Страница:
– Ефимия, замолкни! Кляп в рот забью! – вскипел Третьяк, выкатив черные глаза.
Тут и явился Лопарев. Он еще не знал, что произошло и отчего поднялась община, и вот увидел Ефимию скрученной. Кинулся к ней, но Третьяк схватил его за плечи.
– Ступай отсель, барин! Не твое тут дело, зело борзо!
– Александра! Спаси меня! Видение было мне. Богородицу зрила и реченье слушала. И сказала богородица: Третьяк с Калистратом погубят общину. Оттого и повязали меня.
– Ступай, барин! – гаркнул Третьяк, толкая Лопарева к двери. – Худо будет, зело борзо.
– Не стращай, Третьяк, убери руки! За что вы ее мучаете? И не стыдно вам, мужчины? Пятеро против одной! Не много ли? Так-то вы повергли крепость Филарета? Это и есть, Третьяк, вольная волюшка?
Ноздри хищного носа Третьяка раздулись, и сам он весь сжался, напружинился.
– Не замай, барин!
– Понимаю, – крикнул Лопарев. – Это вы умеете: убивать, мучить, истязать. Не мало ли для того, чтобы называться человеком, Третьяк?
Кто знает, чем и как ответил бы взбешенный, позеленевший Третьяк, успевший опустить руку на костяную рукоятку поморского ножа в ножнах, подвешенного к широкому филаретовскому ремню, если бы не ввязался сам духовник.
– Не огнем правят жизнь, человече, – пожурил Кали-страт, – ты вот зришь повязанной эту мученицу. А ведаешь ли ты, что она повязана во спасение, а не во зло? Не злорадствуй словом, раб божий. Мнишь себя человеком образованным, а всех нас дикарями зришь. Тако ли? Вот верижник Лука. Хитро ли сказать – дикарь! А ведомо тебе: у дикаря Луки родословная такая же древняя, как и сама Русь христианская?! Назови фамилию и род Луки в Петербурге, и твоя фамилия Лопарева потемнеет, как медь в сырости. Да, отринул Лука и род свой древний, и фамилию, и званье, какое получил в Санкт-Петербургском университете, и сам пришел в Поморье спасать душу…
Лопарев зло усмехнулся. Верижник Лука, как о том говорил Третьяк, бежал в Поморье из Петербурга, совершив двойное смертоубийство: единоутробного брата зарезал и отчима, которым удалось захватить родовое имение покойного отца Луки. И Лука остался при высоком звании князя… без наследства.
Калистрат не обошел и собственную персону. И он, из древних дворян Могилевской губернии, вхож был в дома Орловых, Анненковых и многих других, блестяще закончил курс духовной академии и был бы теперь архиереем или профессором богословия академии, да отказался от всех почестей и званий и ушел искать спасение в старой вере…
Лопарев успокоил:
– Я никого не порочу. И мысли такой не держу – порочить. Я вот вижу, пятеро повязали одну женщину. Разве это достойно мужчин и тем паче столбовых дворян?
– Врешь, врешь, дядя! – выкрикнула Ефимия. Лопарев не слышал, что сказал племяннице Третьяк. – Ума я не лишилась! Врешь, врешь, треклятый. Волк ты, не человек. Али ты не грабил Москву с французами? Не убивал русских, какие шли на смерть за Русь? Убивал, убивал! Помню, помню. И в общине учинишь смертоубийство. Волк ты, волк!
– Змеища! Ехидна! Тварь! – Третьяк схватил племянницу за горло и удушил бы, если бы Лопарев не оттолкнул его прочь. Третьяк боком ударился о стол и, напружинясь, как тигр, бросился на Лопарева, выхватив из кожаных ножен кривой нож: «А, барин!.. В кровь твою барскую!..» И не успел Лопарев отскочить в сторону, как Третьяк, по-разбойничьи, из-под низу, вонзил ему нож в грудь.
Лопарев успел схватиться за руку Третьяка с ножом и медленно осел у ног верижника Луки и Калистрата. Те попятились к лежанке Ефимии. «Сусе Христе! Сусе Христе!»
Ефимия завопила, завопила…
Лука с Гаврилой кинулись к двери и столкнулись с Микулой.
– Беда, беда! – протрубил Микула, не переступив порог. – Казаки и стражники к становищу подъехали! Мокея в цепях привезли на телеге. Беда!
– Казаки?! Стражники?! – переглянулись верижники. Микула увидел Третьяка с окровавленным ножом и был таков – убежал без оглядки.
– Господи помилуй! – молился Калистрат.
До Третьяка наконец дошло: казаки и стражники в общине. Бежать надо! Сию минуту. Убийство-то вот оно, свежее, не остывшее.
Вылетел из избы вслед за верижниками. «Стойте! Куда вы, иуды? Вместе надо!» – И верижники задержались у берега Ишима.
Ранняя стыпь. Над Ишимом туман белесый. Третьяк хватанул сырого осеннего воздуху и тут вспомнил, что где-то на берегу две лодки, на которых общинники рыбачили. Где они, те лодки?
– Лодки! Где лодки?
У верижников цокают зубы. Третьяк-то с ножом!
– На лодках спустимся ниже по течению, переждем!.. Уедут, собаки! Мокей-то, Мокей, а?! Всех оглаголет!
Туман. Туман. Белым чубом вьется. Берега застилает. Бежать, бежать, бежать!..
Ефимия назовет Третьяка убийцей и тогда – цепи, дознание, и Третьяку болтаться на перекладине. Вспомнил про общинное золото! Золото! Сундучок золота! Успеет ли?.. Из Мокеевой избы несется вопль:
– Спа-а-а-сите-е-е! Спа-а-а-сите-е!..
Но где же лодки? Выше или ниже по течению?
III
IV
V
Тут и явился Лопарев. Он еще не знал, что произошло и отчего поднялась община, и вот увидел Ефимию скрученной. Кинулся к ней, но Третьяк схватил его за плечи.
– Ступай отсель, барин! Не твое тут дело, зело борзо!
– Александра! Спаси меня! Видение было мне. Богородицу зрила и реченье слушала. И сказала богородица: Третьяк с Калистратом погубят общину. Оттого и повязали меня.
– Ступай, барин! – гаркнул Третьяк, толкая Лопарева к двери. – Худо будет, зело борзо.
– Не стращай, Третьяк, убери руки! За что вы ее мучаете? И не стыдно вам, мужчины? Пятеро против одной! Не много ли? Так-то вы повергли крепость Филарета? Это и есть, Третьяк, вольная волюшка?
Ноздри хищного носа Третьяка раздулись, и сам он весь сжался, напружинился.
– Не замай, барин!
– Понимаю, – крикнул Лопарев. – Это вы умеете: убивать, мучить, истязать. Не мало ли для того, чтобы называться человеком, Третьяк?
