– Неужто есаул? – притворно всплеснула руками бедовая приискательница. – Ай, мамоньки! Ей-боженьки, есаул. А Филимон Прокопьевич говорит, что святой Ананий. И я поверила, дура! Или, может, не есаул, а? Мужики! Кто помнит есаула Потылицына?
   Мужики, конечно, помнят, а матрос первой статьи Егорша Вавилов хорошо знал есаулова отца, атамана Потылицына.
   – Тебя-то мы давно ищем, ваше высокоблагородие, – сказал есаулу Головня.
   Ольга хохочет:
   – А святого Анания не ищешь?
   – Мы бы его сейчас за бороду потрясли! – пригрозил Головня; он все еще не верил, что есаул Потылицын и святой Ананий одно и тоже лицо.
   – Да он же и есть святой Ананий!
   – Што-о-о? Сурьезно?
   – А ты Филимона спроси. Филимон Прокопьевич бормочет:
   – Рысаков порешили волки, осподи! Эка напасть, спаси Христос! Думал, сгину. Святой Ананий стрелял, стрелял из револьвера да волчищу, должно, поранил. А потом бомбами два раза бахнул. Страхи господни. А таперича што? На щетку сел. Кошеву привез без оглоблей да хомут с Чалого. С Гнедка хомут не снял, чистая погибель!..
   Мужики подступили, расспрашивают про волков, Филя рад стараться: хоть с мужиками душу отвести, и то ладно.
   Ольга спросила у Тимофея – долго ли он будет в ревкоме. Тимофей ответил, что будет здесь до утра и пусть Ольга идет отдыхать, ему не до отдыха. Ольга позвала Зыряна, и они ушли.
   Святой Ананий, прислонившись к замкнутой двери, за которой находились арестованные, стоял все так же в шубе. В ревком зашли погреться приисковые дружинники, о ними высокий сумнобровый Крачковский в полушубке под солдатским ремнем, с карабином.
   Головня сказал Крачковскому, чго пойман святой Ананий, он же есаул Потылицын.
   – Да ну? А мы ищем двух!
   – Он, как сам бог, в двух лицах, – зло заметил Головня. Крачковский уточнил:
   – Бог в трех лицах, Мамонт Петрович.
   – Когда есаул дойдет до бога, он объявится в трех лицах, – нашелся Головня. – Ну, Варфоломеюшка, чаво молчишь? Вот и святой Ананий! Хоть борода не такая, как у тебя, но все-таки есть борода. У нас, Тимофей Прокопьевич, столько накопилось божьих писем святого Анания – на целую Библию. Дарья Елизаровна, как его помощница, переписывала да со старухами рассылала по всем деревням. До Фили дошло, какая ему угрожает опасность. Не теряя времени, подступил к брату:
   – Али на погибель меня с есаулом-то? Неможно так, Тимофей Прокопьевич! Мое дело ямщицкое. Подрядил везти в тайную пещеру, я и повез. Сказал тятенька: святой Ананий, грит. А мне што? Все едино.
   – Не хитри, Филимон, довольно! Знаю, какой ты есть. Не прибедняйся, умственную ущербность оставь при себе. Кошева твоя, не беспокойся, не пропадет, и хомут также. А вот куда ты вез святого Анания в полночь, да еще бомбами отбивались от волков, – это нас интересует.
   – Разве я? Призвал тятенька…
   – Хватит! Знакомая песня: думает за тебя господь бог, к преступлению призывает тятенька, воз тянет Меланья, а ты всегда в стороне, при вечном лазарете состоишь. Но надо когда-то и ответ держать.
   Филя начал было оправдываться; Тимофей оборвал:
   – Водворите их к арестованным!
   – Обоих? – спросил Головня.
   – Обоих.
   Филя бухнулся Тимофею в ноги. Долго ли Филе упасть на колени – перед иконами или в ревкоме перед братом?
   – Люди твоя, господи, пребывают в цепях анчихриста, – затянул святой Ананий с хрипотцой. – Но настанет день, и спасены будут мученики. Кто имеет ухо, да слышит; кто ведет в плен, тот сам пойдет в плен; кто мечом убивает, тот сам будет убит мечом.
