– Где же ей быть?! – вздула губы Аинна. Тимофей еле промигался и ушел.
   – Мужлан!
   – Ты злая, детка.
   – Терпеть не могу хамов. Прапорщик!
   – Голова у него крепко привинчена. Если бы в мексиканской революционной армии были такие прапорщики, народ выиграл бы революцию. Самое главное для революционера – не спутать адреса друзей и врагов. А это очень важно – не спутать адреса. Ну, а теперь пойдем домой. Надо подготовить выступление на Совете.
   – Речь?
   – Что-нибудь придумаю. – И, помолчав, прислушиваясь к собственным хрустящим шагам, дополнил: – Надо же разобраться в собственном умственном хозяйстве.
   – Я буду твоей секретаршей, майор.
   – Быть по сему. Хотя по законам совести и революции это нечто сродни эксплуатации?
   – Эксплуатируй! – махнула рукой Аинна. – Чему быть, того не миновать. Терпеть не могу «третьего лишнего».
   – Все зависит от тебя, детка.
   – Не зови меня деткой.
   – Ну, а если ты совершеннолетняя и принимаешь революцию, то и прапорщика должна принять. Он настоящий парень.
   Аинна примолкла. Ей тоже надо пересмотреть свое умственное хозяйство, если Арзур Палло со всеми своими шрамами и рубцами в сердце требует, чтобы она поняла и «приняла» прапорщика.
   – Сделаю так, как ты хочешь.
   – Делай так, как подсказывает тебе сердце, совесть и здравый рассудок, – уточнил Арзур Палло.

VI

   Трубная, стонущая музыка. Черная, мутная, клокочущая толпа запрудила Театральный переулок, закрыв подступы к двухэтажному каменному дому, где должны были собраться депутаты солдатских, казачьих и рабочих Советов на свое первое заседание исполнительного комитета Красноярского Совета.
   От Благовещенской улицы по Театральному текли люди, переливаясь через Воскресенскую.
   Взвод солдат, щетинясь штыками, остановился на перекрестке.
   Прапорщики Окулов и Боровиков совещались: как им быть? Главное, не поддаться на провокацию казаков и долгогривых семинаристов в черных сутанах до пят. И сколько же тут собралось обывателей! Только не было милиционеров Комитета общественной безопасности. Оно и понятно: недавно созданная милиция, оглядываясь через левое плечо на попранную полицию его императорского величества, еще не уяснила, как ей поддерживать порядок в городе с царствующим двоевластием. Кого миловать, а кому под микитки насовывать? Побьешь совдеповца – похвалят комитетчики; прижмешь комитетчика – похлопают по плечу совдеповцы. А не лучше ли – ни тех, ни других? И милиция каждый раз, если возникали митинги, шествия, отсиживалась по бывшим полицейским участкам – так покойнее.
   Гроб с телом есаула Могилева, «убиенного разбойниками», вынесли из ограды под трубный рев духового оркестра и установили на двух столах возле ворот.
   Знамен не было, хоругвей также, но ораторы нашлись. Один за другим вылезали из толпы и горланили, что вот-де пришла погибель для православного христианства – без суда и следствия расстреливают.
   – Христиане православные! Внемлите гласу божьему! – хрипел детина в суконной поддевке. – Погибель будет, погибель! Советы депутатов объявились, чтоб резню учинить! Внемлите!..
   Родственники есаула Могилева – пожилая жена в черном, мордастая дочь на выданье, невестка с младенцем на руках и сын – чиновник городской думы – подвывали на весь переулок, чтобы добрые христиане прониклись скорбью и печалью.
   Гроб окуривал ладаном дьякон, длинный, с бычьим голосом, покрывающим гундосое тявканье священника, скрюченного старичка, затертого толпою.
   Со стороны Гостиной, от Песочной, двигалось похоронное шествие с тремя гробами Трусковых. Обитые черным крепом, гробы качались на руках почтенных горожан. Голова ротмистра Трускова утопала в живых цветах, доставленных из домашней оранжереи миллионщика Гадалова – «свой свояка видит издалека».
