Измотали Елизара Елизаровича до того, что он еле поднялся на четвереньки. Окатили водой, очухался.
   – Господи! За што? А? За што?
   После столь внушительной обработки потащили в двухэтажный дом управления тюрьмы, на второй этаж, и тут Елизар Елизарович предстал перед начальником тюрьмы – бритощеким старикашкой в погонах штабс-капитана и перед жандармским подпоручиком. – .
   – Прошу. Садитесь. – Подпоручик указал на деревянный замызганный стул, поставленный на почтительное расстояние от стола. – Фамилия?
   Помятый, всклокоченный, диковатый, с подбитыми глазами и подпухшей щекой, Елизар Елизарович смахивал на затравленного медведя со связанными лапами. Из головы вылетело, что он – почтенное лицо, миллионщик, все может, до всех дойти горазд и что ему сам черт не страшен. А тут притих, покособочился, грузно опустившись на стул. Хоть бы развязали руки! Так нет же, притащили к начальству, как какого-нибудь арестанта или каторжного.
   «Да это же Иконников! – узнал Елизар Елизарович жандармского подпоручика, с трудом переводя дыхание. Болели ребра, спина и башку не повернуть. – Иконников же! За одним столом сидели у Вильнера».
   – Фамилия! – подтолкнул подпоручик.
   – Юсков фамилия, – покорно ответствовал Елизар Елизарович и, собравшись с духом, заискивающе проговорил: – Юсков же, господин Иконников.
   Подпоручик хлопнул ладонью о стол:
   – Ма-алчать! Имя-отчество?
   – Елизар Елизарович. Или вы меня не признали, господин Иконников? Дело у меня на всю губернию.
   – Дело? на всю губернию? – прицелился подпоручик. – Понятно. В нашем уезде такую сволочь еще не видели. Из губернии прилетел с той шлюхой?
   – Господи прости!..
   – Ма-алчать! От какой партии имел поручение совершить налет на этап и освободить государственных преступников? Отвечай!
   – Не было того! Не было! А партия моя – по скотопромышленности, и в акционерном обществе состою пайщиком. Контора моя в Минусинске, в Урянхае, а также и в Красноярске по акционерному обществу.
   – Ты эти штучку-мучки брось, – погрозил пальцем щеголь подпоручик, прохаживаясь возле стола. – Со мною не пройдет. Па-анятно? Ты мне выложишь, по чьему заданию явился в Минусинск. – И без перехода, в упор: – социалист-революционер? Террорист? Ну? Живо?
   – Юсков же я! Юсков! Господина исправника спросите. Ротмистра Толокнянникова! Меня весь город знает.
   Начальник тюрьмы что-то шепнул подпоручику, тот внимательно пригляделся к арестованному, а потом уже обратился к конвойному унтер-офицеру:
   – При задержании обыскали? Нет, оказывается, не успели.
   – Обыскать!
   Подскочили три надзирателя, унтер-офицер, развязали руки арестованному, обшарили карманы: золотые часы «Павел Буре», замшевый бумажник, набитый кредитными билетами, какие-то бумаги, счета с печатными заголовками: «ЕНИСЕЙСКОЕ АКЦИОНЕРНОЕ ОБЩЕСТВО ПАРОХОДСТВА, ПРОМЫШЛЕННОСТИ И ТОРГОВЛИ, ЮСКОВ ЕЛИЗАР ЕЛИЗАРОВИЧ»; в нагрудном кармане поддевки – осколки от разбитой бутылки марочного французского коньяка – угощение для доктора Гривы; в наружном кармане – пара дамских роговых шпилек, серебряная и медная мелочь, витая цепочка с разнообразными ключами.
   Пересчитали деньги: одна тысяча семьсот двадцать пять рублей.
   – Значит, Юсков? – потеплел жандармский подпоручик, соображая, не влип ли он в историйку. – Ну, а теперь скажите: как вы задумали совершить налет на этапных о той шлюхой? И как она? Социалистка? Кого именно она хотела освободить, призывая преступников совершить нападение на конвой? Это ее деньги?