   – Так! – Тимофей подошел к нему. – А известно ли вам, святой Ананий, что, кто переиначивает слово пророков и божьих апостолов, тот сам еретик? И читать надо па славянском, как и положено для всех святых.
   Тимофей прочитал из тридцать четвертого псалома Давидова стих четырнадцатый на славянском и перевел. «Удерживай язык твой от зла и уста твои от коварных слов».
   – А теперь говорить будем без псалмов. Вы обвиняетесь, есаул, в мятеже. Именем революции вы арестованы. Уведите его!
   Филя охал, ахал, сморкался, но его все-таки потащили вслед за есаулом, которого Головня еще раз обыскал, и посадили к арестованным.
   Мужики притихли: если Тимофей Прокопьевич не помиловал брата, то что же будет с ними, с саботажниками?
   Крачковский пошептался с Тимофеем Прокопьевичем и ушел с тремя приисковыми дружинниками в дозор.
   С улицы и с ограды охраняют ревком: как ни говори, а у ревкомовцев богатый улов – сколько офицеров поймали! Оружие нашли припрятанное и самих накрыли. Мало того, сам бог будто посодействовал и предал святого Анания, который оказался не только святым, но и есаулом казачьего войска.
   Жарко в ревкоме, хоть парься. Но мужички на этот раз терпят, ждут: беда или милость грядет?
   Вернулся Аркадий Зырян с кавалерийским карабином, сел на порог, карабин меж ног поставил.
   Головня что-то докладывал комиссару, и тот, подперев ладонью щеку, косил глазом на мужиков. Потом поднялся с лавки, сказал громко:
   – Понятно!..
   Уставился на мужиков, как будто прикидывал на глазок, какой в них вес в зимней амуниции.
   Семнадцать арестованных – с бородами и без бород – дрогнули на полу, теснее сдвинулись друг к другу.
   – Восстания ждете, значит? И тогда вам всем полегчает? Восставшие казаки отвалят вам божью благодать, а святой Ананий псалмы будет петь? Ну, ждите, ждите!..
   Говоря так, Тимофей прошелся по свободным половицам, что-то обдумывая. Мужики разглядывали его со всех сторон. Шинель па комиссаре не иначе генеральская – на красной подкладке, и пуговицы будто из золота; под распахнутой шинелью френч с накладными карманами, офицерский, без погон только. Георгиевских крестов и медалей не видно, снял, должно, раз красным комиссаром заделался. Опять-таки натура – вылитый Прокопий Веденеевич, всей деревней не переломишь. Хоть так навались, хоть эдак, а все равно его верх будет. И сила! Плечи – дай боже и помилуй – жернова таскать. Лицо впалощекое, с голодухи, наверно, или от постоянных разъездов. По всему уезду рыскает, из деревни в деревню, с прииска на прииск. Без усов, а был с усами, когда приезжал на побывку, и «Георгиями» хвастался. Лобастый, дьявол, и соображение имеет. Такого на кривой кобыле не объедешь. По левой скуле печатка лиха – шрам в палец; щека и левый глаз подергиваются, будто комиссар кому подмигивает…
   – Понятно, – сказал себе комиссар и вдруг, остановившись у лавки, взял шашку; подержал обеими руками, как бы взвешивая, потом медленно потянул ее из ножен.
   Старик Варфоломеюшка с перепугу затянул:
   – Господи! Не сокрой лица твоего от мя. В день и час бедствия да преклони ко мне ухо твое; в день, когда призываю тя, господи!
   Тимофей вынул шашку, оглянулся на него, узнал:
   – А, Варфоломеюшка! Псалмы петь ты горазд. С отцом моим состязались, помню. Это из сто второго псалома? Ты прочитай-ка седьмой стих…
   Варфоломеюшка узрился на еретика – и бороду кверху, как метлу из поскони.
   – Не помнишь седьмой?
   – Изыди, сатано!
   – Совсем, совсем старик стал, Варфоломеюшка! И седьмой стих забыл! – потешался Тимофей, глядя на шашку в застывших потеках волчьей крови: надо сейчас же почистить.
   – «Подсечено, яко трава, и иссохло сердце мое…» – затянул вдруг Варфоломеюшка.
