сетям
"Ярмарки тщеславия" было бы извлечь на берег обременительный груз, рисуемый
нашим воображением. Он порвал бы их в клочья. Да и нужды в этом нет никакой.
Бедняжка Бекки настолько дурна, что удовлетворит самого пылкого поклонника
нравоучительных писаний. Порочность свыше определенного предела ничего не
добавляет к удовлетворению даже строжайшего из моралистов, и к большим
достоинствам мистера Теккерея принадлежит, в частности, та умеренность, с
какой он ее использует. К тому же весь смысл романа, дающего нам в руки этот
образчик, чтобы снисходительно прилагать его друг к другу, полностью
пропадает, едва вы признаете Бекки виновной в страшнейшем из преступлений. У
кого достанет духа сравнить свою дорогую подругу с убийцей? Тогда как сейчас
в кругу наших очаровательных знакомых даже самый малый симптом обаятельной
бесцеремонности, учтивой неблагодарности или благопристойнейшего эгоизма
можно тотчас измерить с точностью до дюйма и надежно подавить, просто
приложив к ним мерку Бекки - причем куда успешнее, чем обрушивая на них
громы всех десяти заповедей. Благодаря мистеру Теккерею свет теперь
обеспечен идеей, которая, как нам кажется, еще долго будет играть роль
черепа на пиру в каждой бальной зале и в каждом будуаре. Так оставим же ее
нетронутой во всем своеобразии и свежести - Бекки, и только Бекки. Поэтому
мы рекомендуем нашим читателям не обращать внимание на иллюстрацию второго
появления нашей героини в виде Клитемнестры, которое отбрасывает такую
неприятную тень на заключительные главы романа, и не замечать никаких
намеков и иносказаний, а просто вспомнить о переменах и опасных
случайностях, которым подвержено человеческое существование. Джоз долгие
годы провел в Индии. Жизнь он вел дурную, ел и пил неумеренно, а пищеварение
у него было куда более скверным, чем у Бекки. Ни одно респектабельное
страховое общество не стало бы страховать "Седли Ватерлооского".
"Ярмарка тщеславия" в первую очередь - злободневный роман, но не в
пошлом смысле слова, примеров чему предостаточно, а как точная фотография
нравов и обычаев XIX века, запечатленная на бумаге ярким светом могучего
ума, и кроме того на редкость художественная. Мистер Теккерей с
необыкновенным умением ведет воображение, а вернее, память своего читателя
от одной комбинации обстоятельств к другой, через случайности и совпадения
будничной жизни, - так художник подводит взгляд зрителя к теме своей картины
с помощью искусного владения колоритом. Вот почему никакое цитирование его
книги не воздаст ей должного. Цветник повествования так оплетен и перевит
тончайшими побегами и усиками, что невозможно отделить хотя бы один цветок
на достаточно длинном стебле, не умалив его красоты. Персонажи романа
связаны той взаимозависимостью, без которой изображение будничной жизни
вообще невозможно: ни один из них не поставлен на особый пьедестал, ни один
не позирует для портрета. Пожалуй, найдется лишь одно исключение - мы
подразумеваем старшего сэра Питта Кроули. Возможно... нет, даже несомненно,
этот баронет был списан с натуры в гораздо большей мере, чем прочие
персонажи романа. Однако, даже если так, это животное являет собой столь
редкое исключение, что остается только дивиться тому, как проницательный
художник умудрился втиснуть его в галерею, переполненную столь хорошо
знакомыми нам лицами. Быть может, сцены в Германии покажутся многим
читателям английской книги преувеличенно нелепыми, написанными нарочито
грубо и топорно. Однако посвященные не замедлят обнаружить, что они содержат
некоторые из самых ярких мазков истины и юмора, какие только можно найти в
"Ярмарке тщеславия", и удовольствие от них нисколько не омрачается тем, что
автор тут словно бы мечет свои стрелы в наших соседей за границей. И сцены
эти совершенно необходимы для полного понимания героини романа, который
вообще может рассматриваться, как "годы странствий" Вильгельма Мейстера в
юбке, только куда более умного. Мы видели ее во всех перипетиях жизни - и
вознесенной и низвергнутой, среди смиренных людей и светских, великих мира
сего и столпов благочестия, - и каждый раз она являлась нам и совсем новой и
прежней. Тем не менее Бекки в обществе студентов совершенно необходима,
чтобы мы могли отдать ей полную меру нашего восхищения. <...>
^TЭДВАРД БЕРН-ДЖОНС^U
^TИЗ "ЭССЕ О "НЬЮКОМАХ"^U
Прошло уже полгода с тех пор, как мистер Теккерей выпустил в свет свою
последнюю и самую значительную книгу, которая за то время выдержала суд
