– Один ноне кобель. К чему много собак?
   – Жизнь Меланьи в твоем доме хуже собачьей.
   – Навет! Истинный…
   – Где она? Под тополем? С младенцем? Ну?!
   – Дык… дык… как верованье…
   – Какое верованье? Тополевое?
   У Филимона Прокопьевича лампа в глазах раздвоилась. Он и сам не знает, по какому верованью радеет сейчас Меланья.
   – Какой бог подсказал тебе мучить мать с ребенком? С грудным ребенком! Ну? Какой бог? – Тимофей побагровел, левая щека у него задергалась.
   – Как по старой вере…
   – По тополевой? Какую ты отверг?
   Филя почувствовал себя припертым к стене.
   – Говори: тополевец ты или нет?
   – Дык… токмо… без снохачества чтоб.
   – Ага! Тополевец все-таки?
   – Истинно так. Как народился…
   Тимофей поднялся, прямя плечи и глядя в упор, как выстрелил в самое сердце Фили:
   – Сейчас пойду за отцом и приведу. Он ведь настоящий тополевец и знает весь устав вашей службы. Пусть он мне подскажет, как с тобой быть. Если признает, что ты не тополевец, а еретик и прыгаешь из веры в веру, тогда…
   Филя повалился на пол и воздел руки.
   – Брательник! Помилосердствуй! Сколь я мытарился из-за тятеньки, ведаешь ли? Не тополевец я, нет. Перед богом крест ложу, зри! Пусть меня коршуны склюют, волки сожрут, ежли я тополевец!
   – Встань!
   – Помилосердствуй!
   – А ты Меланью «помилосердствовал»?
   – Нечистый попутал. Чрез гордыню мя, чрез характер.
   – «Характер»?
   – Век буду молить, токмо не зови батюшку. Жизни решусь тогда.
   – Врешь. За свою жизнь ты продашь бога, Иисуса, а все на свете.
   – Как можно? Спаси и сохрани!..
   – Не молись. Я тебя насквозь вижу. Ни в какого бога ты не веришь, кроме одного, который у тебя в брюхе. К тому же ты трус. Василий Трубин тоже тополевец, а на фронте бил немцев, вшей кормил в окопах. А ты «при лазарете» состоял. Завтра же на фронт.
   – Мать пресвятая богородица! Как можно? Дохтура при лазарете белый билет прописали…
   – «Из-за умственной ущербности»? Ну, если ты «умственно ущербный» и опасный для здоровых людей, то тебя надо немедленно спровадить в строгую изоляцию, – медленно проговорил Тимофей и, вспомнив Дарьюшку, еще крепче стиснул зубы: ее, никому не сделавшую зла, погнали в «психическую», а такие вот идиоты…
   Подошел к кадке, зачерпнул ковш воды и выпил до дна.
   – Брательники мы, Тимоха! – вспомнил Филя. – А ты вот как со мной…
   – А как ты с Меланьей? Как? По совести?
   – Прости, ради Христа. Навек дам клятву…
   – Не мне, а Меланье дашь клятву. Зови ее.
   Филя бегом кинулся за рабицей Меланьей, долго уговаривал ее под тополем, чтоб она «не сказала ничего лишнего сатанинскому отродью» Тимохе, свалившемуся как снег на непорочную голову праведника Фили.
   Тимофей взглянул на Меланью, и сердце упало: как она постарела! Губы осели вниз, и все лицо потускнело, в морщинах, точно душа Меланьи давно умерла, а тело оставалось еще здесь, «в земной юдоли», на поругание мордастому мужу, из ребра которого она появилась на свет божий, как о том сказано в Писании.
   Поздоровались. Меланьина ладошка холодная, как льдинка.
   – Святая ты, Меланья, если до сих пор не стукнула топором по башке Филимона. Знаю, что они учинили с отцом, тополевцы паскудные. За такие дела…
   – Бог простит, – лопотнула Меланья.
   – Разболокись да привечай дорогого гостюшку, – заискивал Филя.
   Меланья прошла в горницу, разделась и вернулась с младенцем.
   – Ну, каков парень? – Тимофей взял на руки ребенка, не сообразив, кто он ему, Тимофею? С одной стороны – племянник, а фактически – брат. – Как крепко спит.