   – Не, это пятый стих; – перебил Тимофей.
   – Все перепутал, старик! – ожил кто-то из мужиков. Варфоломеюшка, напрягаясь, снова затянул:
   – «От гласа стенания моего…»
   – Это шестой! – вновь перебил Тимофей.
   – Ну, комиссар! Вот так комиссар! Всех духовников за пояс заткнет. Эх ты, Варфоломеюшка!
   Но тот не сдавался:
   – «Я уподобился пеликану в пустыне; я стал как сова на развалинах…»
   Грохнул хохот – густой, мужичий.
   – В самую точку врезал!
   – Ну Тимоха! Вот так Тимоха! Не зря тебя отец в духовники прочил. Истый духовник!
   – Варфоломеюшка, пропал ты зазря, пропал! Как тот пеликан али сова на развалинах.
   – Ха-ха-ха! Истая сова!
   – Еретики, собаки! – отпыхивался Варфоломеюшка. Тимофей сел на лавку, стащил валенок с ноги, отрезал от портянки кусок и стал чистить шашку.
   – Видать, ты их много порубил, волков-то? – заговорил хитрый Лалетин.
   – Порядком.
   – Волчья нопе пропасть! – сказал второй мужик.
   – Дозволь спросить, Тимофей Прокопьевич, – подступил третий, с черной окладистой бородой. – Дозволь узнать: как там новая власть в Петрограде кумекает насчет мужиков? К примеру, хлеб. Допрежь власть была, как ее…
   – Керенская, – подсказал хитрый Лалетин.
   – Вот, вот она самая. При том Керенском… как бы ловчее сморозить…
   – Дых в горле не перехватывали, – снова дополнил Лалетин.
   – А теперь што происходит? – продолжал чернобородый. – Режут мужика под щетку. Как жить далее? Пухнуть?
   Притихли. Торчат бороды. Ждут. Комиссар не торопится, и глаз у него усиленно подмигивает. В железной трубе с тремя коленами, местами прожженными, змеится огонь. И сама печка, растопырка на кирпичах, топится с подвыванием.
   – Дых в горле не перехватывали. Это верно. Не такое время было, – согласился Тимофей. – Ну, а вы знаете, как теперь живут рабочие? По осьмушке на сутки, и та с охвостьями.
   Мужики не сдаются. Какое им дело до города?
   И продразверстку они категорически отказываются выполнить. Как не по закону, не по совести. Такого, дескать, не было и при царском прижиме.
   – Чистая грабиловка!
   Тимофей, измотанный в схватке с волками, уставший от постоянного недоедания и сна урывками, взорвался:
   – Грабиловка? Вся Россия голодает, а для вас грабиловка? Сам Ленин, вождь мировой революции, сидит на четвертушке, а для вас грабиловка, бороды?! – И, круто повернувшись к Головне, люто приказал: – Сейчас же запрягайте и мчитесь в Курагино. Там председатель УЧК. Пусть немедленно явится: здесь у вас пахнет порохом!
   – Только спичку поднеси, – поддакнул Головня.
   – Аркадий, позови приискового комиссара Гончарова с его дружинниками! А сам найди лошадей, да настоящих! У кого возьмете лошадей?
   – У миллионщика Юскова, конечно, полная конюшня.
   – Давайте! И чтоб через полчаса выехали. Живо! Аркадий Зырян – один шаг, и за дверью!
   Мужики задвигались, заговорили было, что и хлеба у них нет, давно сожрали, и то и се, но Тимофей не слушал. Достал из саквояжа офицерскую сумку, сел к столу и что-то долго писал карандашом.
   По вызову явился комиссар прииска Благодатного Гончаров, а с ним трое вооруженных дружинников приискателей.
   Тимофей сложил бумажку, передал Головне и еще раз наказал, чтоб выехали немедленно и утром были здесь с председателем УЧК. Не знали мужики, что Тимофей Прокопьевич вызывал отряд чекистов вовсе не для того, чтобы вытряхнуть из них продразверстку. Дело было не в мужиках, а в офицерах, что сейчас сидели под замком и, как видно, подслушивали, что происходило в ревкоме. Это были опасные волки, шутить с ними нельзя.