   Три гроба должны были соединиться с гробом есаула Могилева, но Театральный переулок до того был забит, что шествие как в стену уперлось и остановилось, закрыв проезд по Гостиной. Три деревянных креста сплылись в кучу, касаясь один другого над обнаженными головами православных обитателей дремотных деревянных домиков с подслеповатыми окошками, пугливо глядящими в суетный мир. Слышался бас соборного дьякона, толстого, гривастого, с увесистым кадилом, а рядом с ним подвывал фальцетом священник Покровского собора отец Афанасий, известный в Красноярске с девятьсот пятого года своими погромными проповедями, призывавшими православных к удушению «жидов-иудеев, посеявших на ячменном поле христианства плевелы сатаны, бунтовщиков-мазутчиков, за убиение которых сам господь вознаграждает блаженством на небеси».
   Казаки из бывшего дивизиона Могилева как бы сами собой собрались на похороны «отца родного, командира», не забыв прихватить шашки – испытанное оружие для усмирения бунтовщиков. Возле Дома просвещения, где должен был заседать исполком Совета, казаки держались стеной, плечом к плечу, спина к спине – пальца не просунешь. Поодаль от парадного подъезда в окружении служивых лычников прятался есаул Потылицын, теперешний командир дивизиона.
   Тем временем в бывшем кабинете губернатора Гололобова комиссар Комитета общественной безопасности господин Крутовский рвал и метал молнии на головы своих приближенных и в том числе на атамана Сотникова.
   – Кого хоронят, спрашиваю?! – хрипел доктор Крутовский. – Кого хоронят? Жандармов! И там ваши казаки, атаман. Позорно, вопиюще, господа!.. Совдеповцы свалят нам на голову: «Вот, мол, Комитет общественной безопасности оплакивает жандармов!» Что? У них заседание Совета?.. Пусть заседают! Власть в руках Комитета! Мы, партия социал-революционеров, призваны принять на себя всю полноту государственной власти и установить порядок. И мы это сделаем!
   – Есть еще РСДРП (большевиков), – напомнил атаман.
   – К черту! К свиньям! У них нет партии. У них нет программы. Сброд, банда, фальшивка! Мы говорим: экспроприация земель, Учредительное собрание, конституция, парламент, свобода! Это наши козыри, атаман. И полный разгром Германии. Полнейший! И мы это сделаем, а не какие-то большевики. Сейчас они послали двух своих делегатов к нам в Комитет. Что ж, послушаем. Пусть еще посылают. Но предупреждаю: не копайте сами себе яму, как вот эти вопиющие похороны, приуроченные к заседанию совдеповцев. Сейчас же, немедленно очистить Театральный от гробов с жандармами. Сию минуту! Это вы должны сделать, атаман. Вы! Торопитесь же, пока грязный листок большевиков не пропечатал вас как плакальщиков по жандармам!
   До атамана дошло: он и в самом деле перехватил. Чего доброго, в «Красноярском рабочем» пропечатают на всю губернию, и тогда чихай себе на здоровье! И во всем виноваты проклятые «советчики-друзья» атамана: Гадалов и Чевелев!
   В тот момент, когда атаман, звеня шпорами, поддерживая рукою шашку, летел вниз по каменной лестнице, прапорщик Боровиков столкнулся с есаулом Потылицыным. У входа в здание.
   Узнали друг друга…
   С памятного ужина в доме Юскова они не встречались, да и тогда не перекинулись ни единым словом, хотя достаточно было сказано взаимоуничтожающими взглядами.
   И вот лицом к лицу…
   Одинакового роста, только Потылицын поджарее, сутулее, без усов, тщательно выбритый, впалощекий, длиннолицый, сумнобровый, со стальным окладом прищуренных глаз, впившихся в горбоносое, бровастое, синеглазое лицо прапорщика Боровикова.
   Минуту молчали.
   «Надо, чтоб все было по форме», – подумал прапорщик Боровиков.
   «Я бы его сейчас нагайкой, да поперек морды, по глазам, чтоб брызнуло, – подумал Потылицын и тут же взнуздал себя: – Надо его без крика, без шума. Чин чином, по-есаульски».