   – Господи прости! Не было нападения на преступников. Не было!
   – Это ее деньги, спрашиваю?
   – Мои деньги. Мои.
   – Как она, та особа, которая ехала с вами, а потом прорвалась к этапным и призывала к нападению на конвой?!
   – Умом помешанная, господин Иконников. Другая неделя, как сошла с ума. Вез доктору Гриве. А дорога-то, господи прости, мимо тюрьмы. Кабы знал такое, связал бы, скрутил или человека взял бы с собой. А тут, господи помилуй, вожжи в руках – рысак-то у меня норовистый. Не успел глянуть… экое, господи! Ночью человеку ухо откусила.
   – Ухо откусила? Кому откусила?
   – Моему доверенному по акционерному обществу, Григорию Потылицыну. Казачий офицер, есаул. Доглядывал ночесь за нею, – кинулась и ухо отжевала.
   Елизара Елизаровича понесло! Только бы не его обвиняли в злоумышленном посягательстве на тюремную крепость царя и отечества! Пусть за все ответит Дарья… Какой с нее спрос, коль с ума сошла?
   – Как ее фамилия, этой особы?
   У Елизара Елизаровича захолонуло внутри: фамилия-то Юскова!
   – Не знаете ее фамилию?
   – Как не знать! Юскова. Прости меня, господи. Дарья Юскова. Дочь моя. Другая неделя, как с ума сошла.
   Поручик переглянулся с начальником тюрьмы.
   – Ваша дочь?
   – Истинно так. Дочь. После гимназии ума решилась. Дома держали под замком, а сегодня вот хотели показать доктору Гриве.
   – Вы понимаете, какое она преступление совершила?
   – Разве ждал того, ваше благородие? Думал ли, что каторжных встретим?
   Жандармский подпоручик призадумался. Дочь Юскова! Сумасшедшая. С дураков взятки гладки. Только можно препроводить под конвоем в психиатрическую больницу. Но ведь дочь Юскова! Этот космач поднимет на ноги исправника, ротмистра, дойдет до губернатора Гололобова. И, чего доброго, подпоручика отправят на фронт… из-за какой-то дуры! К тому же «дуру» до того избили, что она еле жива.
   Не лучше ли выпроводить миллионщика вместе с его дочерью, только пусть он подпишет протокол, что его больная дочь Дарья в состоянии невменяемости кинулась к этапным, призывая их к нападению на конвой. И когда преступники пытались разбежаться, конвойные солдаты применили силу, и Дарья Юскова пострадала в свалке. И что отец психически больной Дарьи Елизар Елизарович получил соответствующее предупреждение, чтобы впредь больную дочь держать под строжайшим надзором и водворить в больницу. И что сам Елизар Елизарович не имеет никаких претензий к жандармскому подпоручику Иконникову, в чем и расписуется.
   Пришлось стерпеть и подписать протокол. Только бы убрать ноги из заведения его императорского величества!..
   Подпоручик любезно вернул деньги и вещи. Принимая часы, Елизар Елизарович нажал на головку боя и прислушался к серебряным ударам: три часа с тройным перезвоном, что означало четверть четвертого. После перезвона – серебристая мелодия «Боже, царя храни!»
   Начальник тюрьмы выпрямился и перекрестился, слушая гимн.
   Дослушав мелодию, Елизар Елизарович положил часы в карман, собираясь уходить.
   Жандармский подпоручик выразил сожаление, что произошла такая печальная историйка.
   – Иметь такую дочь! – Подпоручик покачал головой. – По уставу конвойной службы, ее должны были застрелить на месте преступления. Нападение на конвой с целью освобождения преступников. Как о том имеется специальное предписание, конвойная охрана открывает огонь без предупреждения. Что поделаешь? Тем более, господин Юсков, среди конвоируемых немало головорезов, приговоренных к вечной каторге, и, что особенно важно, более тридцати – государственные преступники, подпольщики, так называемые социалисты-революционеры, весьма опасные для отечества.