Кто знает, чем и как ответил бы взбешенный, позеленевший Третьяк, успевший опустить руку на костяную рукоятку поморского ножа в ножнах, подвешенного к широкому филаретовскому ремню, если бы не ввязался сам духовник.
– Не огнем правят жизнь, человече, – пожурил Кали-страт, – ты вот зришь повязанной эту мученицу. А ведаешь ли ты, что она повязана во спасение, а не во зло? Не злорадствуй словом, раб божий. Мнишь себя человеком образованным, а всех нас дикарями зришь. Тако ли? Вот верижник Лука. Хитро ли сказать – дикарь! А ведомо тебе: у дикаря Луки родословная такая же древняя, как и сама Русь христианская?! Назови фамилию и род Луки в Петербурге, и твоя фамилия Лопарева потемнеет, как медь в сырости. Да, отринул Лука и род свой древний, и фамилию, и званье, какое получил в Санкт-Петербургском университете, и сам пришел в Поморье спасать душу…
Лопарев зло усмехнулся. Верижник Лука, как о том говорил Третьяк, бежал в Поморье из Петербурга, совершив двойное смертоубийство: единоутробного брата зарезал и отчима, которым удалось захватить родовое имение покойного отца Луки. И Лука остался при высоком звании князя… без наследства.
Калистрат не обошел и собственную персону. И он, из древних дворян Могилевской губернии, вхож был в дома Орловых, Анненковых и многих других, блестяще закончил курс духовной академии и был бы теперь архиереем или профессором богословия академии, да отказался от всех почестей и званий и ушел искать спасение в старой вере…
Лопарев успокоил:
– Я никого не порочу. И мысли такой не держу – порочить. Я вот вижу, пятеро повязали одну женщину. Разве это достойно мужчин и тем паче столбовых дворян?
– Врешь, врешь, дядя! – выкрикнула Ефимия. Лопарев не слышал, что сказал племяннице Третьяк. – Ума я не лишилась! Врешь, врешь, треклятый. Волк ты, не человек. Али ты не грабил Москву с французами? Не убивал русских, какие шли на смерть за Русь? Убивал, убивал! Помню, помню. И в общине учинишь смертоубийство. Волк ты, волк!
– Змеища! Ехидна! Тварь! – Третьяк схватил племянницу за горло и удушил бы, если бы Лопарев не оттолкнул его прочь. Третьяк боком ударился о стол и, напружинясь, как тигр, бросился на Лопарева, выхватив из кожаных ножен кривой нож: «А, барин!.. В кровь твою барскую!..» И не успел Лопарев отскочить в сторону, как Третьяк, по-разбойничьи, из-под низу, вонзил ему нож в грудь.
Лопарев успел схватиться за руку Третьяка с ножом и медленно осел у ног верижника Луки и Калистрата. Те попятились к лежанке Ефимии. «Сусе Христе! Сусе Христе!»
Ефимия завопила, завопила…
Лука с Гаврилой кинулись к двери и столкнулись с Микулой.
– Беда, беда! – протрубил Микула, не переступив порог. – Казаки и стражники к становищу подъехали! Мокея в цепях привезли на телеге. Беда!
– Казаки?! Стражники?! – переглянулись верижники. Микула увидел Третьяка с окровавленным ножом и был таков – убежал без оглядки.
– Господи помилуй! – молился Калистрат.
До Третьяка наконец дошло: казаки и стражники в общине. Бежать надо! Сию минуту. Убийство-то вот оно, свежее, не остывшее.
Вылетел из избы вслед за верижниками. «Стойте! Куда вы, иуды? Вместе надо!» – И верижники задержались у берега Ишима.
Ранняя стыпь. Над Ишимом туман белесый. Третьяк хватанул сырого осеннего воздуху и тут вспомнил, что где-то на берегу две лодки, на которых общинники рыбачили. Где они, те лодки?
– Лодки! Где лодки?
У верижников цокают зубы. Третьяк-то с ножом!
– На лодках спустимся ниже по течению, переждем!.. Уедут, собаки! Мокей-то, Мокей, а?! Всех оглаголет!
Туман. Туман. Белым чубом вьется. Берега застилает. Бежать, бежать, бежать!..
Ефимия назовет Третьяка убийцей и тогда – цепи, дознание, и Третьяку болтаться на перекладине. Вспомнил про общинное золото! Золото! Сундучок золота! Успеет ли?.. Из Мокеевой избы несется вопль:
– Спа-а-а-сите-е-е! Спа-а-а-сите-е!..
Но где же лодки? Выше или ниже по течению?
III
Избушки, березы, пни, землянки, мычащие коровы у притонов, табун лошадей у берега Ишима – и ни души.
Ни единой души во всем становище.
Тридцать конных казаков спешились у рессорных тарантасов исправника и станового.
На двух телегах стражники с ружьями. И Мокей в цепях.
Исправник сошел с тарантаса, огляделся. Поджарый, немолодой, в форменной шинели и подполковничьих погонах.
Становой пристав – грузный, усатый, страдающий одышкой, сообщил исправнику, что сейчас все «ископаемые космачи» попрятались в своих норах и только силой можно вытащить их на белый свет, но нет, к сожалению, такой силы, которая бы заставила тех космачей заговорить.
– М-да-а, – пожевал тонкими губами исправник.
– Духовником у них чудище бородатое, – продолжал становой. – Нет никакой возможности разговор вести – необозримая тупость. Глядит в землю да долбит лоб ладонью.
– М-да-а.
И через минуту:
– Гнать бы их с берегов Ишима.
– Совершенно верно, ваше высокоблагородие. Гнать надо. Гнать, гнать.
Исправник подошел к Мокеевой телеге, где в этот момент крутился дотошный Евстигней Миныч.
Изрядно измученный за полторы недели Мокей, в той же суконной однорядке и в кожаных штанах, притворился усталым, ничего не смыслящим, потому и не ответил сразу на вопрос исправника: из этой ли он общины?
– Тебя спрашиваю, рыло! – взвинтился исправник. – Ты из этой общины?
– Не ведаю, благородие.
– Как так не ведаешь? Здесь удушили твоего сына?
– Навет. Чистый навет, благородие. Исправник распорядился:
– Пошлите казаков, пусть кого-нибудь вытащат из этих нор.
– Слушаюсь!
Но не успел становой отдать распоряжение казакам, как явился Калистрат. Сам духовник! Лобастый, чернобородый, раздувая ноздри горбатого носа, попросил дозволения говорить с начальником.
Исправник подошел к бородачу с золотым крестом.
– Спасите, ваше высокоблагородие! – И Калистрат бухнул лбом в начищенные до блеска сапоги исправника. – Спасите, ради Христа! Отрекаюсь от сатанинской веры! Отрекаюсь! Ко православному христианству возвернусь. Искуплю грех свой тяжкий. Семнадцать годов мытарился со старообрядцами в Поморье, искал спасение души, а нашел зверство едное, душегубство, тиранство, какое учинял сатано Филарет. Отрекаюсь!.. Спасите, ради Христа! Припадаю к стопам вашим!..
