Поздно вечером, когда вся пойма куталась волглой сыростью, Ларивон Филаретыч тайком пробрался к могиле и, бормоча псалом, молился до исступления. Сын Лука перепугался:
   – Али ты, батюшка, в своем уме? Чаво тут молишься? – спросил, подхватывая старика под мышки, чтобы увести домой. Старик вырвался и тут только сказал:
   – Видения мучают меня, Лука! Во снах зрю убиенного. Господь послал, должно, праведника, единоверца, а мы его собаками стравили. Может, брат мой Мокей в могиле сей лежит, а мы во грехе погрязли. Ох, погрязли, погрязли, Лука! – погрозил Луке пальцем. – Ишшо никому не ведомо, какой судный день грядет!
   Мало одной печали, подоспела другая: меньшой сын Луки, безбородый Андрюха, зачастил к Семену Данилычу Юскову, где жила в эти дни Ефимия Аввакумовна с человеком. Говорили: с каторги Ольховой привезла какого-то безбожника из бывших польских офицеров, участников восстания 1830 года, отбывшего двадцативосьмилетнюю каторгу и теперь определенного на вечное поселение в Белую Елань.
   – Чаво ходишь к Юсковым? – спросил Лука сына Андрюху.
   – Реченья Ефимии Аввакумовны слушаю, батюшка, – ответил Андрюха, рослый и бравый парень, похожий на Мокея, каким его помнил сам Лука. – Сказывала Ефимия Аввакумовна: во тьме люди погрязли, как кочки в болоте. Али не так, батюшка? Али мы читаем книги? Ведаем грамоту? Пошто на свет народились, скажи? Отчего в поскони мыкаемся, а бары да чиновники городские в нарядах щеголяют, бога не блюдут, а лучше всех жрут?
   Что мог ответить сыну Лука Ларивоныч, диковатый, сызмала умыканный заботушкой о хлебе насущном?
   – Юсковы – рябиновцы. Али не знаешь? – спросил у сына.
   – Дык што? Рябиновцы богу молятся, и мы, и дырники Валявины, и все, как сказывает Ефимия Аввакумовна, во тьме погрязли. Тако ли жить надо?
   – Молчай, дурак! Али по зубам захотел?
   – Правду хочу искать, батюшка.
   – Молись денно и нощно, и господь пошлет те благодать, и спасение будет, – только и мог присоветовать Лука.
   Андрюха не стал молиться. Тайком собрал свои пожитки да ушел на прииск Благодатный счастья и правды искать.
   – Ефимия совратила! Еретичка! – гремел Лука Ларивоныч, и всем домом, без участия старца Ларивона, прокляли искусительницу Ефимию Аввакумовну и заклятье наложили навеки, чтобы ноги ее не было в надворье Боровиковых…

IV

   Лили дожди. Под осень кол, что вбили в могилу каторжника, выкинул гибкую веточку о трех листиках. Дунь – сломается. Но не сломалась веточка, не сгила в лютые морозы. Весною она выкинула новые побеги, окрепла. Кол пустил корешок – тонюсенький с волосинками. Ветвь тянулась все выше и выше. Корень тоже не отставал, работал, разрастался.
   Минул еще год, и к ильину дню кол стал лохматым от зелени. И вдруг в ильин день сам Ларивон Филаретыч испустил дух. Что его потянуло к могиле, под сень молодого тополька, кто его знает. Когда вечером Микита Лукич позвал деда, тот не поднялся. Прислонившись спиною к деревцу, старик сидел недвижимый.
   На зов Микиты выбежал Лука, заорал:
   – Батюшка, али ты спишь, што ли? На молитву все собрались, а тебя нету.
   Батюшка не шевелился.
   – Свят, свят, жив ли? – испугался Лука, кидаясь вниз с горки.
   Творя молитву, филаретовцы спустились к могиле каторжника и подняли усопшего Ларивона Филаретыча. Сотворили всенощную службу, и тут бабка Марфа сказала единоверцам про откровения покойного Ларивона, что убиенный каторжник был праведником господним и что дух его воспарил на небеси, а плоть перешла в древо. «И древо стало жизнью, – бормотала Марфа. – И тому древу надо молиться, яко живому праведнику, и спасение будет».
   С того зачался новый раскольничий толк – тополевый.