   – Это ваши казаки, есаул, явились на похороны жандарма?
   У есаула Потылицына щеки побурели и сама собою рукоятка нагайки влипла в стиснутый кулак. Прищурился, смерил взглядом прапорщика:
   – Обращаясь к старшему офицеру, положено честь отдавать, прапор. Но ведь вы… фронтовой прапор! Прощаю! Тем более… богом обиженного грешно отправлять на гауптвахту.
   Прапорщик – ни слова, только глаза будто стеклянные стали.
   – Чуть не забыл, прапорщик! В Белой Елани мне пришлось защищать вас. Один из тамошних жителей собирался убить вас за изнасилование его дочери гимназистки. Ну, а я сказал ему, что у сицилистов, какие зовут себя большаками, такой порядок: встретил девицу, понравилась, хватай и тащи в кусты. Такая у них программа, говорю. У большевиков.
   Казаки-лычники заржали: «Вот урезал, в точку!»
   Тимофей стиснул зубы. Еще мгновение, и горло перервет есаулу. И тогда… кто знает, что будет тогда! «Молчать, молчать, молчать», – твердил он себе, призывая на помощь всю свою силу. Есаул вызывает на схватку! Это же провокация!.. Но Тимофей Боровиков не просто прапорщик, а член РСДРП (большевиков), председатель Комитета солдатских депутатов батальона, член комитета 7-го полка, избранный на первое заседание иполнительного комитета Красноярского Совета.
   «Молчать, молчать!..»
   А есаул продолжает:
   – Отец известной вам девицы чуть не задушил ее, и тут я заступился за несчастную: что поделаешь – девичья слабость! Не ходи гулять, говорю, за околицу, если в село припожаловал большевик! Ну ведь деревня же, деревня! Ах да! Папаша ваш тоже отличился, прапорщик. У собственной невестки прижил ребенка. Так что можете считать и папашу большевиком – полностью принял вашу программу. Ну а вы благодарите меня, что защитил честь вашего мундира. И девицу ту не искупали в дегте, не вываляли в перьях – она успела сойти с ума. Так что жду от вас двойной благодарности, прапор.
   Казаки ржали, как жеребцы. У Тимофея кровь била в виски, обжигая лицо.
   – Что же молчите, прапор? – скалился есаул, довольный, что сумел обойтись без нагайки.
   – Могу… – отблагодарить, – с трудом, глухо проговорил Тимофей, задержав дыхание па полную грудь. – Могу отблагодарить. Не здесь. Пойдемте, получите дюжину благодарностей. Если… не трусите.
   У Потылицына не глаза – узкие щели. Он его вызывает, прапор? Подходящий момент расквитаться. И за Дарью, и за все кресты, какие сдуру навешали на прапора. «Я его в пух-прах, по-есаульски, да мордой в грязь, как того подпольщика…»
   – Надеюсь, без взвода солдат будете благодарить?
   – К чему взвод?
   – Понятно. Пойдемте прогуляемся.
   Тимофей двинулся первым, вклиниваясь в толпу. Следом – Потылицын. Он успел незаметно вытащить из грудного кармана шинели маленький браунинг, передернуть в ладонях колодку, заслать патрон в ствол и сунуть браунинг в шерстяную перчатку на правую ладонь – так будет надежнее, нагайку – в левую. И выстрелить можно из перчатки. Только бы затянуть прапора куда-нибудь на пустырь.
   На углу Театрального и Воскресенской подошел к Потылицыну мужик в длиннополом тулупе, волочащемся по тротуару, в шапке с опущенными ушами, и бороденка рыжая.
   – Ваше благородие! Ваше благородие! Потылицын остановился, рявкнул:
   – Ну, что еще?
   – Здравие желаю, ваше благородие! Как земляки мы, стал-быть. Али запамятовали, как на пароходе повстречались? Ишшо Елизар Елизарович повелел полтину дать, да вы не успели, вроде дух шибко тяжелый был в том трюме.
   Есаул Потылицын узнал «земляка», осклабился:
   – А!.. Помню, помню, служивый. Боровиков?