   – Да я бы, – воспрял Елизар Елизарович, – всех этих социалистов живьем в землю, а не на каторгу!
   Подпоручик, конечно, согласен: лучше бы их живьем в землю…
   Начальник тюрьмы пригласил Елизара Елизаровича в свой кабинет.
   – Тут у меня туалетная комната, – предупредительно указал сухонький старичок на задрапированную дверь. – Прошу. Прошу.
   Елизар Елизарович воспользовался приглашением.
   В туалетной был установлен большой цинковый титан для нагрева воды, ванна, рукомойник с эмалированным бачком, флаконы с ароматной водой, зеркало в черных крапинках, в котором Елизар Елизарович увидел свою изрядно помятую физиономию: губы распухли, с запекшейся кровью на бороде, правая щека вздулась и перекосилась, глаз затек, и на лбу шишка! «Эко уходили меня служивые! Надо бы сырого мяса приложить к щеке и в подглазье. Куда я теперь с этакой образиной?» Понятно: ни к исправнику в гости, ни к Вильнеру, ни к миллионеру-маслобойщику Вандерлиппу, с которым уговорился вечером встретиться.
   Начальник тюрьмы, прощаясь, проверещал, что он непричастен к инциденту. И что конвойная служба находится в распоряжении особого ведомства, и что если господин Юс-ков как нечаянно пострадавший возбудит дело, то следует обратиться туда-то и к тому-то, и ни в коем случае к ведомству тюрем Российской империи.
   Елизар Елизарович махнул рукой: ладно, мол, до того ли!

IV

   Подпоручик Иконников поспешил в караульное помещение взглянуть на дочь миллионщика Юскова, которую он принял за политическую террористку и поручил допросить со всей строгостью прапорщику Мордушину, тому офицеру, который так картинно кособочился на сером коне, заглядевшись на Дарьюшку, а потом открыл стрельбу из револьвера.
   В помещении для нижних чинов с деревянными нарами, с козлами для винтовок, где недавно «отработали дюжего бородача», рассевшись по двум лавкам возле стола, густо дымили самокрутками конвойные солдаты. Все они разом поднялись, уставившись на холеного жандармского подпоручика.
   Дверь в офицерскую половину караульного помещения была замкнута, и подпоручик постучал кулаком. Солдаты переглянулись, и двое из них лукаво перемигнулись.
   – Арестованная здесь? – скрипнул подпоручик.
   – Так точно, ваше благородие.
   – И прапорщик там?
   – Так точно.
   Подпоручик передернул плечами и ударил в дверь носком сапога. Вскоре отозвался прапорщик Мордушин и почему-то не открыл дверь.
   «Сволочь! Он ее там…» – догадался подпоручик и еще раз ударил кулаком.
   Щелкнул замок, и в дверь выглянуло пунцово-потное узкое лицо, бесстыже вытаращенные глаза, рыжие, завинченные стрелками вверх усики и неестественно красные торчащие уши.
   Подпоручик молча прошел в первую половину офицерского помещения и, круто обернувшись, уставился на прапорщика Мордушина. Тот, закрыв дверь, сообщил, что арестованная террористка не отвечает на вопросы – не назвала сообщников и кто ее подослал отбить кого-то из политических. «Они все такие, политики. Хоть на куски режь». И мало того, упала в обморок, и прапорщику пришлось ее уложить во второй комнате на койку, где обычно отдыхали конвойные офицеры, пригоняя этап или перед тем, как принять из тюрьмы заключенных.
   – Понятно, – процедил сквозь зубы подпоручик и, заметив болтающийся из-под френча конец брючного ремня у прапорщика, язвительно указал: – Уберите улики! – И первым прошел в следующую комнату, поскрипывая зеркально блестящими сапогами.
   Дарьюшка лежала на узкой железной кровати поверх армейского суконного одеяла в своем бордовом шерстяном платье, и взгляд ее, устремленный в прокоптелые плахи потолка, был каким-то плавающим, невидящим. Ее плюшевая жакетка на атласном подбиве и пуховый оренбургский платок лежали на соседней кровати рядом с прапорщицкой шинелью.