   На глаза Меланьи навернулись слезы. Филя-то ни разу не посмотрел на младенца!..
   – Э, да он богатырь будет, Меланья. Не из родовы.
   – Такоже, – поддакнул Филя.
   – Вот подрастет немножко, и я его возьму в город, чтоб он человеком стал.
   – Осподи помилуй! – охнул Филя. – Разе я супротив? От бога не отверзнешься.
   – Ну, так как же, Филя? Будешь просить прощения у Меланьи за все издевательства, какие ты и отец учиняли над ней? Над беззащитной?
   Долго ли Филе упасть на колени. Наложил тройной крест с воняем и стукнулся лбом в пол. Меланья ответила:
   – Господь простит, Филимон Прокопьевич. И я прощаю. Нечистый попутал, должно. И тятеньку совратил. Оттого грех вышел.
   – Замолим грех. Замолим, – старался Филя. Тьма. Тьма…
   Тимофей одарил подарками и предупредил: если до него дойдет слух, что Филя нарушил клятву, тогда он немедленно примчится в Белую Елань и встретится с братом…
   От угощенья отказался:
   – Я ведь курящий и водку пьющий. Куца уж мне! Буду гостить у Зыряна. Мы с ним из одного теста – безбожники.

V

   Куда, в какую даль мчится «Россия», и ветер несется ей навстречу, и Енисей морщится свинцовой рябью, точно недоволен, что его потревожили?
   Полуденная пасмурь и тучи. День безотрадно постылый, как тяжелое воспоминание, и река в синих берегах, как в гробу. Глаза бы не глядели!
   И все-таки Дарьюшка не уходит с палубы. Ветер бьет в щеки. А впереди, за излучиной, черный дым столбом. Там что-то горит.
   Аннушка зовет Дарьюшку в каюту. Никого же нет на палубе и холодно.
   – Не пойду. Иди.
   – У тебя губы посинели.
   – Ну что вам от меня нужно? Идите, если вам холодно. Хорошо, что никого нет на палубе. Я успею подумать, – молвит Дарьюшка, глядя на столб дыма.
   – О чем думать-то?
   – Не скажу.
   – Я пошлю отца.
   – Ах, какие вы вредные! Ну что вы меня опекаете? Или я кого-нибудь съем? Или боитесь, что я кинусь в воду? Если бы хотела кинуться, не удержали бы. Я должна жить, вот что. Не мешайте мне, пожалуйста!
   Чопорная Аннушка во французском манто постояла еще за спиной Дарьюшки, пряча руки в муфту, и ушла: никуда не денется, капризница. Никакая она не «психическая», блажит, и все. Куражи наводит. Рассуждает нормально и злится еще, когда ее что-нибудь спрашивают. Пусть торчит на палубе!
   Но Дарьюшка не осталась мерзнуть. Она должна узнать, куда идет Россия. Кто сумеет ответить на такой вопрос? Не отец же с «боже царя храни»! Не черный дух, которому она чуть не откусила ухо. Не те мещане, купцы и казаки, которыми забит пароход. Кто же? Кто?
   А что, если спросить капитана?..
   Встретился какой-то Червонный туз. Глаза заплывшие, как у борова, и губы в масле – лоснятся. Он выполз на палубу из-за стеклянных дверей, пузо вперед и руки как крабы, словно кого-то нащупывал растопыренными пальцами.
   – Гуляем, барышня? – загородил он дорогу Дарьюшке, но Дарьюшка так взглянула, что туз посторонился: – Смотри, какая краля сердитая!
   – Червонный туз.
   – Это я – туз? По какой такой причине оскорбление? Или ты думаешь, я пьян? А если я тебя…
   – Ты мертвый, мертвый! И никогда не был живым, – выпалила Дарьюшка, подступая ближе. – И ты никогда не узнаешь, куда идет Россия. А это очень важно знать, чтобы жить. И ты – мертвый. Но еще на ногах. Мертвых много на ногах. Полный пароход. А я найду, кто знает, куда идет Россия. Ты видишь, какая река? – показала Дарьюшка. – Мрачная, и берега голые. Но река живая. Она не стоит на месте. А ты вот остановился. Иди!