   – Как есть он. Филимон Прокопьевич.
   «Филя?» – вытаращил глаза Тимофей, не ждавший такой встречи.
   Потылицын и тут успел опередить:
   – Как поживает младенец у вашей жены от вашего батюшки?
   – Живой, живой.
   – Не кашляет?
   – Никакая хвороба не берет.
   – Мужского или женского пола?
   – Мужского, ваше благородие.
   У Тимофея потемнело в глазах и ноги каменными стали.
   – Довольно, есаул, – оборвал Тимофей и коротко взглянул на брата; братья узнали друг друга, но Филимон, по своему обыкновению, принял его за «оборотня». – Жди меня здесь, Филимон. Здесь на углу.
   – Осподи помилуй!
   – Жди, говорю! – еще раз напомнил Тимофей, сворачивая в сторону Почтамтского переулка.
   «Долго ему придется ждать», – зло подумал Потылицын, успев передвинуть браунинг в перчатке, чтобы в любую секунду выстрелить. И кобуру маузера расстегнул – на всякий случай.
   С Воскресенской свернули на Почтамтский, но пошли не по деревянному тротуару, а серединой улицы с подтаявшим черным снегом. Минули городскую больницу. Перешли Гостиную и дальше, к Песочной.
   Деревянный высокий заплот, и калитка открыта на длину железной цепочки.
   Остановились. Ни тот, ни другой не полез в щель калитки. Тимофей что-то заметил в перчатке есаула, буркнул:
   – Пройдем дальше, к Енисею? – И голос осип, точно всю ночь орал песни.
   – Давай.
   Еще один двор. Створчатые ворота. Одна половинка открыта. Виднеется большой двор.
   – Зайдем, – кивнул Тимофей, но есаул выжидал, как бы пропустить вперед себя прапора. «Ждет, сука! В спину из перчатки, тыловая крыса! В рукопашную бы тебя с немцами!» И, люто кося глазом, кинул: – Без хитрости, есаул. Держи плечо.
   Бок в бок вошли в ограду. Есаул взглянул влево, в сторону дома, Тимофей – вправо.
   Две коровы – одна пестрая, вилорогая, другая бурая, с подрезанными рогами, морда к морде с двух сторон уткнулись в решетчатые ясли в пригоне возле хлева. Бревенчатая конюшня с закрытыми воротами, извозчичья кошева с поднятыми оглоблями, рессорный экипаж с номером на задке, копна сена, придавленная жердями, чтоб не раздувало ветром, посредине ограды куча черного снега, смешанного с навозом, и каменная противопожарная стена соседней усадьбы.
   Возле каменной стены прошли за конюшню, все так же плечом к плечу. Дальше – огород с вытаявшими грядами, еще одна копна в прислон к стене конюшни.
   Враз повернулись друг к другу, похожие на петухов, еще не утративших ни формы, ни выправки и не потерявших в драке ни единого пера. Есаул переступил с ноги на ногу и вздрогнул от хрустнувшего снега.
   Нет, не Дарьюшка стояла между ними – кроткая, тихая, никому не желающая зла, а кто-то другой, тяжелый, каменный. Вот так же, может, в оные времена под Оренбургом или Казанью скрещивались в смертном поединке беглые холопы-пугачевцы с барами и дворянами и с войском ее величества Екатерины. И не оттуда ли, из дальней дали, залегла смертельная сословная вражда между ними, оросившая собственной кровью оренбургские и приуральские степи? И не так ли встречался с недругом праведник Филарет, не ведавший ни страха, ни жалости к лютым ворогам вольной волюшки, за которую бился не на живот, а на смерть? И может, из глубин минувшего, векового вспыхнуло в глазах потомка Филарета горючее пламя ненависти и презрения к казачьему есаулу?..
   – Ты, недоносок, сыми перчатки! По-го-ворим!
   И в тот же миг Потылицын как бы оттолкнулся от противника на шаг, вскинув правую руку с браунингом в перчатке, выстрелил и – промахнулся.