   Подпоручик взглянул на Дарьюшку, а потом на прапорщика. Тот по-прежнему таращил разбойничьи глаза, делая вид, что не понимает, к чему клонит жандармский подпоручик.
   – Выйдем! – на пунцовых щеках подпоручика вздулись желваки. Есть ли предел нахальству у этих конвойных офицериков? Пойман с поличным, а ведь будет запираться, сволочь. И тут же осадил себя: если всю эту паскудную историйку предать огласке, то как бы самому не влипнуть. Он же, подпоручик Иконников, прикомандирован к тюрьме и отвечает за конвойную стражу.
   В секундном поединке они готовы были расстрелять друг друга. Молодые, увильнувшие от фронта, беспредельно жестокие, чем и заслужили исполнять грязную работу в тылу, и в то же время ненавидящие друг друга.
   Жандармский офицер для офицера конвойной охраны – это хуже немца в рукопашном бою. Этакий щеголь! Да еще и губами дергает! Небось не припачкает свои лайковые перчатки о физиономию арестантов. А вот ему, прапорщику Мордушину, в дождь, в зной и в лютый мороз приходится гонять этапы по каторгам и пересылкам, кормить клопов, отбивать кулаки о заключенных, жрать всухомятку на этапных привалах, мерзнуть и мокнуть, как собаке, и стрелять без предупреждения при малейшей попытке к побегу, составлять рапорты, харчевые листы, прикарманивать медяки и тянуться перед тыловыми щеголями в голубых мундирах.
   – Ну, так что же, прапорщик? – покривил губы подпоручик. – Изнасилование?
   – Как так изнасилование? – выкатил глаза прапорщик.
   – Знаешь, сколько положено по статье законоуложения за подобное преступление при исполнении служебных обязанностей?
   – Какое такое преступление?!
   – Оставьте, прапорщик! Не корчите из себя идиота! – И, понизив голос, пригрозил: – Если я немедленно вызову доктора из тюремной больницы и он осмотрит ее, то…
   Прапорщик ощетинился, как разгневанный дикобраз, и быстро взглянул на свою шашку в ножнах и кобуру с револьвером, оставленные на квадратном столе.
   – Без глупостей! – осадил подпоручик. – Не хочу упекать тебя на каторгу, Мордушин. Но имей в виду: это мое последнее предупреждение. У тебя это не в первый раз! – уступил подпоручик и, достав пачку папирос, закуривая, продолжал: – Угораздило тебя! Знаешь, с кем имел дело?
   – Запирается. Но я ее расколю. Только было начал… Подпоручик тоненько засмеялся.
   – Она – сумасшедшая, Мордушин. Дочь миллионщика Юскова. Слышал про скотопромышленника? Ну вот. Он ее вез к доктору Гриве показать, и тут с этапом встретился. Как она тебе ухо не откусила? Вчера одному откусила ухо.
   – Да ну? – не поверил прапорщик.
   – Как она показала себя?
   – Вот уж показала! А я-то думал, что она меня хочет обмануть! Тут такое дело! Лопнуть можно. Я ее допрашиваю, понимаете, а она уставилась на мое оружие и говорит: «Сними оружие, брось и пойдем со мной, говорит, в третью меру жизни». Ну, думаю, барышня задумала поймать меня на крючок, чтоб я ее выпустил. Да, думаю, сыграю. Спрашиваю: «Если я сниму оружие и поведу за собой, то, говорю, ты откроешь мне всю тайну?» Она отвечает: «Вся моя тайна будет твоей тайной». Ну вот. Лопнуть можно! Снял оружие и – повел ее в ту комнату. Умора! Если бы послушал ротмистр, какую она мне речь закатила!..
   – Что она говорила?
   – Призывала меня к свержению царя, бормотала что-то про пять мер жизни, а главное – чтоб всех насильников с оружием заковать в цепи и чтобы они жили и подыхали в этих цепях. Если послушать – штучка! Не подумаешь, что чокнутая. Такую выпусти в город – бунт подымет. Надо же, а? А я-то думал!..