V

   Первым проповедником тополевого толка филаретовцы избрали старшего сына Луки, Веденея, единственного человека, чтеца рукописной Библии.
   Лет через семь после кончины старца Ларивона померла бабка Марфа.
   Желтая, как тополевая смола на почках, бабка Марфа утром выползла ко христову тополю и, отбив к вечеру тысячу поклонов, благословила самое себя на «красную смерть», какую почитали пустынники-филипповцы.
   «Красная смерть» приходила так. Пустынника, принявшего тайное моленье «сподобиться», душат подушкою в красной наволочке. С этой подушкой один из старейших пустынников должен вылезти из темного подполья. Сам в красной рубахе и в белых штанах, босоногий. «Я здесь, отче!» – подает голос тот, кто должен принять «красную смерть».
   Господний посланник, творя молитву, приближается на голос с закрытыми глазами при свете тонюсенькой восковой свечки, которую смертник держит в руках, слозкенных на груди. И когда в третий раз посланник слышит: «Я здесь, отче!», он должен успеть накрыть лицо мученика подушкой, не затушив свечи, и, навалившись на подушку всей тяжестью своего тела, душить единоверца.
   Совершив убийство, пустынники поют радостные псалмы во славу Исуса. Толкуют так: «Расточать слезы и плач по усопшему – тяжкий грех. Душа мученика отправлена на небеси в рай господний – возрадуемся, братия и сестры!»
   С радостными песнопениями совершаются и похороны. Это единственный случай, когда пустынникам дозволяется употребить красное вино, яйца, отведать мяса, рыбы, сколько кто может. Так что на похоронах пустынники нередко пускаются в дикий пляс, распевая во всю мочь мирские песни – «Ах вы сени, мои сени! Сени новые мои!..»
   Такую-то смерть призывала себе бабка Марфа.
   Отбив по уставу поклоны, нарядилась в льняное платье, прибрала себя, припасла подушку в красной наволочке, а тогда уже созвала в моленную единоверцев-тополевцев.
   Чадно коптили лампадки у тусклых от времени икон, воняло тополевыми листьями, сжигаемыми вместе с ладаном. Бабка Марфа обратилась ко всем с откровением.
   – Видение было мне, – шамкала она, перебирая желтыми пальцами черные четки. – Привиделся наш тополь, разнаряженный свечками, яко алтарь господний. И будто сам Исус дохнул благодатью и рек, чтоб я приняла «красную смерть» на ильин день, как мой покойный батюшка на Лексе. Сготовилась я, чады мои. Отойду от мира с радостью. Вижу врата господни и ангелов, поющих аллилуйю. – Старуха запамятовала, что «красную смерть» – удушение – принимают чуждые поморцам-филаретовцам еретики-пустынники.
   – Аллилуйя, аллилуйя! – шумнуло по моленной и по всему дому Боровиковых и перекатилось в пойму, где творили молитву единоверцы, не вместившиеся в доме.
   – И сказал сын божий: «Радость, Марфа, встренешь на небеси и со праведником убиенным свидишься». Еще глаголал, чтоб я сказала всем: живите единым тополевым толком да поминайте благостью отца нашего, мученика Филарета, а такоже Ларивона. Стоит Ларивон у врат светлого рая и отмаливает тяжкий грех. Минует сороковина опосля моей смерти – воссияет небо, и Ларивон войдет во врата господни, и мы воспоем аллилуйю!..
   – Аллилуйя, аллилуйя! Слава тебе, боже!
   – И сказал Спаситель: сгинут все еретики, какие отошли от нашей праведной веры, а нам благодать будет. И чтоб никто из чад наших не брал в жены белиц еретиковой веры али из других толков. Ежлив придет сноха из чужого толка, то ее надо крестить в реке на ильин день, окуная в воду дважды и творя молитву. Опосля купели на ее голову надо надеть венок из тополевых веток, а потом венок тот бросить в воду. Ежлив венок утопнет – белица не очистилась. Срамная, значит. Тогда пусть она творит каждодневные молитвы до другого ильина дня, чтоб принять новое крещение. Так до трех раз, чады мои!.. Еще скажу благость: пусть сноха почитает свекра, яко мужа. Плоть от плоти, кровь от крови – все должно быть едное, и благодать будет!..
   Подобное откровение старухи опечалило молодух, да и старики призадумались. Все верили, что устами бабки Марфы глаголет сам Спаситель. Но как же так: сноха должна почитать свекра, как мужа, и тайно радеть с ним, как с мужем, – плоть от плоти, кровь от крови, значит, сам господь благословляет снохачество?
   После откровения бабка Марфа осталась одна в моленной горнице, чтоб отойти с миром. Минул час – в моленную вошел сын Лука – мать лежала мертвая. Лицо она закрыла красной подушкой и так приняла смерть: сама себя удушила.
   Бабку Марфу возвели в лик великомучениц, а икону Пантелеймона-целителя, с которой Марфа еще в девичестве вышла из Лексинского монастыря, поставили рядом с иконой Благовещенья.