   – Едрит твою в кандибобер! – вернулся Головня. – Забыл ключи отдать от арестантской, – сказал он Гончарову и передал ему на веревочке три ключа.
   – Ну, прощевай, Тимофей Прокопьевич! Одним моментом будем в Курагино.

IX

   … Время трудное, необычное. Война еще хлещется, по всей России голод, а тут, в Минусинском уезде, готовится восстание контрреволюции. Нити заговора тянутся далеко от Белой Елани не в уездный город, а куда-то дальше.
   «Надо покончить с этими волками, пока не поздно, – размышлял Тимофей. – Если здесь орудовал есаул и завезли оружие на прииски и сюда, в Белую Елань, значит, тут не все взяты волки. Пусть ЧК займется ими». Он, Тимофей, не комиссар ЧК, как о том говорил Меланье Филимон. Тимофей только чрезвычайный комиссар по продовольствию. Приехал по личному указанию Ленина. И он обещал Ленину, что из Сибири поступит хлеб в голодающий революционный Питер. И он сдержит слово. Иначе быть не может.
   «Какие тугие космачи. Непроворотные, – подумал Тимофей, тяжело опускаясь на лавку. В животе у него урчало. – Надо бы поужинать, хоть с опозданием. В саквояже есть краюха хлеба. А эти там притихли что-то. Волки в такой момент не спят, выжидают. Ну, ждите!..»

X

   Мозеровские часы показывали девять минут третьего. До утра еще далеко. Утро приходит с солнцем, а солнце в феврале неторопкое, ленивое, само в теплой шубе – не греет и не сильно светит. Часов в десять появится над тайгою в белесой мгле и так сгаснет потом во мгле.
   Сунул часы в нагрудный карман френча, поставил себе на колени саквояж. Мужики напряженно следили за каждым движением комиссара: что он еще задумал?
   Тимофей достал из саквояжа краюху хлеба, до того черную, что она смахивала на уголь. Положил на стол полотенце, а на полотенце краюху; достал армейскую обливную кружку и армейский котелок. Поискал глазами воды, но воды в ревкоме не было. Что-то вспомнил, насупился и достал из саквояжа узелочек в белом платочке. Развернул – ломоть хлеба. Не хлеб – кусок железа – Вот, поглядите, мужички! Да руками не трогайте, с платком держите: что это?
   Мужики взяли на платке ломоть. Так и эдак разглядывали, а назвать ломоть хлебом не отважились.
   – Продукт какой, али как?
   – Глядите, глядите, вы же крестьяне…
   – У нас таких продуктов не водится. Должно, в Расее произрастает?
   Матрос первой статьи Егорша Вавилов ошарашил:
   – В Расее! Да хлеб же это! Из земли и охвостий. Япошки в плену потчевали нас таким хлебом.
   – Господи помилуй!.
   – Видали? – сказал Тимофей. – Этот кусок хлеба – самый дорогой для меня, дороже золота.
   Мужики удивленно уставились на комиссара.
   – Али сила в нем какая, в этом хлебе? – подкатился хитрый Лалетин. – Есть, сказывают, такой хлеб, от которого будто хворый от смерти уходит.
   – Вот это и есть такой хлеб! – подтвердил Тимофей, бережно завертывая ломоть в платочек и снова укладывая в саквояж. – Ты правду сказал, что он из охвостий, с землею. Да сила в нем великая. Такой хлеб сейчас едят рабочие и дети Петрограда, но все-таки духом не падают. Нет такой силы, которая бы их сломила. Это и понятно: с ними Ленин. А кто Ленин? Разве не он сказал – вся власть Советам, земля – крестьянам, фабрики – рабочим, долой войну? И наша партия большевиков прикончит войну. Или вы не сыты войной?
   Мужики, понятно, сыты по горловую косточку войной и разрухой.
   – Ну, а если вы будете лежать бородами поперек революции и ждать восстания контры, что же будет? Рай или ад? Кому вы помогаете? Куда тащите народ и всю Россию?
   Мужики зашевелились.
   Первым подступил к Тимофею бывший матрос Егорша Вавилов – прямой, высоченный, под потолок, в пестрой дохе и в поярковых пимах.