Ошарашенный исправник так и не уразумел: кого спасать и от кого спасать?
– Кто вы такой? Поднимитесь и говорите толком.
– Не смею подняться – спасения прошу, – ответствовал Калистрат, обметая собственной бородой пыль с сапог исправника.
– Спасения?
– Православие приму. Старообрядчество дикое отторгну, яко сатанинское верованье.
– Похвально. Чем могу, тем буду содействовать вашему возвращению в православную церковь. Однако, кто вы такой?
– Имя мое, под каким был в духовной академии, Калистрат Варфоломеевич Вознесенский, дворянин Могилевской губернии. В 1811 году, в день рождества Христова, был рукоположен в протопопы и оставлен при академии. Гордыней своей обуянный, расторг духовные узы, отрекся от православия и ушел искать спасения в раскольничьем Церковном соборе Поморья, где и сыскал себе погибель.
– Вот как! – Исправник переглянулся со становым. – Что ж, буду лично говорить с архиереем Тобольским. – И покрутил стрелки белых усов. – Поднимитесь, Калита Варфоломеевич. Посмотрите на арестованного. Не из вашей он общины?
Что там глядеть, если под Мокеевым взглядом за десять саженей у Калистрата-Калиты по спине холод гуляет.
– Безбожник то и еретик по имени Мокей – сын сатаны Филарета, который был духовником общины.
– Он убежал из общины?
– Прогнали за святотатство: иконы в щепу обратил.
– Вот как?! – удивился исправник. – Он говорил, что его сына какие-то старцы удушили под иконами.
– Удушили. Сам сатано Филарет удушил. Отец его.
– Где он – Филарет?
– На цепь посажен за смертоубийство. Пытки учинял раскаленным железом, на кресте распинал, огнем жег людей и чадо сына свово Мокея, по шестому году удушил.
– Ну и ну!.. Дела…
Становой погнулся под свирепым взглядом исправника. Кому-кому, а становому достанется!
Мокей рванулся с телеги, откинул прочь двух стражников и, гремя цепями, одним взмахом руки опрокинул исправника, но не успел схватить Калистрата: тот кинулся в сторону, как жеребец от прясла, – только борода раздувалась от ветра.
Казаки сбили Мокея с ног и поволокли к телеге, насовывая ему под микитки.
– Привяжите его к телеге! – приказал исправник. И, обращаясь к становому: – Что вы тут смотрели, дважды побывав в общине? Или доверились тому «духовнику», который, как вы говорили, «долбил лоб двумя перстами»? А что творилось за спиною духовника, видели?
– Виноват, ваше высокоблагородие.
– Старик вы, извините. Напрасно я вам доверился. Вот следователь земской расправы сразу раскусил, что дело тут уголовное, вопиющее!.
– Вопиющее, вопиющее, – гнулся становой.
Евстигней Миныч раболепно помалкивал, потупя голову: он будет отмечен, и потому покорность – верная стезя на ступеньку Верхней земской расправы.
Посрамленный Калистрат-Калита вернулся, не преминув сказать, что Мокей еще в Поморье исполнял волю своего отца духовника и многих будто бы удушил собственноручно.
– Брыластый боров! Иуда! – орал Мокей.
– Есть тут кто-нибудь старший? – спросил исправник. Калистрат поклонился.
– Меня избрали, да отрекаюсь я. Отрекаюсь! Филарета на цепь посадил, а каторжные по воле ходят. С ружьями и с ножами. Каждый час смерти жди.
– Каторжные? Какие каторжные?
– Числом на пятьдесят семь душ. Беглые каторжные. Вот сейчас произошло смертоубийство. Третьяк, который скрывается под фамилией Юскова, бежал из Москвы после французов. Изменщик и грабитель. Фальшивые деньги делал с французами в Преображенском монастыре и расправу учинял над русскими офицерами, какие верой и правдой служили, отечеству. Приговорен был к смерти через повешение, да бежал в Поморье с богатой воровской рухлядью и там скрылся в общине Филарета Боровикова. И сам Филарет – беглый пугачевец. Духовником был у Пугачева.
– Што-о-о?! Духовник Пугачева?! – поперхнулся исправник.
– Сущую правду глаголю, ваше высокоблагородие. Этот Третьяк, про которого сказал, зарезал беглого каторжника Лопарева, государственного преступника, осужденного на двадцать лет каторги за восстание в Санкт-Петербурге.
– Лопарева?! Здесь Лопарев?!
– Здесь. Филарет сокрыл в общине. Как и всех других каторжных. Пятьдесят семь душ. Кабы я не поверг мучителя Филарета, сам бы не жил. Смерть перед глазами стояла. Потому – у Филарета были верижники с ружьями и рогатинами. Не уйдешь и не убежишь. Отобрал я те ружья, да Третьяк раздал посконникам каторжным и беглым холопам.
Исправник вытер батистовым платком пот с лица. Вот так дела! Да тут всех подряд надо заковать в кандалы и гнать на каторгу. Как же община прошла столько губерний в России, дотянулась до Сибири и никто не сумел раскрыть преступников?! А вот он, исправник, только явился в общину…
Ах да! Здесь скрывается Лопарев! Когда еще сбежал с этапа, и вот сыскался. И где?
– Где он, Лопарев? Где?
– Зарезал его Третьяк. Сейчас зарезал и убежал. С ножом убежал. Вон в той избе произошло смертоубийство. С ножом убежал. Господи помилуй!
Исправник круто повернулся к казакам:
– Десять казаков за мной! А вы глядите эдесь! – кинул становому. – Шашки наголо!..
Туман, туман. Молоко льется над берегами Ишима…
Ни единой души во всем становище.
Тридцать конных казаков спешились у рессорных тарантасов исправника и станового.
На двух телегах стражники с ружьями. И Мокей в цепях.
Исправник сошел с тарантаса, огляделся. Поджарый, немолодой, в форменной шинели и подполковничьих погонах.
Становой пристав – грузный, усатый, страдающий одышкой, сообщил исправнику, что сейчас все «ископаемые космачи» попрятались в своих норах и только силой можно вытащить их на белый свет, но нет, к сожалению, такой силы, которая бы заставила тех космачей заговорить.
– М-да-а, – пожевал тонкими губами исправник.
– Духовником у них чудище бородатое, – продолжал становой. – Нет никакой возможности разговор вести – необозримая тупость. Глядит в землю да долбит лоб ладонью.
– М-да-а.
И через минуту:
– Гнать бы их с берегов Ишима.
– Совершенно верно, ваше высокоблагородие. Гнать надо. Гнать, гнать.
Исправник подошел к Мокеевой телеге, где в этот момент крутился дотошный Евстигней Миныч.