читателей и критиков, сошедшихся в благоприятном мнении и согласившихся, что
это мастерски написанное сочинение весьма полезно обществу, перед которым
автор развернул картину его жизни с большой правдивостью и тактом. Мы ждем,
что сочинителю не будут более адресовать упреки в ожесточенности и
нездоровом тяготении к изображению зла, упреки, очень быстро ставшие
бессмысленными от бесконечных повторений и послужившие, боюсь, причиной
огорчительного суесловия и лицемерия, вошедшего в привычку. Увы, сколь часто
все эти блистательные формулы, в которые мы облекаем собственное несогласие
или критические замечания, распространяются - и не без нашего участия - как
самоочевидные и причиняют людям горе, а нам самим несут невосполнимые
потери! Еще недавно имя Теккерея сопровождалось in perpetuum {Постоянно
(лат.).} суровым осуждением за выказанный интерес к дурному, равно как за
Сатиру и за клевету. Но словно для того, чтоб заглушить порой еще звучащий в
наших душах голос правды, вокруг немедля расцвело самодовольство,
последовали славословия нашим бессчетным социальным преимуществам и нашему
национальному характеру, ибо давно замечено, что тот, кто так охотно
сознается в самых неприглядных своих свойствах (будь это истинным смирением,
то было бы примером благости, необычайно поучительным для всех христиан на
свете), впадает в странную досаду, когда к его словам относятся серьезно,
ссылаются на них или же обращают против говорившего, либо считают
справедливыми признания в грехах, произнесенные им в церкви. Не есть ли это
повседневное смирение чистейшим лицемерием и верхом нашего нечестия? Не
закосней мы в показном благочестии, зачем бы нам нелепо отвергать то, что мы
сами говорили о себе, когда нам это повторяет брат наш, зачем упорно
обвинять в язвительности или мизантропии писателя, правдиво показавшего нам
зло, которое мы не можем отрицать, и прегрешения, в которых мы и сами
признаемся? Пришла пора покончить с неразумным, ибо превратным мнением, что
Теккерей изображает лишь дурную сторону действительности, ибо он, наконец,
добился репутации правдивого писателя и как никто стяжал безмерное доверие
публики. <...>
Увидев в "Ньюкомах" на диво верную картину мира, каким он предстает
всечасно, картину пеструю и противоречивую, увидев, как писатель раскрывает
многочисленные тайны нашего существования, с благоговейным трепетом снимая с
мира пелену непознаваемого, можно ли не внимать ему с почтением и громко не
воспеть хвалу за славный дар, не опасаясь впасть в преувеличение, или же
умалить его. <...>
Мне представляется, что эта книга родилась на свет, прежде всего чтоб
вскрыть распространенную болезнь нашего общества - несчастное супружество и
показать причины этого недуга - браки, которые заключены отнюдь не на
небесах, и если все-таки не в нашем странном мире, то менее всего на
небесах... В романе множество семейных пар, которым лучше было б никогда не
сочетаться браком; мы узнаем об их последующих несчастьях - больших или не
очень, в зависимости от дурных или хороших свойств людей, соединенных узами
супружества. Мы видим там мадам де Флорак, святую, набожную, самоотверженную
женщину, вся жизнь которой - длящаяся боль и каждый день подобен смерти, она
живет так сорок лет, и ей легко сказать со всем спокойствием: "Я не страшусь
конца, он принесет с собой великое освобождение". Что будет с Клайвом,
соединившим, но не слившим свою жизнь с молоденькой и глупенькой женой? Она
ему не пара, она его не понимает, но согласимся все-таки, забыв досаду, что
ей скорее свойственна беспечность, а не эгоизм, а если эгоизм, то не
закоренелый, - право, она достойна лучшей участи, и несмотря на
обстоятельства, их жизнь могла бы быть и лучше. Но Клайв ведь не любил ее,
он знал, что его сердце занято другой, но все-таки женился и, значит,
совершил дурной поступок - и безрассудный, и жестокий. Старшим казалось, что
это замечательная партия - деньги в соединении с молодостью, красотой и
дружелюбным безразличием, а посмотрите, как все это кончилось! Что же
сказать о браке в высшем свете? О счастье и семейном очаге сэра Бернса
Ньюкома, баронета? Если предыдущая история нам кажется ужасной, так какова
же эта? Правду сказать, все это нам давно знакомо, мы уже где-то это видели,
- да, безусловно, видели в картине "Модный брак", принадлежащей кисти
Хогарта; она стоит передо мной во всей наглядности изображенного на ней
кошмара и кажется мне живописным воплощеньем "Ньюкомов".