VI

   Шли долгие годы. Разрастался тополевый толк.
   В доме Боровиковых хозяйничал Прокопий Веденеевич о сыновьями Гаврилой, Филимоном и малым Тимофеем.
   Тополь меж тем рос да рос. И как ни обламывали его ветки на венки для снох и для украшений икон, он еще сильнее разрастался – гривастый, мощный. И тут стряслась беда. Тимошка, десятилетний отрок, срубил вершину тополя. Мало того, в мелкие щепы искромсал икону Благовещенья и опаскудил моленную горницу, где свершались службы тополевцев. Ахнули единоверцы: нету чудотворной иконы, из-за которой в дом Боровиковых стекались тоттолевцы со всех окрестных деревень Минусинской округи!
   Совершив подобное святотатство, будто бы по наущению поселенца Зыряна, Тимошка сбежал из отчего дома. Прокопий Веденеевич побывал во многих деревнях трех волостей, но так и не напал на след сына. А ведь какой рос смышленый парнишка! На девятом году читал Писание. «Богом данный, благодать господня» – так и звали Тимошку.
   Беда не ходит в одиночку. На другой год грозовой удар расщепил вершину тополя. Дерево сверху обгорело, почернело – глядеть тошно. А тут еще рябиновцы осрамили тополевцев, будто тополь – «аичихристово древо». Если Иуда повесился на осине, то какая, мол, разница между тополем и осиною!
   С того и пошла напасть. Осиротел дом Боровиковых. На прииски ушел старший сын Гаврила и там женился на щепотнице-никонианке, и сам принял православие. Ни одна старуха не заглядывала в надворье Боровиковых, а если кому случалось проходить мимо обгорелого дерева, то открещивались от «святого места», как от сатаны.
   По весне тополь сызнова зазеленел, но не на радость – на горе Прокопия Веденеевича. «Экое позорище вымахало! – кряхтел хозяин дома, поглядывая на тополь. – И громом не убило, и от топора Тимки устоял. Срубить бы, что ли, чтоб глаза не мозолил?»
   Но срубить руки не поднялись…
   Вместо одной, расщепленной громом, тополь выкинул две вершины, и они год от году крепли, набирая силу. Между ними торчал огарыш. В огарыше поселялись мерзостные бабочки, откладывали личинки, и как только наступала пора цветения хмеля, из гнилого обрубыша вылетали прожорливые насекомые и начисто уничтожали завязи хмеля.
   Черным огарышем торчал в жизни и сам Прокопий Веденеевич, правнук Ларивона, свято соблюдавший крепость тополевого толка.
   Когда над поймой гулял ветер, сучья тополя стучали по крыше и весь дом полнился посторонним шумом.
   Как-то раз в ветреную ночь Прокопию Веденеевичу привиделся дурной сон. Заявился будто в моленную каторжник из-под тополя да и взял за шиворот хозяина: «А ну, лешак, подымайся! Иди ложись со много рядом. Спытай, хорошо ли лежать во сырой землице без креста и отпущения грехов?»
   Очнулся Прокопий Веденеевич и слышит: кто-то ходит по горнице. Шаг сделает, передохнет. И опять шагнет. У Прокопия Веденеевича дух перехватило и язык отнялся.
   Хочет крикнуть в большую избу старухе Степанидушке, а голоса нету. Кругом тьма, остудина. И шум, шум!
   – Спаси и сохрани мя! – упал на колени Прокопий Веденеевич и, не помня как, выполз из моленной да на постель к Степанидушке. И ту перепугал до озноба.
   А тополь шумел, и шумел, и стучал по крыше сучьями.
   И казалось Прокопию Веденеевичу, хозяину боровиковского большого дома: беда грядет, от которой не отмахнуться и не замолить ее перед иконами. И он слушал и слушал глухими ночами все тот же зловещий шум тополя.