   – Ат-та-та! – попятился Червонный туз. – Значит, это ты и есть доченька Жми-дави Юскова?
   Дарьюшка не удостоила Червонного туза ответом и вошла в коридор первого класса, потом спустилась по трапу в поисках каюты капитана.
   Вот и каюта с табличкою: «Капитан».
   Слышится фортепьянная музыка. Знакомые, обволакивающие, пьянящие звуки. И сразу вспомнился дом Михайлы Юскова в Красноярске, хозяйка дома Евгения Сергеевна, синеглазая непоседа Аинна и музыка, музыка!
   «Как я танцевала тогда!.. – прижмурилась Дарьюшка, взявшись за скобу двери. – И жизнь была такая интересная, и не было никаких вопросов. А теперь я должна узнать…» И, как в свой дом, вошла в каюту.
   Музыка оборвалась. У фортепьяно сидел поджарый человек в белой сорочке с бабочкой, в черных брюках, и голова у него была совершенно белая, с коротко подстриженными волосами. Он поднялся.
   – Прошу, прошу…
   – У вас здесь уютно и покойно, как дома, – промолвила Дарьюшка, оглядывая круглый лакированный столик, мягкие стулья и кресла; еще на одном столике с лампой и пепельницей лежали две трубки и коробка с табаком.
   Нашла себя в зеркале: какие круглые глаза, словно черные пуговицы. Странно: отчего они такие круглые? Лицо какое-то неприятное, холодное, со впалыми щеками; ямочка на подбородке будто стала глубже, и подбородок чуть больше выдвинулся вперед. «Вся, вся переменилась. Скоро буду, как бабушка Ефимия, – в морщинах и в землю врасту. Нет, я должна быть вечно такой, как тогда в гимназии, и все говорили, что я красавица». Поправила волосы. «Откуда взялось это платье? Измятое, и воротничок грязный. Я стала такой неряхой… Что сказала бы Аинна, модница…»
   – Прошу! – Капитан указал на кресло.
   – Мне удобнее на стуле. – И еще раз посмотрела на капитана. – Когда у человека седая голова, он должен говорить правду. Если седой человек лжет, значит, он вор: сам у себя ворует жизнь. Она никогда не повторяется, жизнь. У всех одна, из пяти мер.
   Капитан не удивился: он знал, что за гостья пожаловала к нему.
   – Из каких же пяти мер?
   – Капитан должен знать.
   – Простите, не знаю. Вы же предупредили: седой человек не должен лгать.
   – Да, я скажу.
   И Дарьюшка, не торопясь, рассказала, как от чрева матери человек переходит из меры в меру, вплоть до вечности, когда он умирает.
   – Мой папаша не верит, что жизнь из равных мер. Он вообще ни во что не верит, кроме денег.
   Капитан понимающе усмехнулся:
   – Значит, из пяти мер?
   – Не для всех. Переходят из меры в меру только те, кто приносит людям добро, не жестокость. Для жандармов, насильников есть только одна мера – жестокость.
   – Вот как!..
   – А я хочу узнать. Хочу. Это очень важно. Хочу спросить…
   – Я слушаю вас. – Капитан наклонил голову. И вдруг, как удар колокола:
   – КУДА ИДЕТ РОССИЯ?
   В смятении он поглядел на Дарьюшку.
   – В Красноярск. Если ночью не задержит туман…
   – О, не смейтесь. Разве я о пароходе?
   – Ах, вот как… Прошу прощения. М… м… м… Куда идет Россия? Как бы вам сказать… Трудный вопрос. Война, думаю…
   – Нет же, нет! Если бы Россия знала, куда она идет, не было бы войны.
   – Но она есть.
   – Я знаю. И все время думаю: КУДА ИДЕТ РОССИЯ? КУДА? Где наша счастливая пристань? Или для России нет счастливой пристани? От жестокости – к новой жестокости, да? За что? Помните у Данте в «Божественной комедии» на вратах ада написано: «Оставьте надежду входящие сюда». Это же страшно, страшно, капитан! Я вижу, вижу эту надпись на вратах России сейчас. Она горит кровью мучеников. Звенят, звенят цепи каторжников. Вы разве не слышите, как звенят цепи и как стонут арестанты? А я слышу, и мне страшно.