   Он подошел к столу и, подкинув ребром ладони черные усы, заговорил:
   – Погоди, едрена-зелена, комиссар! Ты же наш земляк. Обормотать мужика, долго ли? И на рею вздернуть можно. И утопить, как упокойных с корабля. Железяку к ногам, в мешок, и за борт к акулам. Но!.. – погрозил пальцем. – Просчет может выйти. Хлеб, он, как думаешь, с неба падает мужику? Грыжи наживали, а тут – выгребай, и баста! Шутейно ли? Жизню гребут, не хлебушко! Деревня обнищала, обезгвоздела, лишнюю подкову не сыщешь. Это как?
   Переглянулся с мужиками и махнул рукой:
   – Так и быть, сдам продразверстку. За три дня рассчитаюсь. Какой седне день? Пятница али суббота. Суббота? Стал-быть, в понедельник али вторник чистым буду. И мужики также. Ладно толкую?
   Мужики помедлили и не дружно, но все-таки поддержали матроса.
   – Дадим расписку, как и что… Али без расписки поверишь? Как другие, а я не обману.
   Тимофей отодвинул свою краюху, подумал.
   – Поверю на слово. Каждый пусть скажет, когда вы пезет. Ну ты сказал свое, можешь идти. Кто следующий?
   Один за другим мужики подходили, называли день, когда полностью рассчитаются с продразверсткой, и уходили из ревкома.
   Остался косматый старик.
   – Ну, а ты как, Варфоломеевич?
   Старик поднялся, погрозил Тимофею крючком пальца:
   – Погоди ужо, сатапо! Недолго власть ваша удержится. Ударит колокол, ударит! Земля под ногами вашими огнем-пламенем займется. В смоле кипучей гореть будете, сатаны! Языками сковороды раскаленные лизать будете, сатаны! Праведников под замок упрятали – мученицу Дарью, мученицу Лизавету, мученицу Варвару, мученицу Пелагею. Ужо будет вам огонь, будет! Сама Дарья огненным крестом крестить вас будет, а святой Ананий на сковородке жарить будет. Ужо грядет день!..
   Тимофей зажал ладонью тикающую щеку.
   – Ты вот что, Варфоломеюшка: иди-ка домой да охолонись на воздухе. А завтра утром приходи, разберемся. Если ты со святым Ананием (Тимофей кивнул на дверь под замком), ну, что ж, твое дело. Пожалуйста! В тюрьму или на печку – сам выберешь. Иди!
   Старик не хотел уходить, он хочет нести свой крест мученика.
   – Иди, старик, иди! – погнал Тимофей. – Охолонись!
   – Давай топай! – открыл дверь один из дружинников. Старик ушел.
   Дружинник принес ведро воды, поставил на лавку и тогда уже, взглянув на комиссара, положил что-то на стол, завернутое в холщовое полотенце с петухами.
   – Это вам, товарищ комиссар. Старый Зырян передал. От Ланюшки, говорит. И утром ждать будут в гости.
   Тимофей чему-то усмехнулся – жалостливо и печально. Есть в Белой Елани семья Зырянов – приветливая Ланюшка, – которые помнят его и заботятся о нем, а он их еще ничем не отблагодарил: закружила, завертела метелица жизни!
   – Спасибо, – сказал дружиннику, разворачивая сверток.
   Полбуханки пшеничного духмяного хлеба – минусинского хлеба! – кусок сала – троим ее управиться; десяток яиц, а в солдатской кружке, завязанной тряпочкой, сметана и соль в маленьком узелочке.
   У Тимофея даже лицо перекосилось, когда он глянул на богатую снедь. Здесь, в Сибири, живут сытно.
   Приземистый Гончаров, как бы между прочим, сообщил, что на всех приисках и рудниках в нынешнюю зиму нехватка продуктов и что космачи сибирские продают хлеб, мясо, масло только на золото. А разве у всех приискателей и горняков золото в заначке?
   – Понимаю, – сказал Тимофей, вспомнив свирепые слова Варфоломеюшки: «Праведников под замок упрятали – мученицу Дарью, мученицу Лизавету…» «Какую Лизавету? Еще Варвару с Пелагеей… Надо взглянуть, каких мучениц арестовал Головня. Среди них – Дарья Елизаровна».