ЗАВЯЗЬ ВТОРАЯ

I

   Сын Филимон не радовал – увалень. Мешок с мякиной. Сам себе невесту не мог выбрать. Приглянулась парню Меланья из рода Валявиных – дырников. Глянул на нее разок на вечерке и слезу пустил: «Жени, тятя!»
   – Какую лихоманку выбрал-то? Тонкая, звонкая, голосистая, на бегах рысистая, а на работу какая? Подумал?
   – Подумал, тятенька.
   – Ну?
   – Робить будет. Порода у Валявиных ядреная. Мужики-то эвон какие! Под потолок. И богатющие!
   – Дурило гороховое! Не на мужике женишься, на белице. Как она, приметил?
   – В самый раз, тятенька. Обличность у нее как вроде ягодиночка.
   – Прости меня, господи! Истый дурак. Не обличностыо землю пахать, а руками надо ворочать, силу иметь в жилах. У той Меланьи, как я видел, жилы наподобие струн балалаешных – натяни покрепше – лопнут. Вот и отпашешься и отсеешься. Милуйся с ягодиночкой, а другие будут кадило раздувать. Смыслишь?
   – Смыслю, тятенька. Токмо поскорее жени. Мясоед пройдет – до нового года отложишь.
   – Тьфу, пропастина! Жени его. Ишь как подперло.
   – Подперло, тятенька. Дыхнуть нечем.
   На подмогу сыну пришла старуха – Степанида Григорьевна. Реченье повела издали, с маслеными переборами. И так-то хороша Мелания Валявиных: и добрая, и тихая, и покорная.
   – Найти ему девку из нашего толка, – не сдавался бровастый Прокопий Веденеевич.
   – Из какого нашего, Прокопий Веденеевич? Меланья тоже будет в пашей вере, тополевой. Крещение примет, – пела Степанида Григорьевна, не в пример сухостойному мужу, женщина полная, степенная и неуступчивая.
   Ничего не поделаешь – пришлось женить увальня.
   Совсем юная, робкая Меланья Валявина вошла в дом Боровиковых на второй день масленой недели.
   Не по обычаю тополевцев, невесту привела в дом свекровка, Степанида Григорьевна.
   Плескалось лучистое солнышко. В надворье у калитки синела прозрачная лужица подтаявшего снега. С хрустким звоном обрывались с карнизов дома ледяные свечки.
   Прежде чем подняться на крыльцо, сотворили службу в ограде. Сам Прокопий Веденеевич в новой холстяной рубахе под самотканой узорчатой опояской вышел на крыльцо и, осеняя грудь двоеперстием, затянул псалом о том, что жена, сотворенная из ребра мужа, во всем будет покорна, тиха, как лань, молчалива, как виноградник, работяща, как птица господня, которая сама себе гнездо вьет, яйца в гнезда кладет, птенцов высиживает, сама их кормит и в небо пускает. И что она не замутит воду в божьем озере и не преступит заповедей господних.
   Здоровяк Филя, плечистый, мордастый, с вьющейся рыжей бородой, отродясь не ведавшей ножниц, стоял на коленях возле крыльца, предусмотрительно подложив под ноги дощечку. Степанида Григорьевна, вся в черном, земно кланяясь, стояла голыми коленями рядом с невестой на подтаявшем снегу.
   У Меланьи заходило сердце от страха. Наслышалась про обычаи тополевцев, когда свекор, если на то снисходила на него божья воля, творил тайные моленья с невесткой, спал с нею, и никто не смел перечить ему. А что, если Прокопий Веденеевич, такой бровастый, сивобородый, прожигающий Меланью до сердца своими едучими ястребиными глазами, вздумает тайно радеть с нею? Мать наказывала Меланье в случае чего не поддаваться свекру: «Лучше убеги от греха. Место в родительском доме сыщется».
   А сыщется ли? У тятеньки что ни погляд, то укор. Шестеро дочерей, одна другой меньше, и трое сынов – братьев Меланьи, которые никогда не примут сторону сестры. Им-то что! И дом принадлежит братьям, и скот, и тайга привольная. А вот они, сестры, чужие в доме. Потому-то и рад был тятенька спихнуть Меланью за первого жениха.