Я очень сожалею, что ограниченные рамки очерка не позволяют мне
проникнуть глубже в эту социальную проблему, но как ни мелко и ни легковесно
поверхностное ее упоминание, я вынужден так поступать. Однако в истории
героев этого романа затронута и решена еще одна проблема чрезвычайной
важности, которой следует коснуться в этом беглом очерке. Прискорбно
обойденная вниманием, она плодит немало грустных и не поддающихся учету
следствий. Но в данном случае я меньше сокрушаюсь о краткости того, что
собираюсь высказать, ибо все с этим связанное изложено в памфлете о
прерафаэлитах, принадлежащем перу Рескина и кое-где в других его работах.
Я хочу напомнить тот эпизод романа, где Клайв сообщает своему отцу, что
всей душой мечтает стать художником и посвятить себя искусству, но славный
полковник Ньюком, который страстно любит сына и с радостью бы умер за него,
не в силах здесь его понять. Добро бы сын это придумал для забавы, из
утонченного дилетантизма, но стать профессиональным живописцем и жить
плодами рук своих непостижимо и непростительно с позиций света, с позиций
истинной благопристойности. Клайв должен выиграть нелегкое сраженье, ведь
даже Этель не сочувствует ему и смотрит на его мечту сквозь лондонский
туман. После всех наших панегириков душе пожертвовали ли мы хоть чем-нибудь
ради нее на самом деле? Мы, написавшие о ней бесчисленное множество томов,
воспевшие ее под благозвучнейшими именами ради того, чтоб насладиться самым
звуком всех этих имен, воздали ей как должно лишь тогда, когда не размыкая
уст, в молчании назвали ее Славой Божьей и вняли гласу Бога, который
восшумел сильнее грома и плеска вод и был нежнее дуновенья ветерка. Но ради
злого духа моды мы осквернили Славу Божью и отвратили слух от вразумляющего
гласа. Благоприличия? Когда же мы очнемся и стряхнем с себя кошмарный сон,
чтоб перейти от призраков к осознающему себя достоинству труда, к признанию
величия любой души? Мне бы хотелось, чтоб при вступлении в жизнь юноши мы,
прежде всего, думали не о том, чем ему заниматься, а как, с какою мерой
совершенства он сможет исполнять то или иное дело. <...> Тогда мы будем
вопрошать иначе: "Где может быть всего полезней данный человек?" На это Бог
нам дал ответ: "Всего полезней человек, когда он выполняет то, что
доставляет ему больше счастья", ибо в таком свидетельстве есть истина.
Но этот ли вопрос, отцы, вы задаете своим детям и учите их задавать
себе? Что принесет им больше счастья? Не преходящее блаженство праздности, а
продолжительное, подлинное счастье? Это вопрос о том, к чему они наиболее
способны, что могут лучше всего делать, как могут лучше всего славить
Господа. Если бы их об этом спрашивали с самого начала, если бы это стало