   Подпоручик, прикусив тонкую губу, призадумался.
   – А ну позови ее сюда.
   Прапорщик вышел, и раздался его голос:
   – Вставай! Одевайся! Да побыстрее! И голос Дарьюшки:
   – Ты опять другой? Опять другой?
   – А ну шевелись! Еще подумают, что я с тобой тут цацкаюсь!
   – Боже, как ты кричишь! Ты же сказал, что пойдешь со мною!
   – Давай, давай, – подталкивал голос прапорщика.
   И вот вышла Дарьюшка в незастегнутой жакетке и в наспех накинутом платке. Посмотрела на подпоручика, на его саблю и ремни с кобурой, покачала головой:
   – Опять с оружием! Подпоручик подвинул стул:
   – Садитесь.
   Дарьюшка вскинула подбородок, ответила:
   – Это вы садитесь, на цепь садитесь. Вас всех надо на цепь посадить, насильников. И чтоб вы вечно сидели на цепи.
   Дарьюшка повернулась к двери, чтобы уйти.
   – Минуточку, барышня, – остановил подпоручик. – Я все-таки должен поговорить с вами. Что вы делали в той комнате?
   Дарьюшка па мгновение растерялась, и щеки ее заалели.
   – Что вы делали в той комнате? – добивался подпоручик. – Надо же узнать: помнит ли она? Не скажет ли, что ее изнасиловали в караульном помещении.
   Прапорщик вернулся в шинели и направился к столу за оружием. Как же посмотрела на него Дарьюшка! Сперва она растерялась, потом помрачнела.
   – Ты… ты… подлец! Подлец! – раздался ее гневный голос, а прапорщик, ухмыляясь, затянувшись ремнями, деловито поправив на боку шашку, ответил:
   – Я из третьей меры ухожу во вторую. Потому что в третьей мере без оружия и харчей сдохнуть можно. И ты давай топай из третьей во вторую.
   Дарьюшка сцепила руки пальцами, взмолившись:
   – Боже, боже! Подлец, подлец!
   – За оскорбление офицера, голубушка, я могу и в морду дать! Живо схватишь. – И прапорщик показал Дарьюшке увесистый кулак.
   – Боже! – На глаза Дарьюшки навернулись слезы.
   – Так что же вы делали в той комнате? – еще раз ехидно напомнил жандармский подпоручик.
   – Не смейте, не смейте, звери! – выкрикнула Дарьюшка. – Вам за все отплатится! Настанет час, и вам все припомнят. И кандалы, и цепи, и тюрьмы – все, все! И ваш царь поганый, и все жандармы, и солдаты – звери, насильники. Презираю вас! Презираю!
   – Дать ей? – кивнул прапорщик.
   – В таком состоянии ее выпустить действительно нельзя. Кто знает, что она может натворить!
   – Вот и я говорю…
   – Рапорт составил?
   – Пожалуйста, – подал прапорщик рапорт.
   Подпоручик остался доволен рапортом конвойного офицера, написанным безграмотно, с обилием устрашающих глаголов: «Долой царя! Пусть кровопивцы носят цепи. Бейте офицеров», а в заключение: «При задержании преступница оказала сопротивление и пыталась убежать с другим заговорщиком, которого тоже задержали».
   – Этого достаточно, – сказал подпоручик, пряча рапорт в карман шинели. – Ну, а теперь приведи ее в полный порядок, и чтоб никаких разговоров. Для успокоения – валерьянки. Фельдшера можешь вызвать. Да пусть умоется. Если не сама – помогите. И чтоб полный порядок. Отведешь ее потом в управление тюрьмы. Я поеду за ротмистром.
   – Есть в полный порядок! – вытянулся прапорщик, звякнув шпорами.
   Дарьюшка презрительно усмехнулась: собаки!..