   – А таперича, слушай, што скажу, Меланья, – начал Прокопий Веденеевич, закрыв Четьи-Минеи. – Молилась ты у родителей двумя перстами, да не на иконы нерукотворные, а в срамную дырку, какую прорубил твой отец в избе. Потому нечистая ты. А коль переступишь наш порог, примешь нашу веру, истинную. Молиться будешь на образа, а не на солнце глядя. Солнце ходит по тверди небесной, а ты ходи по избе да молись в передний угол на лики святых угодников. Окромя того, скажу тебе: покуда не примешь тополевое крещение в ильин день, жить в доме будешь невестою. Не помышляй до той поры о грехе – срам выйдет; из дома выгоню, яко овцу приблудную. Опосля крещения, если венок твой не утонет, сотворим службу всенощную л благословлю вас, чады мои. Аминь!
   – Аминь, аминь! – откликнулась тучная Степанида Григорьевна, поднимаясь с коленей. За нею – Меланья. Покорная, маленькая и хрупкая – в пальцах переломить.
   – Эх-хе, который тебе год, Меланья? – Склонив голову, Прокопий Веденеевич прощупывал строгим взглядом невесту Фили.
   – Шестнадцатый миновал.
   – Отчего такая худущая? Может, немочь какая пристала?
   – Не хворая я, – воркнула Меланья.
   – Ишь ты! Стал-быть, порода квелая. Ну, может, наберешь к ильину дню тела. Харч у нас добрый. Свое едим, на чужое не глядим.
   Меланья со Степанидой Григорьевной, рука в руку, сдержанно и степенно прошли в дом.
   – Как же со свадьбой, тятенька? – Филя еще не успел сообразить, что значит наказ отца.
   – Дурак! Где ты видывал, чтобы по нашей вере свадьбу правили? Аль мы рябиновцы-срамники? Аль новожены? Аль дырники? Мы от Филарета-праведника род ведем. Такой и обычай блюдем. Сказал: до ильина дня пальцем не тронь! Тому и повинуйся.
   У здоровяка Фили дух перехватило. Неужели он будет жить под одной крышей с такой вот писаной красавицей Меланьей и глядеть на нее до ильина дня, как кот на сало? Да он за такой срок распухнет. «Силов у меня не хватит, одначе, – туго соображал Филя. – Ну, да, может, тятенька уедет на ярманку!..»
   Прокопий Веденеевич и в самом деле уехал на ярмарку в Минусинск. Филя в тот же день подступил к Меланье, но та отпрянула от него, как дикая коза.
   – Не трожь! Не трожь! – А из глаз словно искры посыпались.
   – Да ты што, холера? Мужик я тебе аль нет?
   – Никакой не мужик. Сказывал Прокопий Веденеевич, чтоб пальцем не касался. И не касайся!
   Округлые карие глаза Меланьи под черными ресницами не выражали никакого чувства, кроме ужаса. Втиснувшись в передний угол, сложив ладошки на груди, бормоча молитву, она казалась беспомощной и в то же время недоступной под образами. Филя топтался возле стола, уговаривал невесту, чтоб она позволила ему посидеть с нею рядышком.
   – Экая ты пугливая.
   – Какая есть, а наказ Прокопия Веденеевича сполню. Если будешь приставать, закричу. И Прокопию Веденеевичу скажу, как ты меня сильничаешь.
   – Што ты, што ты! – перетрусил Филя. – Я вить шутейно…
   На том и отступил Филя от невесты. Глядел на нее, мучился, а тронуть не смел.
   По приезде с ярмарки Прокопий Веденеевич, не успев оглядеться и показать обновы, позвал Меланью в горницу и, ткнув пальцем на икону богоматери, спросил:
   – Чиста ль ты, Меланья, перед богородицей?
   – Чиста, Прокопий Веденеевич.
   – Побожись и крест наложи на себя.
   Меланья стала на колени, наложила на себя крест и побожилась.
   – Ну, слава те господи, не согрешила. А мне-то поблазнилось худое. В глазах у те испуг заметил.
   – Филя приставал ко мне, батюшка. В передний угол загнал. Думала, сгину.
   – Ах ты паскудник! Вразумлю, стервеца. – И вразумил. Позвал Филю в завозню и так крепко выпорол ременным гужом, что Филя неделю не мог лечь на спину.