Изрядно измученный за полторы недели Мокей, в той же суконной однорядке и в кожаных штанах, притворился усталым, ничего не смыслящим, потому и не ответил сразу на вопрос исправника: из этой ли он общины?
– Тебя спрашиваю, рыло! – взвинтился исправник. – Ты из этой общины?
– Не ведаю, благородие.
– Как так не ведаешь? Здесь удушили твоего сына?
– Навет. Чистый навет, благородие. Исправник распорядился:
– Пошлите казаков, пусть кого-нибудь вытащат из этих нор.
– Слушаюсь!
Но не успел становой отдать распоряжение казакам, как явился Калистрат. Сам духовник! Лобастый, чернобородый, раздувая ноздри горбатого носа, попросил дозволения говорить с начальником.
Исправник подошел к бородачу с золотым крестом.
– Спасите, ваше высокоблагородие! – И Калистрат бухнул лбом в начищенные до блеска сапоги исправника. – Спасите, ради Христа! Отрекаюсь от сатанинской веры! Отрекаюсь! Ко православному христианству возвернусь. Искуплю грех свой тяжкий. Семнадцать годов мытарился со старообрядцами в Поморье, искал спасение души, а нашел зверство едное, душегубство, тиранство, какое учинял сатано Филарет. Отрекаюсь!.. Спасите, ради Христа! Припадаю к стопам вашим!..
Ошарашенный исправник так и не уразумел: кого спасать и от кого спасать?
– Кто вы такой? Поднимитесь и говорите толком.
– Не смею подняться – спасения прошу, – ответствовал Калистрат, обметая собственной бородой пыль с сапог исправника.
– Спасения?
– Православие приму. Старообрядчество дикое отторгну, яко сатанинское верованье.
– Похвально. Чем могу, тем буду содействовать вашему возвращению в православную церковь. Однако, кто вы такой?
– Имя мое, под каким был в духовной академии, Калистрат Варфоломеевич Вознесенский, дворянин Могилевской губернии. В 1811 году, в день рождества Христова, был рукоположен в протопопы и оставлен при академии. Гордыней своей обуянный, расторг духовные узы, отрекся от православия и ушел искать спасения в раскольничьем Церковном соборе Поморья, где и сыскал себе погибель.
– Вот как! – Исправник переглянулся со становым. – Что ж, буду лично говорить с архиереем Тобольским. – И покрутил стрелки белых усов. – Поднимитесь, Калита Варфоломеевич. Посмотрите на арестованного. Не из вашей он общины?
Что там глядеть, если под Мокеевым взглядом за десять саженей у Калистрата-Калиты по спине холод гуляет.
– Безбожник то и еретик по имени Мокей – сын сатаны Филарета, который был духовником общины.
– Он убежал из общины?
– Прогнали за святотатство: иконы в щепу обратил.
– Вот как?! – удивился исправник. – Он говорил, что его сына какие-то старцы удушили под иконами.
– Удушили. Сам сатано Филарет удушил. Отец его.
– Где он – Филарет?
– На цепь посажен за смертоубийство. Пытки учинял раскаленным железом, на кресте распинал, огнем жег людей и чадо сына свово Мокея, по шестому году удушил.
– Ну и ну!.. Дела…
Становой погнулся под свирепым взглядом исправника. Кому-кому, а становому достанется!
Мокей рванулся с телеги, откинул прочь двух стражников и, гремя цепями, одним взмахом руки опрокинул исправника, но не успел схватить Калистрата: тот кинулся в сторону, как жеребец от прясла, – только борода раздувалась от ветра.
Казаки сбили Мокея с ног и поволокли к телеге, насовывая ему под микитки.
– Привяжите его к телеге! – приказал исправник. И, обращаясь к становому: – Что вы тут смотрели, дважды побывав в общине? Или доверились тому «духовнику», который, как вы говорили, «долбил лоб двумя перстами»? А что творилось за спиною духовника, видели?
– Виноват, ваше высокоблагородие.
– Старик вы, извините. Напрасно я вам доверился. Вот следователь земской расправы сразу раскусил, что дело тут уголовное, вопиющее!.
– Вопиющее, вопиющее, – гнулся становой.
Евстигней Миныч раболепно помалкивал, потупя голову: он будет отмечен, и потому покорность – верная стезя на ступеньку Верхней земской расправы.
Посрамленный Калистрат-Калита вернулся, не преминув сказать, что Мокей еще в Поморье исполнял волю своего отца духовника и многих будто бы удушил собственноручно.
– Брыластый боров! Иуда! – орал Мокей.
– Есть тут кто-нибудь старший? – спросил исправник. Калистрат поклонился.
– Меня избрали, да отрекаюсь я. Отрекаюсь! Филарета на цепь посадил, а каторжные по воле ходят. С ружьями и с ножами. Каждый час смерти жди.
– Каторжные? Какие каторжные?
– Числом на пятьдесят семь душ. Беглые каторжные. Вот сейчас произошло смертоубийство. Третьяк, который скрывается под фамилией Юскова, бежал из Москвы после французов. Изменщик и грабитель. Фальшивые деньги делал с французами в Преображенском монастыре и расправу учинял над русскими офицерами, какие верой и правдой служили, отечеству. Приговорен был к смерти через повешение, да бежал в Поморье с богатой воровской рухлядью и там скрылся в общине Филарета Боровикова. И сам Филарет – беглый пугачевец. Духовником был у Пугачева.
– Што-о-о?! Духовник Пугачева?! – поперхнулся исправник.
– Сущую правду глаголю, ваше высокоблагородие. Этот Третьяк, про которого сказал, зарезал беглого каторжника Лопарева, государственного преступника, осужденного на двадцать лет каторги за восстание в Санкт-Петербурге.
– Лопарева?! Здесь Лопарев?!
– Здесь. Филарет сокрыл в общине. Как и всех других каторжных. Пятьдесят семь душ. Кабы я не поверг мучителя Филарета, сам бы не жил. Смерть перед глазами стояла. Потому – у Филарета были верижники с ружьями и рогатинами. Не уйдешь и не убежишь. Отобрал я те ружья, да Третьяк раздал посконникам каторжным и беглым холопам.
Исправник вытер батистовым платком пот с лица. Вот так дела! Да тут всех подряд надо заковать в кандалы и гнать на каторгу. Как же община прошла столько губерний в России, дотянулась до Сибири и никто не сумел раскрыть преступников?! А вот он, исправник, только явился в общину…
Ах да! Здесь скрывается Лопарев! Когда еще сбежал с этапа, и вот сыскался. И где?
– Где он, Лопарев? Где?
– Зарезал его Третьяк. Сейчас зарезал и убежал. С ножом убежал. Вон в той избе произошло смертоубийство. С ножом убежал. Господи помилуй!
Исправник круто повернулся к казакам:
– Десять казаков за мной! А вы глядите эдесь! – кинул становому. – Шашки наголо!..