   Тимофей ударил есаула под локоть и тут же, не успела рука упасть, схватил ее у запястья, с силой крутнул на излом, слева-направо, и рука, парализованная вывихом, расслабла, наливаясь несносной болью.
   – С-с-с-во-о-олочь! Р-р-р-руку! – вскрикнул есаул и, пересилив боль, размахнулся рукояткой нагайки. И снова удар под локоть, и нагайка отлетела в сторону, в снег.
   Прапор стоял рядом, и синее пламя его глаз жгло есаула.
   – Практику пройди, недоносок, – раздельно, с придыхом проговорил Тимофей и, схватив есаула за ремни, подтянул к себе, и кулаком под челюсть – звезды из глаз посыпались. По есаульской физиономии да нижним ударом под санки, порядок!
   – Прямо держись, есаул!
   Потылицын все-таки успел ударить левой – папаху сбил с прапора, и тут же получил ответный удар – небо в башке треснуло…
   – Это… это… скуловой с правой, – пояснил Тимофей. – Запомни, недоносок! Если придется врукопашную – порядок!.. Теперь – благодарность. Ты просил – это… это… скуловой с левой. Держись, говорю! – доносилось откуда-то со стороны, и Потылицын слышал хруст ремней, его ремней, и видел огонь глаз – страшный, обжигающий, а голова раздулась как шар, и гудит. – Браунинг запрятал?! – Тимофей сдернул перчатку с вывихнутой руки и деловито, как бы исполняя служебную обязанность, ударил рукою с браунингом под солнечное сплетение – дух занялся и тело само собою скрючилось. Но прапорщик не дал упасть. Поднял на ремнях, встряхнул: – Ты… ты… доволен благодарностью?! Спрашиваю! Или тебе еще приданое выдать вместо мельницы? Тебе еще приданое?! – И, как кувалдой, слева и справа. И тут же наступил покой, забвение…
   Потылицын долго лежал возле копны, беспамятно поворачиваясь и подтягивая ноги. Враз почувствовал адскую боль под ложечкой и в голове. Ни крикнуть, ни охнуть. Вывихнутая рука отяжелела, раздулась в плече. Он его зарезал, зарезал, прапор! Зарезал, зарезал. И Потылицын, испугавшись, схватился за грудь. Что-то холодное, мокрое, тающее. Кровь, конечно! А-а-а, а-а-а!
   Подбежал мужик, а за ним женщина в длинной юбке. Бормочут что-то, суетятся, помогая Потылицыну встать.
   – Беда-то какая, беда-то какая! Ни слухом, ни духом, чтоб такое!.. Папаху подыми – дай сюда. Жив, жив, ваше благородие. Кто же вас так, а? Ничего, ничего!
   Вытащили из ограды и оставили на тротуаре, моментально закрыв ворота: обыватель не терпит беспокойства. Хоть сам царь-батюшка, все равно – вон из ограды, подальше от моего дома, чтобы не попасть в свидетели или в ответчики.
   Потылицын прислонился спиной к заплоту, постоял. Нет, он не поранен, есаул. Чем же он его ударил – прапор? Кулаками, как молотом? Быть не может! Но где же шашка с ремнями? И кобура с маузером?! И перчатки нет с браунингом! Это же позор, кошмар, ужас! От ярости и боль поутихла. Рот не открыть – такая боль в челюстях. И на языке камушки. Плюнул – два зуба…
   – О-о-о-о! Я его! Я его! О!..
   Казни измыслить не мог. Одна ненависть. Теперь он, есаул, кажется, уяснил, что значит полный георгиевский кавалер…

VII

   На Воскресенской Тимофей остановил извозчика:
   – Отвезите шашку с ремнями в дом Юскова. Передайте там Дарье Елизаровне. Если ее нет, оставьте в лакейской у Ионыча. От прапорщика Боровикова, скажете.
   – Отвезу, чего там! Полтина?
   Тимофей уплатил полтину и пошел на тот угол, где должен был поджидать его брат Филимон.
   В Театральном орудовал атаманский эскадрон, разгонял толпу и семинаристов.