II

   До весны – за кроснами. Невеста и свекровка ткали за двумя станками. Меланья – тонкий холст из льна; свекровь ткала по суровой основе шерстью – холст для поддевок и однорядок.
   Начинали при лучине и разгибали спины при лучине.
   Привычные к работе руки машинально перекидывали челнок из стороны в сторону по основе, и виделось Меланье приволье таежное, посиделки на вечерках у Юсковых и Вавиловых, на которые она и в девичестве не смела заглядывать. Ах, если бы ей хоть разок довелось побывать на такой вечерке, встретиться бы с парнями. Такие ль они увальни, как Филя Боровиков?
   Сядет Филя возле кросен Меланьи, если в доме нет отца, и глядит клейким взором на невесту, облизывает толстые губы, вздыхает. Зальет румянец щеки Меланьи, но не вспорхнут ресницы, не откроют карих глаз.
   – Ты хоть глянь на меня, – взмолится Филя.
   – Видела. Што глядеть-то? Ткать надо.
   – Может, я весь иссох. И ты иссохнешь. Мыслимое дело – терпеть до ильина дня! Хоть бы ты смилостивилась.
   Меланья еще ниже уронит голову или стянет платок до бровей.
   – А што, ежли венок утопнет? Тогда как? До другого ильина дня ждать? – бурчит Филя. – Умопомраченье одно. Женился и не женился. Разве по-божески так-то?
   – С отцом говори. Я-то што? Не моя воля, – промолвит Меланья, лишь бы отвязаться.
   – С отцом потолкуешь. Што камень, што тятенька – одна стать. Кремневая.
   До ильина дня наработалась Меланья в доме Боровиковых вволю. И холста наткала, и за плугом ходила, и боронила, и дрова со свекровью пилила па продажу, и деготь гнала со свекром, и за огородом смотрела, и на покосе была не из последних.
   Родители Меланьи не наведывались в дом Боровиковых – нельзя, верованья разные. Грех тяжкий. И Меланью не привечали в отчем доме, если она заходила к тятеньке. Однажды Меланья, войдя в дом отца, по обычаю дырников, подошла в угол на восток, вытащила деревянную затычку и хотела помолиться в дырку, как на нее налетел отец:
   – Сгинь, нечистая сила! Не смей дотрагиваться до нашей дырки. Молись на тополь и на доски греховодные, а не в праведную дырку.
   Дочь сказала, что она еще не приняла тополевое крещение, но отец и слушать не стал.
   – Коль вошла в нечистое стадо, сама нечистая.
   – Зачем же вы меня отдали в нечистое стадо, тятенька?
   – Молчи, срамница. Не твово ума дело – зачем. Подоспела – выдали. У меня, окроме тебя, еще пятеро чужих ртов. Мантуль на вас, окаянных!..
   Не жаловали родители дочерей – чужие рты.
   А на деревне – тьма-тьмущая. Двести дворов в Белой Елани и сорок разных толков и согласий, а правды человеческой нету. У кого что спросишь? Одна отрада – ночная молитва да слезы в подушку.