Туман, туман. Молоко льется над берегами Ишима…
IV
Он еще жив, Лопарев. Он еще жив, жив! Он должен жить. «Милый мой, муж мой! Пусть смерть возьмет меня, а тебе будет жизнь», – бормотала Ефимия, перевязывая отбеленным рушником пораненную грудь Лопарева.
Ларивон и Марфа развязали Ефимию и теперь помогали ей.
Лопарева положили на постель. Рушник пропитался кровью. Кисти рук ослабели, и Лопарев не в силах удержать жену свою, Ефимию. Падает куда-то вниз, в черную бездонную пропасть, в вечное забвение, а в ушах шумное течение Невы в полноводье. Сразу и вдруг пришла смерть! Он еще так мало жил на белом свете.
– Ты должна… ты должна…
– Молчи, молчи. Не надо говорить. Сама умру, а тебе жизнь верну. Богородица пречистая, помоги мне! Вразуми мя, дщерь свою слабую и несчастную!..
– Не надо молитв! Никто их не слышит! Ни бог, ни богородица.
– Не говори так. Не говори.
– Нету бога. Ефимия. Нету, нету, нету!
Раздались бухающие шаги в сенцах, стук, грохот, и в избу ворвались казаки с обнаженными шашками, исправник, а за его спиною – «брыластый боров» – Калистрат-Калита Варфоломеевич Вознесенский, дворянин Могилевской губернии, беглый протопоп.
Бледная, обессилевшая за недельное радение Ефимия попятилась к лежанке, заслоняя Лопарева.
– Взять! – ткнул исправник на Ларивона.
– Это не Третьяк, ваше высокоблагородие. Это старший сын Филарета-пугачевца.
– Там разберемся. Уведите его к становому.
Трое казаков повели Ларивона. Марфа со слезами поплелась следом.
Исправник подошел к Лопареву.
– Лопарев? Так вот вы где оказались, Лопарев! Достойное нашли себе пристанище. Достойное. – И кивнул казакам. – Двое останетесь здесь.
Ефимия подошла к Калистрату и плюнула ему в лицо.
– Христопродавец! Алгимей треклятый! Убивец сына мово! Треклятый убивец!
Один из казаков оттеснил Ефимию от Калистрата.
– Убивец! Убивец!
– Не убивец я, Ефимия. Не убивец! – оправдывался Калистрат. Чего доброго, самого повяжут. – Филарет удушил твоего сына. Сатано! Али забыла?
– Ты убивец, ты! Кобелина треклятый. И Акулину со младенцем огнем сожег на березе, и Елисея на кресте удушил. Убивец!
– Кто эта женщина? – спросил исправник.
– Бесноватая, ваше высокоблагородие. Ума лишилась. Жена Мокея Филаретова. Сына ее удушил старец, и ей груди жгли клюшкой, и на веревках висела. Я ее спас от смерти.
– Ты убивец, убивец! Не меня спас, а сам себя в духовники возвел и крест золотой отобрал у Филарета!..
– Взять ее!
Как Ефимия ни вырывалась от казаков, как ни умоляла исправника оставить ее возле умирающего Лопарева, – увели из избы.
По всей общине – смятение, страх и отчаяние.
Мужики, особенно беглые каторжники, пользуясь туманом, расползлись кто куда. И в степь ушли, иные бродом махнули за Ишим, в рощу, а Третьяк с тремя верижниками удрал по Ишиму на двух лодках.
Духовник Калистрат всех оглаголивает. Пятерых каторжников успели схватить: Микулу, Поликарпа Юскова, Пасху-Брюхо, Данилу Юскова и Мигай-Глаза – многодетного посконника, когда-то отправившего на тот свет управляющего имением на Тамбовщине…
Посконников стаскивали в круг, как баранов. Бабы исходили визгом. Ребятишки ревели.
Конные казаки объездили окрестности на десять верст, но никого не сыскали из беглых каторжан.
Велика ковыльная степь!..
Калистрат знал, что Третьяк, опасаясь, как бы посконники не набрали силу да и не прижали его, у многих отобрал ружья, а куда спрятал – неизвестно.
Перевернули всю рухлядь в становище Юсковых, особенно в избе Третьяка. Забрали на три телеги добра. Кованый сундучок с золотом из рук в руки перешел к исправнику.
Лукерья Третьяка с девчонками обеспамятела от рева: голыми остались.
Под вечер Калистрат подсказал исправнику, что ждать ночи никак нельзя: каторжные верижники, отчаявшись, могут напасть ночью и перебить всех. Полсотни каторжных? Где-то они спрятались?
Исправник и сам о том подумал – своя шкура дороже полсотни каторжанских шкур.
– Вы останетесь здесь с двадцатью казаками, – умилостивил исправник опального станового.
– Слушаюсь!
А чего же больше? Не перечить же заслуженному подполковнику, герою Отечественной войны с Наполеоном, побывавшему даже в Париже с русским войском!..
Вскоре после полудня Лопарев скончался, и тело его положили на поморскую телегу, укрыв дерюжкой. В Тобольск повезут, в острог, даже мертвого. Опознать надо и бумагу отправить в Санкт-Петербург. Пусть порадуется его императорское величество, самодержец всея Руси…
Старца Филарета с цепью на руке усадили на одной телеге с сыном Мокеем, спина в спину.
Ефимии исправник разрешил сесть на телеге возле тела Лопарева.
Юсковых – Данилу, Поликарпа, Василия повязали одной веревкой. И вдовца Михайлу прихватили – свидетелем будет по делу об убийстве Акулины с младенцем.
Девять поморских телег потянулись степью к тракту, а там дальше – в Тобольск.
Истошным воплем огласилась вся приишимская степь…
Ночью становой пристав с казаками жгли сено и обнаружили сразу пятерых беглецов – в стогу прятались. Повязали спина к спине и отпотчевали плетями без жалости.
На другой день исправник поджег еще один стог сена, и опять двоих выловили, а один сгорел, не вылез. Кто? Неизвестно. Верижник каторжный, наверное.
Бабы и мужики подступили: не жгите сено. Чем скот кормить? И сами назвались разворошить все стога…
На четвертые сутки, до того как из Тобольска вернулся исправник с казачьей сотней, становой со своими казаками успел повязать тридцать семь беглых каторжников. Выслужился-таки и милости сподобился от исправника.
Вместе с исправником и казачьей сотней в общину явилось духовенство, архиерей с двумя священниками, военный врач и Калистрат с ними. Теперь уже не «многомилостивый батюшка Калистрат», а духовное лицо при архиерее – Калита Варфоломеевич Вознесенский, ставший потом воинствующим обличителем раскольничества, автор незавершенных записок про Филаретовскую крепость, удостоенных особого внимания обер-прокурора синода. «Быть Калите архиереем», – будто сказал обер-прокурор, читая его записки.