   Головня оставил ему пачку писем, сочиненных святым Ананием и переписанных ее рукой. Сказал еще, что Дарья Елизаровна читала ученикам «божьи письма», поясняя, что большевики от дьявола и потому нельзя им верить. Тимофей помнил листки Дарьюшки с притчами апостолов из Евангелия. Но как же она далеко зашла!.. Он никак не может понять и поверить, что Дарьюшка, та самая Дарьюшка, вдруг примирилась с есаулом Потылицыным и стала его помощницей в подготовке восстания против Советской власти. Или по той притче: «Возлюби врага своего»? Странно и чудовищно! А он, Тимофей, пронес ее в своем сердце по всем фронтам белой птицей; ее не выжгли ни взрывы мин и снарядов, не вытоптали атаки и контратаки немцев, отступления и победы; не вырубила из памяти тяжелая контузия в дни прошлогоднего июньского наступления. Она всегда была с ним – в победах и поражениях. Как же он теперь встретится с помощницей святого Анания? Или яблоко от яблони далеко не падает? Дарьюшка всего-навсего дочь Юскова. Но под его-то древом – корень пугачевский. Это он всегда помнил. Так почему же он до сих пор не вытравил ив души и сердца Дарью Юскову? Именно Юскову, дочь Жми-дави Юскова? Не выжег ее как полынь-траву угарную?
   «Выжгу еще, Раз и навсегда», – круто посолил Тимофей и, позвав с собой Гончарова, пошел взглянуть па «мучениц».

ЗАВЯЗЬ ДЕВЯТАЯ

I

   Была ночь. И была тьма.
   Черная тьма.
   Тьма пеленала Дарьюшку и не грела, а сжимала, как черемуховым обручем клепки кадки.
   Старухи спали во тьме, тесно прильнув друг к дружке.
   Дарьюшке не спалось. Она куталась в свою беличью дошку и г. пуховую оренбургскую шаль, сидела в углу, под-корчи в ноги, и все что-то слушала, слушала, перебирая в памяти зерна и отсеивая мякину. Чадящую лампу она потушила, положив подле себя коробок спичек. В комнатушке холодно – с утра не топили. Но Дарьюшку трясет не от озноба, а от каких-то страшных предчувствий. Она и сама не знает, что на нее накатилось: что-то подкатывает под сердце и давит, давит. А что?
   За глухой бревенчатой стеною среди арестованных – ее муж, Гавриил Иванович Грива. Он ее проклинает, она это чувствует. И вдруг кольнуло: «В этом доме будет убийство…»
   И сразу услышала серебряную трель колокольчиков: к ревкому кто-то подъехал. Она подскочила к окошку, но разве что увидишь за двойными замерзшими рамами, да еще закрытыми ставнями и наглухо заколоченными?
   «Неужели они нас всех в этом доме…» – Дарьюшка сжалась в комочек, отгоняя страшную мысль.
   Старуха густым мужичьим басом проговорила сквозь сон: «Да хвально имя господне… слава святому Ананию… Прокопушка…»
   Это Лизавета, тополевка.
   Тьма, тьма. Твердая, как железо, непробиваемая…
   Где-то за бревенчатыми стенами живут люди, но Дарьюшка почему-то не верит, что там живут люди. Из тьмы приходят и во тьму исчезают, как щуки в омут, – безликие, спешащие, прихлопнутые нуждою и страхом, немые, как камни. Но есть еще святой Ананий. Дарьюшка никогда с ним не встречалась, но уверовала, что он ниспослан богом, чтобы спасти сирот и обездоленных.
   И вдруг вспомнила, как в ту декабрьскую ночь поссорилась с Гавриилом Гривой, домогаясь, чтобы он вступил в подпольный «Союз освобождения России…». Тогда Грива сказал ей:.
   «Работать надо. Работать! Россию подымать из праха и пепла. Не хочу знать, какие там мысли у эсеров – правых и левых. Я достаточно вижу и знаю: как работают, как тянут свой трудный воз большевики. Они тянут, как стожильные черти. Глаза на лоб лезут, а тянут тяжелый воз России! И они вытянут этот воз, если их не будут бить в затылок из-за угла. А вся эта сволочь эсеровская, кадетская только и умеет бить из-за угла в затылок…»
   И еще: «Ко всем чертям эту банду!»