   – Живо, живо! Выпрастывайтесь! – блажили казаки. – Жандарма хоронить заявились? Грабанем! Моментом!
   И толпа, смертельно перепуганная, рассасывалась, как вода в песке. За какие-то пять минут опустел Театральный переулок, и гроб с есаулом Могилевым остался у ворот на двух столах. Родственники спрятались в ограду.
   Казаки – те, что явились на похороны «отца родного, командира», – по приказу атамана Сотникова подхватили черный гроб, затащили в ограду и там оставили:
   – Хороните без шума, на катафалке. И без попа чтоб.
   Как переедете Воскресенскую, шпарьте по Благовещенской, а там до кладбища без оглядки!..
   Самоубийцу Трускова атаман приказал захоронить без креста и отпевания, как и положено в христианском мире, а убиенных жену и сына, как безвинно пострадавших, отпеть в кладбищенской церкви и похоронить отдельно от их убийцы.
   Гробы поставили на ломовые дроги, три в ряд, и повезли под конвоем казаков к месту вечного упокония.
   Манифестации всеобщего протеста против совдеповцев, приуроченной к заседанию Совета, не произошло.
   Взвод солдат расположился в первом этаже Дома просвещения и у парадного подъезда.
   До заседания Совета оставалось часа полтора.
   Тимофей все еще искал Филимона. Спросил у Окулова: не видел ли мужика в длинной дубленой шубе?
   – Что за мужик?
   – Да брата встретил и тут же потерял.
   – Брата?
   – Сказал ему, чтоб ждал на углу.
   – А куда ты уходил с есаулом?
   – Промялись по Воскресенской. Земляки.
   – Да ну?! Ты знаешь есаула Потылицына. Это же любимчик атамана. Может, это ты атаману мозги поставил на место?
   Нет, Тимофей не ставил «атаману мозги на место». Просто у него был разговор с есаулом – «из одной же деревни».
   – Пойду поищу брата.

VIII

   Но не так-то просто было найти перепуганного Филимона Прокопьевича. Город велик, а Филя хотя и приметный, да не из тех, чтоб ни за что ни про что отведать казачьих плетей.
   Как только появился казачий эскадрон, Филя, долго не раздумывая, ударился за толпой по Театральному до Песочной, поминутно оглядываясь, не гонятся ли конные казаки. «Исусе Христе, экая круговороть в сатанинском городе, – пыхтел Филя. – И царя, сказывают, свергли, и казаки все едино с шашками и нагайками, и офицеры при погонах, как и при царе было».
   Филя, конечно, помнил, что офицер, брательник, «сидилист», наказал дождаться его на углу. Но Филя не таковский – его не обманешь. «И вера моя каменная».
   На Песочной, сразу за углом, Филимон Прокопьевич завернул в скобяную лавку. Скобянщик, подперев ладонями рыжую бороду, спал за прилавком. В лавке – ни души. Выставлены на обозрение железные и чугунные изделия, косы, сковороды, ухваты, утюги, всевозможные замки, бельгийские сепараторы, крючья, гвозди, сухие краски в жестяных банках и, конечно, подковы с винтовыми шипами.
   Филя брякнул двумя подковами – хозяин очнулся.
   – А! Первый сорт. Златоустское литье. В три зимы не собьешь шипы. И запасные шипы есть.
   Филя определял по звуку – стальные ли?
   – К приблизительности, цена какая?
   – На весь скат – три рубля серебром. Дешевле в Бухаре только. Потому зимы не бывает.
   – Пошто серебром?
   – А ты как бы хотел, мужик? Бумажками?
   – Как и водится: гумажные али серебро, золото – все едино деньги. Гумажные ловчее – карман не оттягивают.
   – Ишь ты! Умнущий, – оживился хозяин. – Бумажки себе придержи, мужик, а мне – серебро или золото. За сепаратор, к примеру, золотом.
   – Эко?
   – Вот тебе и «эко»! Или ты из тайги вылез? Революцию проспал? Слышал, царю пинка дали, Всем престолом загремел. А завтра и денежки царские в пыль обратятся, не иначе. А я бы тебе сепаратор отвалил на бумажки… Умнущий!