   Капитан молча глядел в сторону.
   – Я понимаю: вы боитесь сказать, куда идет Россия? Жандармов боитесь.
   Нет, капитан не боится жандармов, да и нету их в каюте.
   – Есть, есть. Они везде. Помните?
 
Прощай, немытая Россия,
Страна рабов, страна господ,
И вы, мундиры голубые,
И ты, послушный им народ…
 
   И, отирая лоб, виновато спросила:
   – Или не так? Я не перепутала? Капитан промолчал.
   – И он погиб…
   – Кто?
   – Лермонтов. Разве не знаете?
   – Знаю, знаю…
   – Ну, вот. Но я не о том. Я все думаю: КУДА ИДЕТ РОССИЯ? Это очень важно. Очень важно, чтобы жить. А я хочу, хочу жить. Я плакала, когда читала о французской революции. «Либертэ, эгалитэ, фратернитэ…» – И, зажмурясь, повторила по-русски: – Свобода. Равенство. Братство. Счастливый народ!
   – Не совсем, – заметил капитан.
   – Почему?
   – Как мне известно, во Франции нет ни свободы, ни равенства, ни братства.
   – Но почему? Почему? Он пожал плечами.
   – Неужели никогда не будет Свободы, Равенства, Братства? Или все люди на земле прокляты богом?
   – Надо надеяться на будущее.
   – А какое оно, будущее? – наступала Дарьюшка. – Неужели после войны в России так все и останется? И царь на престоле, и жандармы, и казаки, и люди в цепях, и тюрьмы, и нищие? А мой папаша будет наживать миллионы. Чиновники будут писать какие-то бумаги. Капитаны будут играть Брамса… – Дарьюшка горестно покачала головой. Капитан по-прежнему молчал.
   В каюту неслышно вошел племянник капитана, инженер Грива. Капитан выразительно взглянул на него. Тот бесшумно прикрыл за собой дверь.
   – Итак, не всем, значит, пять мер жизни? Дарьюшка поняла капитана.
   – Вы вот сейчас подумали, что я просто сумасшедшая, как меня аттестуют жандармы, и несу вздор?
   – Что вы, что вы!
   – Я не обижаюсь, – кротко проговорила Дарьюшка. – Это же так просто: назвать сумасшедшей, чтобы не слушать правды. В гимназии меня тоже считали ненормальной, потому что я думала не так, как все, и видела такое, чего не видели сахарные барышни, и читала книги, на которые барышни никогда не взглянут.
   «Это же она! – узнал Гавриил Грива, замерев у двери. – Как она оказалась здесь? Конечно, она самая, мятежная душа из Белой Елани, Дульсинея Енисейская. Так он называл Дарьюшку, когда встречался с нею в доме Метелиных в Минусинске. Знает ли дядя-капитан, что его гостья – психически больна?»

VI

   – Вчера утром… – вспомнила что-то Дарьюшка, так и не почуяв, что за ее спиной Гавриил Грива. – Это случилось только вчера. А у меня такое ощущение, будто прошло сто лет. Когда я проснулась в доме Пашиных и выглянула в окно, удивилась – как много коров на площади. Это пастух собирал стадо. Мычат, мычат, мычат… Настойчиво, утробно, как будто призывают к этому всех живых. И я подумала… смешно!.. подумала: что, если бы люди – живые люди с живыми душами вдруг превратились в быков и коров и знали бы одну заботу – как бы набить утробу или спокойно идти под нож мясника. Как бы счастливо жили тогда все жандармы и насильники! Я попробовала мычать, и стало противно. Лучше смерть… Я была один раз у архиерея Никона, когда училась в гимназии, и спорила с ним, – продолжала она, сосредоточенно разглядывая немецкую марку фортепьяно. – Это было еще до войны. Пришла к Никону со своими «ненормальными» вопросами.