   И она, Дарьюшка Юскова, со всей этой бандой? Со святым Ананием, с отцом Мироном – полковником Толстовым, со скорбящим Шмандиным, со свирепыми казаками, с миллионщиками и с оскорбленной Аинной Юсковой? Как белая ворона среди ястребов и коршунов!..
   И опять голос Гривы:
   «Надо три пуда соли сожрать, выпаренной из собственного тела, чтобы стать большевиком, голубушка! Я от всей души с ними. Я буду помогать им, чтобы поднять Россию из нищеты и праха и построить социализм. Это было бы здорово! Во всем мире в ушах бы зазвенело!..»
   «А что, если Грива был прав, а я жестоко запутала его, оговорила большевиков по наущению отца Мирона, Аинны, Вероники Самосовой… Он меня проклинает, проклинает», – в который раз подумала Дарьюшка и, как это бывает в трудные минуты отчаяния, мгновенно уснула.

II

   По ногам дохнуло холодным воздухом. Послышался удивительно знакомый голос.
   – У вас что, не нашлось лампы?
   – Была лампа, – ответил другой голос.
   Кто-то чиркнул спичкой. Дарьюшка испуганно зажмурилась.
   – Вот лампа, с керосином. Сами потушили.
   Старухи зашевелились, поднимаясь. Дарьюшка втиснулась в угол. Она узнала Тимофея в длиннополой шинели, при шашке и с маузером. «Близится мой час», – подумала. Он ее убьет, Тимофей Прокопьевич. И за измену, и за ее «божьи письма», и за участие в делах подпольного союза. «Пусть, пусть. Мне ничуть не страшно», – успокоила себя, не в силах поднять дошку, свалившуюся с плеч.
   – А, тетка Лизавета! – обратился Тимофей к известной тополевке. – А я-то подумал: какая там Лизаветушка? Ну-ну! Как же у вас получилось, праведница, что вы молились святому Ананию-щепотнику? Он же еретик. Мало того что кукишем крестится, так еще и в казачьем войске дослужился до есаула. Или он принял тополевое крещение?
   Лизаветушка по-драгунски гаркнула:
   – Изыди, сатано!
   – Понятно, – кивнул Тимофей. – Только вот что интересно: не папаша ли мой перелицевал есаула Потылицына в святого Анания? Ну, мы еще разберемся. Скажу вам, старушки, так: если бы я не подоспел на помощь вашему святому Ананию-есаулу, его бы сожрали волки. Так что идите домой и не беспокойтесь: святой Ананий сам за свои небожеские грехи ответит перед народом и революцией… И ты, бабушка Варвара, здесь? Ну-ну! И Марфа Никитична? Отменное войско у святого Анания!
   – Самое подходящее, – сказал Гончаров.
   – Идите домой, идите, бабки! – снова погнал Тимофей. Они еще не верили, что настал час освобождения. – Топите печи да грейтесь – . самое подходящее для вас, бабки!
   Старухи умелись одна за другой. Тимофей сказал Гончарову, что будет здесь. Гончаров положил к лампе замок с ключами.
   Тем временем Дарьюшка натянула на плечи дошку, поднялась: если застрелит, то пусть стоя. «Милости просить не буду», – подумала.
   Тимофей опустился на табуретку, глянул на часы: было без четверти четыре – до рассвета еще далеко.
   – Вот мы и встретились, Дарья Елизаровна, – проговорил он, глядя на черный циферблат. – Не думал, что так встретимся…
   Дарьюшка упрямо вздернула подбородок.
   – Не надо слов, – попросила она, глубоко вздохнув, – Делайте свое дело. Я же знаю: вы пришли убить. Убивайте без слов.
   – Убить?.. – Тимофей выпрямился.
   – Я готова. Ни милости вашей, ни пощады не жду. Я исполнила свой долг.
   – Исполнили долг? Любопытно! Взамен паровой мельницы вы отдали себя целиком на службу Потылицыну. Это и есть ваш долг? Давно он перелицевался в святого Анания, есаул Потылицын?