Следом за исправником с казаками и духовными особами пожаловал и сам губернатор. Надо же взглянуть на ископаемых единоверцев Филарета, духовника Пугачева, некогда докатившегося со своим войском до берегов Ишима!
Немало богатой рухляди доставил исправник и в дом губернатора, конфискованной у беглого опаснейшего преступника Третьяка Данилова!..
На поиски Третьяка с верижниками-каторжниками кинулись казаки по всей губернии. Кроме того, надо было захватить беглых апостолов Филарета, оглаголенных Калистратом как опасных преступников, на чьей совести немало убийств и самосожжения филипповцев, единомышленников духовника Филарета.
Пожалуй, никто не проявлял такого усердия по службе, не считая Калистрата-Калиты, как до того неведомый, а теперь всем известный чиновник Евстигней Миныч Скареднов, успевший за четыре дня получить ошеломляющее повышение по службе. Из уездного захудалого городишка Евстигней Миныч перемахнул по воле губернатора в помощники губернатора по Верхней земской расправе! Ему доверен высший суд в губернии над нижним сословием…
Экипажи, экипажи, экипажи…
Сытые, любопытные, не ведавшие ни нужды, ни забот, пожилые и старики, в мундирах и золотых галунах и даже молодые чиновные люди расположились на берегу Ишима, невдалеке от знаменитой избы духовника Пугачева, угощались, пили дорогие вина; повара готовили отменные закуски и обеды, а тем временем казаки с исправником и становым приставом вытаскивали из землянок, избушек старух и стариков, мужчин и женщин, подростков и малых ребятишек – «еретиков-раскольников» и гнали их к той самой березовой часовенке, где когда-то старец Филарет творил всенощные молитвы и они пели славу «Исусу сладчайшему, пресладкому!..»
В свите губернатора было немало губернских светских дам, в том числе и губернаторская дочь на выданье, которую сопровождал сам Калистрат-Калита в избу «духовника Пугачева»…
– Это те самые костыли? – щурилась близорукая, топкая в перехвате губернаторская дочь. – Ужасно, ужасно!.. Но какая же нищета, боже мой! И здесь жил сам духовник Пугачева, тот Филарет?
– Жилище, достойное алгимея, – отвечал Калита.
– Что значит «алгимей»?
– Мучитель.
– Как это выразительно – «алгимей»!.. Я его должна видеть. Непременно. Он не убежит из острога?
Нет, конечно, не убежит. Калистрат-Калита в том уверен. Из царской крепости не всегда удается убежать.
– Та женщина, как ее? Ефимия! О! Интересное имя. Она висела на этих костылях? Ужасно, ужасно!
Побывала губернаторская дочь и в избе Ефимии. Щупала пуховые подушки, разглядывала вышивки на полотенцах, зимние шубы на крючьях и особенно заинтересовалась пучками сухой травы, развешенной на стенах. Калистрат, сказал, что Ефимия была лекаршей всей общины.
– Знахарка? Вот интересно! Она старуха?
– Нет, Ефимия – не старуха. Еще молодая и даже красивая особа, если ее отметил своим вниманием беглый каторжник Лопарев.
– Какая романтическая история! Беглый каторжник, дворянин, влюблен был в замужнюю женщину, знахарку. Она его не околдовала?
Калистрат охотно сообщал, что Ефимию сам старец Филарет на судном спросе оглаголал ведьмой и что Ефимия на пытке отреклась от своего мужа Мокея, того самого убийцы омского купца Тужилина, отпетого в Тобольском соборе как святого мученика, принявшего смерть от еретика-дьявола. И так по всем избам.
Ходили, брезгливо морщились, щурились, а в избе Данилы Юскова разворошили кованные сундуки и унесли все, что «само прилипло к рукам».
Тем временем после сытного обеда и разговора на религиозные темы губернатор с его преосвященством архиереем снизошли до «стада еретиков». И такие, и сякие, и разэтакие! И если сейчас же не раскаются во грехе и не вернутся в лоно православной церкви, то всем им уготована геенна огненна, где они будут жариться и париться до нового светопреставления.
Еретики слушали и молчали.
И Калистрат-Калита сунулся со своей проповедью, но не успел сказать десяти слов, как полетели в него комья земли и проклятья со всех сторон: «Иуда, иуда! Брыластый боров! Сатано ты проклятый! Иуда, иуда!» И Калистрат, отплевываясь, поспешно отступил.
Преосвященству угодили комом земли в нос, и лысый старик, зажав нос платком, проклял «дикое стадо сатаны». И губернатору припачкали мундир. «Пороть, пороть всех!» – приказал губернатор, торжественно удаляясь.
Сразу же после отъезда высоких гостей началась порка. Казачьими плетями и шомполами да по мужичьим костлявым телесам, аж свистело. По полсотни ударов каждому, а некоторым по сотне, глядя у кого какая морда. Бабам и даже старухам и тем уделили казачьих плетей.
Беглых каторжников пороли с особенным усердием – век будут помнить милость тобольского губернатора и «вольную волюшку»!..
Беглых каторжников угнали в Тобольск.
Становой пристав, по указанию губернатора, с двадцатью стражниками поселился в соседней деревне, в двадцати семи верстах от становища раскольников, и должен был вести неустанный надзор за общиною и переписать всех «посконников-еретиков» по приметам, если откажутся назвать свои имена, и список представить в канцелярию губернатора.
Вопль, вопль, вопль!..
Из крепости Филаретовой да в крепость царскую. Из огня да в полымя!..
Ларивон и Марфа развязали Ефимию и теперь помогали ей.
Лопарева положили на постель. Рушник пропитался кровью. Кисти рук ослабели, и Лопарев не в силах удержать жену свою, Ефимию. Падает куда-то вниз, в черную бездонную пропасть, в вечное забвение, а в ушах шумное течение Невы в полноводье. Сразу и вдруг пришла смерть! Он еще так мало жил на белом свете.
– Ты должна… ты должна…
– Молчи, молчи. Не надо говорить. Сама умру, а тебе жизнь верну. Богородица пречистая, помоги мне! Вразуми мя, дщерь свою слабую и несчастную!..
– Не надо молитв! Никто их не слышит! Ни бог, ни богородица.
– Не говори так. Не говори.
– Нету бога. Ефимия. Нету, нету, нету!
Раздались бухающие шаги в сенцах, стук, грохот, и в избу ворвались казаки с обнаженными шашками, исправник, а за его спиною – «брыластый боров» – Калистрат-Калита Варфоломеевич Вознесенский, дворянин Могилевской губернии, беглый протопоп.
Бледная, обессилевшая за недельное радение Ефимия попятилась к лежанке, заслоняя Лопарева.
– Взять! – ткнул исправник на Ларивона.
– Это не Третьяк, ваше высокоблагородие. Это старший сын Филарета-пугачевца.
– Там разберемся. Уведите его к становому.