   Елизар Елизарович, охолонувшись на воздухе, поджидал дочь у тарантаса. Подпоручик явился без Дарьюшки. Оказывается, придется Елизару Елизаровичу побыть пока в управлении тюрьмы, а он, жандармский подпоручик, па Воронке съездит к начальству. «Дело-то нешуточное, господин Юсков. Нам пока неизвестно: больная ваша дочь или нет? Как указано в рапорте офицера конвоя, задержанная выкрикивала противогосударственные призывы…»
   Красномордый, упитанный надзиратель с выпяченным бабьим задом охотно подтвердил, что девица кричала такое.
   – На всю тюрьму тревогу объявили. Побоище могло произойти. Очинно просто.
   А солнце все так же полоскало негреющими осенними лучами красно-кирпичную трехэтажную тюрьму, в некотором роде – оплот и крепость Минусинска.
   Любопытно заметить: в тот год, когда заложили фундамент тюрьмы чуть ли не на тысячу заключенных, в самом городе насчитывалось около пяти тысяч жителей.
   Говорили так:
   «Свято место пусто не бывает» – это про тюрьму.
   «От сумы и от тюрьмы – не отрекайся».
   «С судьбою не спорь, с тюрьмою не вздорь».
   «В тюрьму – ворота, а из тюрьмы – калитка».
   «За тюрьмой – аукнется, а в тюрьме – откликнется…»
   И вот откликнулось. Призывный голос Дарьюшки взбудоражил заключенных. Потрясающая новость моментально проникла во все камеры: нашлась будто отчаянная революционерка, которая с голыми руками кинулась на конвой и призывала арестантов в третью меру жизни, и что те, умыканные, не воспользовались моментом. И что революционерку, конечно, упекут на каторгу. Потом узнали от надзирателей, что девица будто бы была сумасшедшей, дочерью миллионщика Юскова и что на конвой кинулась в припадке невменяемости. Арестанты не поверили: почему она ни на кого другого не кинулась, а именно па конвой?
   А в самом деле, почему?..

V

   Закрутилась, завертелась самодержавная машина Жестокости, все и вся подчиняя единому намерению: подавить Слово, Мысль, Желание и все человеческое в человеке.
   Мыслить и действовать положено священной Особе, и соответственно мысли и деянию этой Особы – Думе, сенату, тайным и действительным советникам, ну, а рангом ниже – подчинение, исполнение. А все, что супротив, – подрывные деяния, опасные для отечества.
   Всякая жестокость, как щитом, укрывается отечеством, народом, подразумевая под народом малую кучку злодеев, дорвавшихся до жирного пирога.
   Конвойный прапорщик Мордушин, не разобравшись, в чем дело, открыл стрельбу, вообразив, что на конвой совершено нападение, хотя нападающей стороной было девица, отнюдь не богатырского сложения.
   Девицу схватили как террористку и мало того что избили, так еще надругались над ней, и все это под прикрытием непроницаемого для света и разума плаща Жестокости.
   И вот явился встревоженный ротмистр Толокнянников, а с ним – уездный исправник Свищев.
   Безграмотный рапорт прапорщика Мордушина лежал на столе, как фундамент под трехэтажной тюрьмой.
   Особы в позолоченных мундирах и скрипучих ремнях, «не взирая на почтенную личность скотопромышленника», допытывались: не зналась ли дочь господина Юскова с политссыльными Вейнбаумом, Лебедевой и доктором Гривой? И почему именно к доктору Гриве вез психически больную дочь господин Юсков?
   Елизар Елизарович и так и сяк оправдывался, призывая в свидетели есаула Потылицына, жену своего управляющего Аннушку, и все-таки ротмистр Толокнянников не смилостивился: не поверил на слово.
   Привели Дарьюшку из другой комнаты. Елизар Елизарович так и впился в дочь, как бы призывая ее к благоразумию. А Дарьюшка устала, измучилась!
   – Ну, так что же вы тут натворили? – приблизился к Дарьюшке пожилой ротмистр.
   Дарьюшка вскинула глаза на старика в мундире и при оружии, горестно промолвила:
   – Как вы мне надоели, мучители! Сколько вас тут, а? Всех бы вас в цепи, чтобы вы других не мучили.
   – О! – погнул голову ротмистр. – Еще что?