   … Если бы вы видели, какие картины в золотых рамах в гостиной архиерея! Кругом мягкая мебель красного дерева, зеркала, и ковры, и сама гостиная, как зал театра. Огромные окна, и солнце, солнце! Я совершенно потерялась в такой гостиной и сразу подумала: зачем я пришла? Разве человек, живущий в такой роскоши, сумеет понять мои страшные вопросы?.. Разве волк понимает блеяние овечки? Коршун – писк синицы? И сама себе ответила:
   – Люди никогда не поймут друг друга, если они живут на разных этажах благополучия. Один – всегда в роскоши, кушает на серебряных блюдах, имеет парижского повара, а другой, как мастеровые люди, всегда в мазуте, в грязи, в нищете, и всегда с ним нужда, несчастье, болезни!..
   О, боже, как страшно устроена жизнь людей. Но почему? Почему?.. Никон вошел: крест золотой на груди, руки пухлые, упитанный. Осенил меня щепотью… православной щепотью. Смешно! Я же сразу стала бы еретичкой, если бы узнал мой дедушка: мы же старообрядцы. А тут стерпела и даже поцеловала крест. Брр!.. Борода у него черная-черная, кудрявая, расчесанная на две половины. Точь-в-точь как у моего отца. Смешно, ей-богу! Кто-то чью-то бороду носит, кто-то на кого-то похож лицом, и вообще, как я заметила, чересчур много людей, похожих друг на друга. Коровы и те не похожи так друг на друга, как люди. А знаете почему?
   Капитан не успел спросить – Дарьюшка сама ответила:
   – Жестокость подавила людей, стерла лица, носы, улыбки – и все, все! Вы не видели, как зерно перемалывают в муку. А я видела. Течет зерно в желоб в верхнем жернове, а потом течет мука в мешок. Белая или серая. Если из обойной пшеницы – белая крупчатка. Так и все насильники – жандармы, казаки, войско – перемалывают безоружных людей в серую или белую муку. Интеллигентных – в белую муку, а простой люд – в серую. Разве это не страшно?
   Капитан машинально взялся за свою трубку: вот так гостья «не в своем уме»!..
   Грива так и стоял у двери, глядя Дарьюшке в спину. Он помнит, все великолепно помнит! Не по случайной встрече в Белой Елани, а еще по тем встречам в июне 1914 года. Тогда он трусливо сбежал от нее на рудник, даже не попрощавшись. Не потому, что она в чем-то была умнее его, бесстрашнее и так же вот, как сейчас, ставила свои «страшные вопросы», на которые он не мог тогда ответить с той же искренностью и прямотой…
   – Я спросила архиерея: «Не страшно вам, когда всех людей перемалывают на муку?»
   – И что же он ответил? – Капитан прикурил трубку.
   – Он так липуче поглядел на меня, а потом взял за обе руки и пригласил в свой кабинет. Парадная лестница застлана ковром, идешь и шагов не слышно. Как по сыпучему песку. Никон не отпускал моей руки, мне стыдно, а я иду, иду, со ступеньки на ступеньку. Вспомнила, как в «Божественной комедии» спускаются в ад. Только где он, ад? Я думаю, он на земле… Начался наш разговор. Впрочем, нет, никакого разговора не было, была проповедь, и еще… паскудство. Он опять взял мои руки, и мы сидели в креслах – колени в колени. Он говорил, что меня обуяла гордыня и надо смирить ее и что никто не перемалывает людей на муку, а сами люди, великие грешники, достойны того, чтобы терпеть кару господню. Но я видела по его глазам, что он и сам не верит в свои слова. Он совсем не про то думал. Он просил, чтобы я пришла в следующий четверг. Я была в чистый четверг. Но я была рада, что ушла от него, и всю дорогу плевалась… Господи, как жить, если душа не на месте!.. Я все ищу, ищу живую душу. Если бы вы знали, что я пережила в Белой Елани за два года после гимназии. Это не рассказать. Я столько молилась, ночи напролет – не богу, сама не знаю кому, только бы облегчить душу. Чтобы жить и не думать над страшными вопросами. Но я не могла так – жить и не думать. Никто из родных меня не понимал, не знал и знать не хотел. Совсем как в пустыне. Я все думала: вот мать, которая меня родила, носила на руках. Но мы же с ней совсем чужие, как иностранцы. И никогда не были родными. Она – сама покорность и вечный покой, как на кладбище. А я ждала… Сама не знаю, чего и кого ждала. Хоть бы землетрясения, что ли. Но не было землетрясения. Ничего не было. Сон. Вечный сон и кладбищенский покой. Жить вечным покоем кладбища – это же страшнее смерти. Сколько раз я собиралась бежать. А куда? В няньки идти или в гувернантки? А вы знаете, как бывает с няньками в богатых домах. Неделю жила в Минусинске в доме Метелиных. Знаете их? Ну вот. В их доме. Сам Василий Семенович Метелин – сын декабриста, смиренный сын отечества, не такой, как отец. А Метелин смирился и разбогател, конный завод имеет. Но я не о том. Тогда в Минусинске я и встретилась с горным инженером Гривой…
   – Вот как! – капитан переглянулся с племянником. – Ну, и каков он, горный инженер?