Трое казаков повели Ларивона. Марфа со слезами поплелась следом.
Исправник подошел к Лопареву.
– Лопарев? Так вот вы где оказались, Лопарев! Достойное нашли себе пристанище. Достойное. – И кивнул казакам. – Двое останетесь здесь.
Ефимия подошла к Калистрату и плюнула ему в лицо.
– Христопродавец! Алгимей треклятый! Убивец сына мово! Треклятый убивец!
Один из казаков оттеснил Ефимию от Калистрата.
– Убивец! Убивец!
– Не убивец я, Ефимия. Не убивец! – оправдывался Калистрат. Чего доброго, самого повяжут. – Филарет удушил твоего сына. Сатано! Али забыла?
– Ты убивец, ты! Кобелина треклятый. И Акулину со младенцем огнем сожег на березе, и Елисея на кресте удушил. Убивец!
– Кто эта женщина? – спросил исправник.
– Бесноватая, ваше высокоблагородие. Ума лишилась. Жена Мокея Филаретова. Сына ее удушил старец, и ей груди жгли клюшкой, и на веревках висела. Я ее спас от смерти.
– Ты убивец, убивец! Не меня спас, а сам себя в духовники возвел и крест золотой отобрал у Филарета!..
– Взять ее!
Как Ефимия ни вырывалась от казаков, как ни умоляла исправника оставить ее возле умирающего Лопарева, – увели из избы.
По всей общине – смятение, страх и отчаяние.
Мужики, особенно беглые каторжники, пользуясь туманом, расползлись кто куда. И в степь ушли, иные бродом махнули за Ишим, в рощу, а Третьяк с тремя верижниками удрал по Ишиму на двух лодках.
Духовник Калистрат всех оглаголивает. Пятерых каторжников успели схватить: Микулу, Поликарпа Юскова, Пасху-Брюхо, Данилу Юскова и Мигай-Глаза – многодетного посконника, когда-то отправившего на тот свет управляющего имением на Тамбовщине…
Посконников стаскивали в круг, как баранов. Бабы исходили визгом. Ребятишки ревели.
Конные казаки объездили окрестности на десять верст, но никого не сыскали из беглых каторжан.
Велика ковыльная степь!..
Калистрат знал, что Третьяк, опасаясь, как бы посконники не набрали силу да и не прижали его, у многих отобрал ружья, а куда спрятал – неизвестно.
Перевернули всю рухлядь в становище Юсковых, особенно в избе Третьяка. Забрали на три телеги добра. Кованый сундучок с золотом из рук в руки перешел к исправнику.
Лукерья Третьяка с девчонками обеспамятела от рева: голыми остались.
Под вечер Калистрат подсказал исправнику, что ждать ночи никак нельзя: каторжные верижники, отчаявшись, могут напасть ночью и перебить всех. Полсотни каторжных? Где-то они спрятались?
Исправник и сам о том подумал – своя шкура дороже полсотни каторжанских шкур.
– Вы останетесь здесь с двадцатью казаками, – умилостивил исправник опального станового.
– Слушаюсь!
А чего же больше? Не перечить же заслуженному подполковнику, герою Отечественной войны с Наполеоном, побывавшему даже в Париже с русским войском!..
Вскоре после полудня Лопарев скончался, и тело его положили на поморскую телегу, укрыв дерюжкой. В Тобольск повезут, в острог, даже мертвого. Опознать надо и бумагу отправить в Санкт-Петербург. Пусть порадуется его императорское величество, самодержец всея Руси…
Старца Филарета с цепью на руке усадили на одной телеге с сыном Мокеем, спина в спину.
Ефимии исправник разрешил сесть на телеге возле тела Лопарева.
Юсковых – Данилу, Поликарпа, Василия повязали одной веревкой. И вдовца Михайлу прихватили – свидетелем будет по делу об убийстве Акулины с младенцем.
Девять поморских телег потянулись степью к тракту, а там дальше – в Тобольск.
Истошным воплем огласилась вся приишимская степь…
Ночью становой пристав с казаками жгли сено и обнаружили сразу пятерых беглецов – в стогу прятались. Повязали спина к спине и отпотчевали плетями без жалости.
На другой день исправник поджег еще один стог сена, и опять двоих выловили, а один сгорел, не вылез. Кто? Неизвестно. Верижник каторжный, наверное.
Бабы и мужики подступили: не жгите сено. Чем скот кормить? И сами назвались разворошить все стога…
На четвертые сутки, до того как из Тобольска вернулся исправник с казачьей сотней, становой со своими казаками успел повязать тридцать семь беглых каторжников. Выслужился-таки и милости сподобился от исправника.
Вместе с исправником и казачьей сотней в общину явилось духовенство, архиерей с двумя священниками, военный врач и Калистрат с ними. Теперь уже не «многомилостивый батюшка Калистрат», а духовное лицо при архиерее – Калита Варфоломеевич Вознесенский, ставший потом воинствующим обличителем раскольничества, автор незавершенных записок про Филаретовскую крепость, удостоенных особого внимания обер-прокурора синода. «Быть Калите архиереем», – будто сказал обер-прокурор, читая его записки.
Следом за исправником с казаками и духовными особами пожаловал и сам губернатор. Надо же взглянуть на ископаемых единоверцев Филарета, духовника Пугачева, некогда докатившегося со своим войском до берегов Ишима!
Немало богатой рухляди доставил исправник и в дом губернатора, конфискованной у беглого опаснейшего преступника Третьяка Данилова!..
На поиски Третьяка с верижниками-каторжниками кинулись казаки по всей губернии. Кроме того, надо было захватить беглых апостолов Филарета, оглаголенных Калистратом как опасных преступников, на чьей совести немало убийств и самосожжения филипповцев, единомышленников духовника Филарета.
Пожалуй, никто не проявлял такого усердия по службе, не считая Калистрата-Калиты, как до того неведомый, а теперь всем известный чиновник Евстигней Миныч Скареднов, успевший за четыре дня получить ошеломляющее повышение по службе. Из уездного захудалого городишка Евстигней Миныч перемахнул по воле губернатора в помощники губернатора по Верхней земской расправе! Ему доверен высший суд в губернии над нижним сословием…
Экипажи, экипажи, экипажи…
Сытые, любопытные, не ведавшие ни нужды, ни забот, пожилые и старики, в мундирах и золотых галунах и даже молодые чиновные люди расположились на берегу Ишима, невдалеке от знаменитой избы духовника Пугачева, угощались, пили дорогие вина; повара готовили отменные закуски и обеды, а тем временем казаки с исправником и становым приставом вытаскивали из землянок, избушек старух и стариков, мужчин и женщин, подростков и малых ребятишек – «еретиков-раскольников» и гнали их к той самой березовой часовенке, где когда-то старец Филарет творил всенощные молитвы и они пели славу «Исусу сладчайшему, пресладкому!..»