   Филя положил подковы на прилавок.
   – Неможно то, чтоб деньги в пыль.
   Скобянщик некоторое время разглядывал мужика подозрительно, но, поняв, что до мужика еще не дошла революция, захохотал:
   – Деревня-матушка! Тьма беспросветная! Никакого фигурального соображения не имеете. Ты же в городе сейчас, а ничего не уразумел. На всех заплотах воззвания наклеены. И от Комитета, и от совдепов, и от всяких разных партий. Как ты того не сообразил: пе-ре-во-рот в России! Пе-ре-во-рот! Трехсотлетнее царствие как корова языком слизнула – ищи-свищи! Жди: вот-вот в банк привезут от Временного новые деньги. Какие будут деньги? Пустые, как вот эти чугуны. По какой причине? А по той, что у Временного золота нет – не накопили, а в частных банках золото не про Временное правительство. Понимаешь?
   – Экое наваждение, – вздохнул Филя. – Я вечор приехал из Минусинска. Человека с багажом привез. На паре рысаков. И он мне гумажками уплатил. Што ж, задарма неделю в дороге мыкался?
   – На паре рысаков? Ха-ха-ха! Ты их деньгами теперь корми. Бумажками. Золотом опорожняться будут. Ха-ха-ха! Вот и покроешь убыток.
   – Дык я и в банк пойду!
   – Иди, иди. В Русско-Азиатский или в Сибирский торговый?
   – Присоветуйте, ради Христа.
   – Оберни на базаре в товар. Мало ли дураков на свете? Не ты первый.
   – Осподи!
   – Погоди, и до деревни дойдет революция.
   – Дойдет?
   , – А ты думал, при городе останется?
   – Дык сподобнее при городе – и народ грамотный, и офицеры тут, и войско. А в деревне какая корысть для революции?
   – Корысть какая? – прищурился скобянщик. – Тогда слушай: каюк вам всем, мужички. Как только дойдет до вас революция, считай, выметет весь хлеб вместе с охвостьями, а вам солому оставит. Ничего, сожрете. Утробы у вас чугунные – все переварите. Ну, а потом жди, жоманет налогами так, что очумеете. Не выплатите налоги – потянет на убой коров, овец, свиней, а вас, тугодумов, загребет под пятки на позиции вшей кормить. Гамузом. Под гребенку.
   – Неможно то! Как по «белому» билету…
   – Жди! Получишь «красный» билет и потопаешь, потопаешь. «Шагом арш! В а-а-атаку, суконка! В а-а-атаку!..» Это тебе не царь-барюшка, который примерялся, как бы худо не было, да все думал в своей Думе. Революция, она, брат, покажет!
   Филимона Прокопьевича проняло – хоть сымай шубу.
   – Уезжал из Минусинска – про революцию ни слуху ни духу.
   – Гляди! Как бы не забыл дорогу домой. В городе совдепы объявились.
   – В каком понятии?
   – Советами солдатских депутатов называются. Оружие у кого? У солдатни. Прижмут тебя, скомандуют: снимай шубу, становись к стене, и – каюк.
   – Оно так. Солдаты или казаки. Оно так.
   – Казаки – православное войско, мужик. Я сам казачий хорунжий, рыло. Казаки со вшивой солдатней не споются. Погоди еще!..
   Филя приуныл. И на постоялом дворе хозяин наговорил страстей – голова вспухла, и тут еще в скобяной лавке. Осталось одно – поскорее из сатанинского города. Неспроста, может, Тимофей крикнул: «Жди, Филимон, на углу!» Чего ждать? Чтоб потащили бы к воинскому начальству, к докторам, и те сказали бы: «Годен, лоб забрить»? А у Филимона Прокопьевича борода еще как следует не выросла за шесть месяцев после возвращения домой.
   – Подковы-то берешь?
   – Повременю покуда.
   – Так что ж ты тут лясы точил? И правильно говорят люди. Дремучее вы отродье, мужики. Давай твоими «гумажными» десятку за четыре подковы. Хоть себе в убыток, да где наше не пропадало!