   Дарьюшка подумала.
   – Я его звала: Рыцарь Мятежной Совести. Но он…
   – … оказался не рыцарем?
   – Не знаю. Он как-то исчез вдруг, сразу. Отец его политический ссыльный, доктор Грива, и дядя еще, плавает капитаном… – Дарьюшка откачнулась на спинку. – Вы… тот самый капитан?
   – Почему – тот? – рассмеялся он. – Я действительно Дядя Гавриила Гривы. Бывший лейтенант флота, разжалованный и осужденный, ныне капитан «России», Тимофей Прохорович Грива.
   – О боже! – всплеснула руками Дарьюшка. – Тимофей… Это имя так много значит для меня… Его звали Тимофей Прокопьевич Боровиков, он был тоже ссыльный, большевик.
   – Большевик?
   – Да, да. Он погиб на фронте. Убит, убит…
   По впалым раскрасневшимся щекам Дарьюшки катились слезы, и она не стыдилась их, глядя в стену, словно стена была прозрачной, и она видела нечто свое, сокровенное, неповторимое и чрезвычайно важное для нее. И в этом сокровенном был, конечно, Тимофей Боровиков… Он убит, и кто знает, где покоятся его останки. Где та похоронная бумага, которую подал ей мрачный старик из окна дома Боровиковых? И где он теперь сам, старик, вещун о пяти мерах жизни? Да и есть ли они, пять мер?.. Старик просто обманул ее. Но как жить? Должно же быть хоть какое-то утешение… Не жить же в одной мере с тюремщиками, с жандармами и грабителями.
   – Пять мер… пять мер… – бормотала Дарьюшка. – Это потому, что я ищу, ищу, как жить. Ищу человека, живые души. Как трудно жить!
   – Да, трудно, – согласился капитан. – Ну, а с племянником моим давно не встречались?
   – Совсем недавно. В Белой Елани… Даже не поверила, что это был он. Ночь такая трудная, страшная. Я убежала из дома Юсковых. И хоть бы кто приютил на одну ночь! Хоть бы кто! С той ночи сердце будто горит… Мне так страшно… Как жить? Вчера я хотела умереть. Но не сумела. Потом меня хотели отвезти к доктору Гриве, вашему брату…
   Внезапный стук прозвучал, как выстрел: Гавриил Грива выронил свой портсигар. Вздрогнув, Дарьюшка вскочила.
   – О боже!..
   – Я вас напугал, извините… – Гавриил подошел к ней.
   – Вы… здесь? – Дарьюшка еле собралась с духом. – Да я из Белой Елани. Нету Белой Елани, а есть черная и страшная. И вся Россия кажется мне такой же страшной черной Еланью.
   – Это правда, – согласился Гавриил.
   – Но разве такая судьба России?
   Глаза Дарьюшки требовали честного ответа.
   – Россию ждет другая судьба, – уверил капитан.
   – Другая? – переспросила Дарьюшка. – Это правда? Или тоже… слова, слова?
   – Святая правда, Дарьюшка. Россия дошла до такой черты, как Гамлет Шекспира, когда задал себе знаменитый вопрос: «Быть ли не быть?» Весь народ России ставит сейчас такой вопрос. Если «быть» – то революция неизбежна.
   – О! Если бы так!
   – Будет так, – твердо заверил прямой и красивый капитан. – Ну, мне пора на вахту. Прошу прощения.
   – И мне пора. «Пора, пора, рога трубят!» – поспешила Дарьюшка. – Еще потеряют тюремщики и начнут бегать по «России», всех поднимут.