III

   Румянился погожестью ильин день. Еще на солнцевсходье Степанида Григорьевна сплела венок для Меланьи, густо увив его зелеными пуговками хмеля и полевыми цветами. Не венок – корона царевны. Сам-то Прокопий Веденеевич похвалил: стоящий, мол, венок, для работящей невестки.
   Всей семьей вышли поймою к устью мелководного Малтата.
   Рядом – Амыл. Река бурная, таежная, порожистая. Глянешь в воду – прозрачная, словно стекло. Все камушки пересчитать можно. В верховьях Амыла – Ухоздвигова прииски.
   Филя, в красной сатиновой рубахе под шелковым поясом, в черных суконных штанах, вправленных в сапоги со скрипом, шел с Меланьей, взявшись рука за руку. Ладошка Меланьи, холодная, как льдинка; Филина лапища костистая, жесткая и горячая, нетерпеливая.
   Накрапывал дождик. Морок затянул тайгу. Курились синюшные хребты и распадки меж ними. Порхали птицы.
   – Таперича, дай бог, чтоб венок не утоп, – бормотал Филя. – Кабы дали мне кинуть, я бы забросил его до самой середины, истинный бог. Чтоб уперло его в одночасье до Тубы, а там до Енисея.
   Меланья шла в синем матерчатом платье без всяких украшений, как и положено ходить белицам из крепких староверов. Слышно было, как у нее стучали, зубы, точно подковки цокали.
   – Озябла, што ль?
   – Страшно, поди.
   – Чаво страшишься-то? Бабой моей будешь таперича. Шить будем, слава те осподи, справно. Гаврила ушел из дома без тятиного позволенья, знать, хозяйство все нашим будет. Три коровы, нетель стоящая, Каурка и Буланка, Игренька, каких, можно сказать, во всей Белой Елани не сыщешь. Ишшо подрастут малолетки-рысаки. Тогда нас рукой не хватишь, – хвалился Филя. – И тятенька, как там ни гляди, хозяйство ведет умеючи. И деньги у нас водятся, и хлебушко едим свой.
   Остановились возле черемуховых кустов. На отмели Малтата – голыши камней, обкатанные илом. Плещутся резвые струи Малтата, играют будто, а Меланье страшно. Вдруг она утонет? Сказывали, что одна из невест тополевцев утонула. Отошла от берега, чтоб еще раз окунуться, нырнула и – с концом. Может, нарочно утопилась, чтоб не жить с нелюбимым? Страхота!
   – Ну, Меланья, готовься. Разболокись, перекрестись, молитву читай. Показала ты себя в работе и в обиходе. Слова не скажу худого – стоящая белица. Таперича стань женой мово сына, Филимона Прокопьевича. И чтоб жили не тужили, в гости к чужим не хаживали, троеперстием Никоновым не крестились, от анчихристовой церкви лицо отворачивали, а на бога почаще поглядывали, – гудел Прокопий Веденеевич, глядя, как Степанида Григорьевна помогала раздеться Меланье.
   Толстая русая коса Меланьи, сейчас расплетенная, спускалась ниже бедер по белой холщовой рубахе.
   Хрупкая, тоненькая, и груди совсем девчоночьи, едва заметны под рубахой, а работящая. Не в одном теле проворство. Вот хотя бы Степанида Григорьевна. Прокопий Веденеевич помнит, как он женился на дородной рябиновке. Тут же, в устье Малтата, стояла перед ним Степанида, и груди ее выпирали из-под холщовой рубахи, как две сдобные булки. И телом была пригожа. Покатоплеча, круглолица, синеглаза. Озорная. Еще ущипнула Прокопия, перед тем как войти в воду. Меланья не то! Не озорна, не тельна. Смирнущая овца.
   У Фили маслом подернулись глаза и сохли толстые губы. Так бы он и съел Меланью – до того она ему нравилась. Впервые видел невесту простоволосой. По обычаю тополевцев, да и всех старообрядцев, женщина с девичества прячет волосы под платок и не смеет показаться на глаза мужчине простоволосой. Великий грех!