В свите губернатора было немало губернских светских дам, в том числе и губернаторская дочь на выданье, которую сопровождал сам Калистрат-Калита в избу «духовника Пугачева»…
– Это те самые костыли? – щурилась близорукая, топкая в перехвате губернаторская дочь. – Ужасно, ужасно!.. Но какая же нищета, боже мой! И здесь жил сам духовник Пугачева, тот Филарет?
– Жилище, достойное алгимея, – отвечал Калита.
– Что значит «алгимей»?
– Мучитель.
– Как это выразительно – «алгимей»!.. Я его должна видеть. Непременно. Он не убежит из острога?
Нет, конечно, не убежит. Калистрат-Калита в том уверен. Из царской крепости не всегда удается убежать.
– Та женщина, как ее? Ефимия! О! Интересное имя. Она висела на этих костылях? Ужасно, ужасно!
Побывала губернаторская дочь и в избе Ефимии. Щупала пуховые подушки, разглядывала вышивки на полотенцах, зимние шубы на крючьях и особенно заинтересовалась пучками сухой травы, развешенной на стенах. Калистрат, сказал, что Ефимия была лекаршей всей общины.
– Знахарка? Вот интересно! Она старуха?
– Нет, Ефимия – не старуха. Еще молодая и даже красивая особа, если ее отметил своим вниманием беглый каторжник Лопарев.
– Какая романтическая история! Беглый каторжник, дворянин, влюблен был в замужнюю женщину, знахарку. Она его не околдовала?
Калистрат охотно сообщал, что Ефимию сам старец Филарет на судном спросе оглаголал ведьмой и что Ефимия на пытке отреклась от своего мужа Мокея, того самого убийцы омского купца Тужилина, отпетого в Тобольском соборе как святого мученика, принявшего смерть от еретика-дьявола. И так по всем избам.
Ходили, брезгливо морщились, щурились, а в избе Данилы Юскова разворошили кованные сундуки и унесли все, что «само прилипло к рукам».
Тем временем после сытного обеда и разговора на религиозные темы губернатор с его преосвященством архиереем снизошли до «стада еретиков». И такие, и сякие, и разэтакие! И если сейчас же не раскаются во грехе и не вернутся в лоно православной церкви, то всем им уготована геенна огненна, где они будут жариться и париться до нового светопреставления.
Еретики слушали и молчали.
И Калистрат-Калита сунулся со своей проповедью, но не успел сказать десяти слов, как полетели в него комья земли и проклятья со всех сторон: «Иуда, иуда! Брыластый боров! Сатано ты проклятый! Иуда, иуда!» И Калистрат, отплевываясь, поспешно отступил.
Преосвященству угодили комом земли в нос, и лысый старик, зажав нос платком, проклял «дикое стадо сатаны». И губернатору припачкали мундир. «Пороть, пороть всех!» – приказал губернатор, торжественно удаляясь.
Сразу же после отъезда высоких гостей началась порка. Казачьими плетями и шомполами да по мужичьим костлявым телесам, аж свистело. По полсотни ударов каждому, а некоторым по сотне, глядя у кого какая морда. Бабам и даже старухам и тем уделили казачьих плетей.
Беглых каторжников пороли с особенным усердием – век будут помнить милость тобольского губернатора и «вольную волюшку»!..
Беглых каторжников угнали в Тобольск.
Становой пристав, по указанию губернатора, с двадцатью стражниками поселился в соседней деревне, в двадцати семи верстах от становища раскольников, и должен был вести неустанный надзор за общиною и переписать всех «посконников-еретиков» по приметам, если откажутся назвать свои имена, и список представить в канцелярию губернатора.
Вопль, вопль, вопль!..
Из крепости Филаретовой да в крепость царскую. Из огня да в полымя!..
V
Дни, дни, дни…
И пасмурь, и солнце, и приморозки осенние.
Опечаленные старообрядцы-филаретовцы, преданные изменщиком Калистратом, убрали ячмень и пшеницу, сложили в поределой роще и огородили жердями.
Из-за нехватки хлеба пшеничные снопы тащили по избам и землянкам, сушили и вымолачивали вальками, чтоб сварить кашу из пшеницы. Жить-то надо!..
Во второй половине октября, еще до снега, из Тобольска вернулись десятка два мужиков, Ларивон с ними, помилованный губернатором «за непроходимую тупость и глупость», старец Данило Юсков – «и без того скоро богу душу отдаст», вдовец Михайла Юсков на одной телеге с печальной, притихшей Ефимией, от которой он в Тобольске не отходил ни на шаг, чтобы сама на себя руки не наложила.
Ни в Верхней земской расправе, учинившей суд над апостолами, убийцами Веденейки, и над Мокеем, ни в самом городе, где жила в казенной заезжей избе, Ефимия не обмолвилась ни единым словом обвинения апостолов. Тиранили ее на осмотрах, не один раз заставляли открыть груди, чтоб поглядеть следы от клюшки, сколько раз в суде напоминали ей об убиенном Веденейке, чтобы она выступила со своим карающим словом свидетельницы и потерпевшей, но ничего не достигли. «Зрить вас не могу, анчихристы! Не вам судить Филаретову крепость, коль сами людей держите в острогах да в цепях да на каторгу шлете!» – только и сказала судьям Ефимия, за что и удалили ее с судебного заседания.
И пасмурь, и солнце, и приморозки осенние.
Опечаленные старообрядцы-филаретовцы, преданные изменщиком Калистратом, убрали ячмень и пшеницу, сложили в поределой роще и огородили жердями.
Из-за нехватки хлеба пшеничные снопы тащили по избам и землянкам, сушили и вымолачивали вальками, чтоб сварить кашу из пшеницы. Жить-то надо!..
Во второй половине октября, еще до снега, из Тобольска вернулись десятка два мужиков, Ларивон с ними, помилованный губернатором «за непроходимую тупость и глупость», старец Данило Юсков – «и без того скоро богу душу отдаст», вдовец Михайла Юсков на одной телеге с печальной, притихшей Ефимией, от которой он в Тобольске не отходил ни на шаг, чтобы сама на себя руки не наложила.
Ни в Верхней земской расправе, учинившей суд над апостолами, убийцами Веденейки, и над Мокеем, ни в самом городе, где жила в казенной заезжей избе, Ефимия не обмолвилась ни единым словом обвинения апостолов. Тиранили ее на осмотрах, не один раз заставляли открыть груди, чтоб поглядеть следы от клюшки, сколько раз в суде напоминали ей об убиенном Веденейке, чтобы она выступила со своим карающим словом свидетельницы и потерпевшей, но ничего не достигли. «Зрить вас не могу, анчихристы! Не вам судить Филаретову крепость, коль сами людей держите в острогах да в цепях да на каторгу шлете!» – только и сказала судьям Ефимия, за что и удалили ее с судебного заседания.