   Капитан развел руками. Вот так сумасшедшая! Понятно теперь, почему ротмистр Толокнянников обмолвился: «Ваша дочь не просто больная, господин Юсков. Мысли у нее крамольные, подрывные».
   В своем дневнике Грива потом записал:
   «… Она поразила меня своей непосредственностью. Если она, как ее считают, психическая, то каковы же мы, нормальные? Ее можно видеть всю, и она не считает нужным скрывать свои мысли и чувства. А мы, я лично, живу, как кресло в чехле: сам чехол чистый, выстиранный, а под чехлом пыль и грязь. Я прячу свои мысли, она их держит на ладони. Она ОБНАЖЕННАЯ, а мы, я лично, в панцире условностей, недомолвок. Может быть, она из будущего? Действительно, из «пяти мер жизни»?
 
   Прозрачной звездной ночью, когда капитан стоял на вахте в штурманской рубке и все еще находился под впечатлением разговора с «обнаженной» Дарьюшкой и беспрестанно курил трубку, попыхивая ароматным табаком, вдруг раздался голос:
   – Можно войти?
   В дверях рубки стояла Дарьюшка.
   – Милости прошу, – приветил капитан и подал гостье свой стул с высоким сиденьем. Но Дарьюшка не села, подошла к штурманскому колесу, остановилась возле рулевого и, мило улыбаясь, проговорила:
   – Мой папаша спит сном праведника, и я убежала. Вы не сердитесь, пожалуйста, что я пришла сюда. Люди так редко встречаются и потому не знают друг друга. Насильники всегда вместе, а люди врозь, как звезды на небе.
   Капитану неудобно было сказать что-нибудь откровенное в присутствии рулевого, и он промолчал, затягиваясь дымом.
   – Знаете, что я подумала? – оглянулась Дарьюшка на капитана и, не ожидая ответа, промолвила: – России нужен добрый капитан, умный капитан. Чтоб он не был жандармом, а человеком и всех понимал. Разве такого капитана нет?
   Капитан пожал плечами. «Такого капитана, пожалуй, нет, – подумал. – Есть особа императорского величества с рыжей бородкой в погонах полковника, но ведь не капитан же он России!»
   У Манских порогов «Россия» развернулась и бросила якорь – ложился туман, успевший укутать в белый тулуп оба берега.
   Капитан проводил Дарьюшку и долго потом сердился на себя, что не сумел сказать ничего путного страдающей Дарьюшке, которую он понимал, но не мог быть столь же откровенным.
   Поздним утром Дарьюшка покинула пароход, и капитан почему-то постеснялся проститься с нею.

ЗАВЯЗЬ ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

I

   Знакомый Гимназический переулок города па Енисее; Дарьюшка его узнала и удивилась: какими судьбами занесло ее на извозчике в этот тихий переулок с деревянными домами, где три года назад бродила она с Аинной Юсковой в недозволенное для гимназисток время, после восьми часов вечера, и все-таки попалась однажды на глаза «классной кобыле», и та пристыдила Дарьюшку: «Вы же дочь почтенного родителя!»
   Вот и главная улица – Воскресенская, прямая, как стрела, с плитчатыми тротуарами.
   Цокают подковы. Горожане, экипажи, конные казаки. Солдаты, разночинцы, золотые купола собора.
   Двухэтажный деревянный дом Михайлы Юскова – «енисейского миллионщика».
   Старый слуга Ионыч, лысый, иссохшийся старик, раскланялся перед Елизаром Елизаровичем и его дочерью и послал человека наверх к хозяйке дома Евгении Сергеевне.
   – Михайлыч жив-здоров? – спросил Елизар Елизарович.
   – Недомогает Михайлыч. Недомогает. Семьдесят пять ноне стукнуло.
   – Слава Христе. Дожить бы нам, – трубил Елизар Елизарович, помогая Аннушке раздеться.
   Прибежала подруга Дарьюшки Аинна в нарядном синем платье, пахнущая духами и сквозным ветром. Целовала Дарьюшку в щеки, жаловалась на забывчивость подруги, а сама Дарьюшка, теряя связь с действительностью, напряженно прислушивалась к таинственному звону колокольчиков.