   – Еще? – Дарьюшка нервно встрепенулась, как лист на дереве, и, не думая долго, плюнула в ухмыляющееся лицо.
   Ротмистр отпрянул в сторону, выругавшись:
   – Мерзавка! Ну мерзавка!
   Жандармский подпоручик скрутил Дарьюшке руки, как бы предотвращая избиение высокого начальника.
   – Вот какова ваша дочь. – Ротмистр готов был испепелить Елизара Елизаровича. – Отменное воспитание дано. Отменное! Если она и сошла с ума, как вы уведомляете, то ее сумасшествие сугубо опасное, должен сказать. Сугубо опасное. Такую особу необходимо держать за толстыми стенами и за крепкими решетками. Да-с. – И опять, уставившись на Дарьюшку, гаркнул: – А ну, скажите, кто вас подослал совершить нападение на конвой? Кто?!
   – Отвечай! – подтолкнул Дарьюшку жандармский подпоручик.
   – Как вы мне надоели, мучители! Как вы мне надоели! Но знайте, знайте, ждет вас гибель. Как поганые звери, сдохните вы в своих мундирах. И не будет вам ни пощады, ни спасения. Не будет вам ни дня, ни ночи. Ни третьей, ни четвертой меры жизни.
   – Так. Так. Еще что нас ждет? – сверлил ротмистр.
   – Еще вас ждет яма. Могильная яма. Боже, хоть бы скорее спихнули вас в ту яму!
   – Уведите! – отмахнулся ротмистр и, повернувшись на каблуках к исправнику: – С меня достаточно.
   – Пожалуй, достаточно, – поддакнул исправник. Судьба Дарьюшки была решена…
   Жандармский ротмистр Толокнянников с исправником Свищевым составили еще одну устрашающую бумагу: Дарью Елизаровну Юскову препроводить под конвоем в Красноярскую психиатрическую больницу на испытание. И, если не подтвердится, что она больная, предать суду как государственную преступницу.
   До отправки пароходом в Красноярск Дарьюшку поместили в тюремную больницу.
   Впервые Елизар Елизарович почувствовал себя беспомощным и жалким перед законами Российской империи. «Вот оно как обернулось, господи! По всей губернии молва разнесется. Да што же это, а? Как вроде на всех затмение нашло. Перед погибелью, не иначе!..»
   С горя Елизар Елизарович напился пьяным и завалился в постель к Аннушке, проклиная свою злосчастную судьбу.
   – Душа горит, Аннушка! Душа горит. Не видать мне Дарьи, погубят живодеры. Погубят. Как же так можно, а?
   Аннушка утешала, как могла. Да разве есть утешение для оскорбленного самолюбия?
   – Ночь-то, ночь-то экая! Который час, Анна? Дай мои часы. Сей момент.
   Нажал на головку боя, узнал время и, слушая мелодию гимна «Боже, царя храни!», пробормотал:
   – Как бы другим звоном не всполошилась Россия, Аннушка. Чую сердцем – беда грянет.

ЗАВЯЗЬ ТРИНАДЦАТАЯ

I

   Медленно, на ощупь, с промерами дна подходила к Минусинску «Россия» – сияюще-белая в лучах полуденного солнца, трехпалубная, с двумя толстыми трубами, усеянная пассажирами по левому борту.
   На берегу глазели горожане. Поодаль от толпы – Елизар Елизарович в английском пальто с бархатным воротничком, с тростью и в шляпе; мрачный, тяжелый.
   Григорий Потылицын в шинели, при шашке, в фуражке с кокардой, с забинтованным ухом стоял рядом, глядя прямо перед собой с выражением свирепой решимости, стиснув зубы так сильно, что выпятились челюсти. Всю ночь они пьянствовали в доме Пашиных и вдобавок подрались. Медведь ни с того ни с сего ополчился на своего подручного есаула, обозвал всячески, и будто Дарья из-за него ума лишилась; Григорий не сдержался, схватился за шашку, но в ту же секунду от удара медведя чуть было не проломил башкой стену.